bannerbanner
Концерт по заявке неизвестного
Концерт по заявке неизвестного

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

В тот день я уехала в Минск с надеждой – сама не знаю, на что. Долго потом ходила по улицам, смотрела на окна, на людей, на шеренги ларьков, на пушистый, хлопьями валивший снег. В красном углу Антолиной хаты я увидела икону с ликом Иисуса Христа – и теперь мне захотелось самой прочесть все, о чем толковали в кружке Паши. Я взяла «Новый завет», подаренный им, и стала читать. Напрягали незнакомые слова и какие-то навязчивые, казавшиеся неестественными интонации, но потом я подумала, что большая часть людей, веривших в Христа, скорее всего, вообще не читала этой книги, и нужно постараться просто уловить в ней самое главное. Я прочла от начала до конца все четыре Евангелия и мало что поняла, но уже тогда меня потряс один эпизод – молитва Иисуса в Гефсиманском саду. Я и раньше что-то слышала о ней, но только теперь до меня дошел главный ее, ужасный смысл: предвидя скорые мучения и смерть, Христос почувствовал тогда всю холодную, как могильная плита, несправедливость мира и на какой-то миг предположил, что Бог оставил его, сына Божьего…

Не знаю, что на самом деле происходило в моей душе к тому времени, когда я впервые прочла Евангелие, но, судя по ужасу, который я испытала при одной мысли быть оставленной Иисусом, теперь мне кажется, что я верила в него всегда: вера эта, неопределенная, неосознанная, тлела во мне с детства, ожидая встряски и пробуждения, и, когда, наконец, земля качнулась у меня под ногами, она оказалась единственным поручнем, за который я смогла ухватиться. Прошли годы – девичьи мои мечты так и остались мечтами. Браки заключаются на небесах, и не было, наверное, высшей воли на мое земное счастье: среди единоверцев я не встретила отца моих детей, а среди тех, кому нравилась, не встретила единомышленника. Все силы, всю нерастраченную материнскую любовь переплавляла я в работу – отдавала ее тем, кто в ней нуждался, класс за классом снаряжая во взрослую жизнь, и была счастлива.

3

С детства Никита не мог понять, отчего ему всегда так грустно. В пионерском лагере на тихом часу мальчики наперебой рассказывали анекдоты или перебрасывались носком, играя в «сифу», а он, отвернувшись к стене и едва сдерживая слезы, считал дни до окончания лагерного срока. Но и дома одно за другим на него наваливались какие-то сверхважные, сверхсерьезные дела, оставляя Никите редкие вечера, часы, пятиминутки счастья, когда он играл в железную дорогу, ставил опыты с электроконструктором, клеил модели самолета, катался на велосипеде или просто молча сидел на берегу озера, мечтая о чем-нибудь далеком и хорошем. В старших классах он мечтал привести на этот берег девушку. Как-то после уроков он пригласил на прогулку одноклассницу Катю Тиханович. Стоял октябрь. Было пасмурно и зябко. Они сделали несколько кругов по парку и разошлись, так и не дойдя до озера. Никита пришел домой сбитый с толку: «да» или «нет»? Катиного ответа он так и не понял, в груди стала расти тревога, прекратить которую могла только новая встреча. Но Катя все отодвигала ее и к тому времени, когда они встретились во второй раз, перед Новым годом, забыла все, о чем говорили осенью. Сверстники Никиты целовались с девушками в подъездах и тискали их на дискотеках, а он жил в многомесячной беспрерывной тоске от одного свидания с Катей до другого. И если кто-нибудь из знакомых спрашивал его, зачем он так мучается, ведь вокруг столько красивых девушек, выбирай на вкус, Никита, сделав кислую мину, отвечал: «Если надо объяснять, то не надо объяснять».

Катю сменила Вероника, Веронику – Наташа, Наташу – Таня. Он поступил в университет, отучился уже два курса, а жизнь его по-прежнему представляла собой поле какой-то отчаянной битвы-стояния, которую он из года в год проигрывал проклятой судьбе. На третьем курсе будни его неожиданно посветлели, влюбленности стали пролетать, как поезда в метро, одна за другой, не принося прежних потрясений, а тоска в одночасье показалась вынужденным атрибутом детства, которое, к счастью, прошло. После третьего курса, на летних каникулах, он поехал автостопом в Прагу – второй раз оказался западнее Бреста. Природа, дороги, города, люди – все там, за Брестом, было другим, во всем чувствовались расчет на будущее, движение к новому, яркому, небывалому, что нашей стране, тогда сплошь советской и серой, и не снилось. В сентябре ему удалось по университетскому обмену на три недели поселиться в Люблине – все его время занимали лекции, экскурсии, спектакли, вечеринки, он выступал, обсуждал, слушал, спорил и выпивал, часами бродил по улицам, примечая каждую деталь, каждую особенность иностранного быта, – словом, жил нескучной и в то же время совершенно спокойной жизнью, а под конец стажировки взял и влюбился в куратора их группы – замужнюю Агнешку.

Всю осень и начало зимы каждые две-три недели он ездил к ней из Минска на три или на четыре дня, в промежутках между поездками погружаясь в новую для него, тупую, мертвящую тоску разлуки, когда жить вроде бы можно, но вдалеке от объекта обожания – зачем? Они просто были вместе – ничего всерьез не загадывали, лежали на диване, целовались, слушали музыку, смотрели телевизор и гуляли по городу. Два или три раза у мужа ее в последний момент отменяли командировку, и Никита невольно примерял на себя неблагодарную роль друга семьи; догадывавшийся обо всем, но деликатно обо всем молчавший, муж Агнешки возил их на своем «полонезе» по окрестным городам – Наленчув, Пулавы, Казимеж, Сандомеж. Висла утопала в тумане, вставая на пути по нескольку раз в день, кукольные городки пролетали один за другим, окутанные какой-то кинематографической тишиной; они взахлеб обсуждали историю, архитектуру, политику, книги. Так продолжалось до середины декабря. Агнешка оказалась не многоопытной изменщицей – чувствовала, что влюбляется в Никиту, – а если разводиться, то с кем останется дочь? Какое будущее он вообще мог им дать?.. Разрыв не заставил себя ждать. Из всей этой истории Никита вынес то, что и западнее Бреста бывают осень и зима и что жизнь, в сущности, везде одинакова. Какое-то время заграница еще сохраняла над ним свои чары – всю зиму он вел переписку с Силезским университетом, чтобы в подарок от фонда Сороса получить летний месяц валяния дурака на польско-чешской границе; но когда грант ему выделили, не испытал никакой радости. А весной (когда в прежние годы, несмотря на весь душевный гнет, хотелось жить, влюбляться и мечтать о лете) он понял, что знает о жизни все, что о ней знают другие, и ничего нового от нее, в общем, уже не ждет.

В начале зачетной сессии его полусонное прозябание нарушил один инцидент: в работе по довольно скучному университетскому предмету, методике преподавания, вместо ожидаемых от него готовых планов урока, десятилетиями списываемых будущими учителями из педагогических пособий, он зачем-то привел примеры шуточные, да еще с вызовом – в плане урока прописал ответы учеников: «Отвечай ты, Мойша!» – «Я? Почему за всех отвечает Мойша?» Кондовая тетка, диктовавшая лекции в виде пунктов для заучивания, отказалась их принимать, и его вызвали к декану. «Или отчисляем, или сдавать будешь мне, – сказал декан. – А мне сдать невозможно». Отчисление – это позор и армия, а все же Никита был в университете на хорошем счету. Четыре дня он жил, как лунатик, проснувшийся над пропастью: волны ужаса и какого-то саднящего нервного напряжения без конца царапали грудь – выгонят? нет? Кто-то подсказал ему подойти к кондовой тетке и извиниться, и, хотя Никита не чувствовал за собой никакой вины, он пошел и извинился. Все стало на места – его простили, разрешили пересдать зачет, и жизнь двинулась дальше. Вот только через пару дней, возвратясь из университета, он почувствовал слабость, как от переутомления: у него опали щеки и появилось ощущение, что в груди застряла какая-то доска, странным образом преграждавшая путь всем полюбившимся ему за последний год чувствам – юмору, любопытству, спокойствию, свободе. В следующие дни ощущение это стало только сильнее. Даже мелкие неприхотливые радости – прогулка, чтение, слушание музыки – спрятались от него за этой доской, словно за дубовой дверью. Началась изжога, такая, что по пищеводу как будто водили ножом, по животу стали гулять рези и боли. Обследование в поликлинике выявило у него гастрит, эрозии пищевода и желчь в крови. Он пил лекарства по всем правилам, но лучше ему не становилось. Изжога и рези со временем прошли, но чисто физические ощущения доски в груди и еще какой-то разверзающейся там пропасти с каждым днем становились навязчивее и острее.

Через месяц от слабости он уже не мог выстоять и очереди из трех человек. И, хотя он соблюдал диету и старался есть микроскопическими дозами, каждый раз после еды слабость охватывала его с такой силой, что в изнеможении он просто ложился на пол. На автомате он как-то еще умудрялся на пятерки сдавать экзамены, по мере сил помогал родителям на даче, но вот наступил июль, а ему не то что ехать за восемьсот километров – принести из магазина авоську с кефиром казалось непосильной задачей. Но он все же поехал. Знакомым путем – общий вагон, ночной автобус, поля на рассвете – доехал до Люблина – едва держась на ногах, бледнея и захлебываясь бессилием там, где еще полгода назад сходил с ума от счастья. И, как когда-то Гоголь, посетив Иерусалим, не испытал, по его признанию, никаких особенных чувств, так и Никита увидел теперь свой Иерусалим словно за стеклянной перегородкой для тюремных свиданий – близким и недостижимым. Из Люблина шли поезда на Краков, откуда до места назначения было рукой подать. Очередь в билетную кассу Никита еще кое-как выстоял, но билет покупать не стал – так воздухоплаватель в последний миг выбрасывает из корзины самые дорогие ему вещи.

Он вернулся домой – и в Минске продолжилось все то же, что было до поездки. За месяц он похудел на двадцать четыре килограмма. Уже было тяжело ходить. Он пил все новые и новые лекарства, но лучше ему становилось почему-то только в первый день приема, а потом симптомы возвращались. В августе он лег на обследование в медсанчасть завода Вавилова, где активно взялись не только за его внутренние органы, но и кололи что-то от нервных расстройств, потому что связь между расстройством внутренних органов и пережитым в университете стрессом была очевидна. И уже на третий день лечения Никита почувствовал себя лучше. Правда, по утрам он ощущал какую-то неусидчивость, какой-то странный то нарастающий, то затихающий гул в груди, но в последнее время он так привык к разным незнакомым ощущениям, что не обратил на это внимания. Каждый день после обеда он шел к реке, переходил ее под искусственным водопадом и, поздоровевший, непривычно сильный и чуткий ко всему, часами бродил по сосновому лесу, подолгу смотрел на острова, заросшие высокой травой, слушал птиц, для которых здесь словно еще не закончилась весна, или читал книгу на перроне детской железной дороги, впитывая каждую минуту, каждое мгновение жизни, счастливый тем, что испытания его закончились. Впрочем, когда он приезжал домой на выходные, слабость и ощущения тупика и пропасти где-то под ложечкой ненадолго возвращались, но он воспринимал их как остаточный симптом отступающей болезни, которая не может исчезнуть по мановению волшебной палочки.

За неделю до начала нового учебного года, на побывке дома, вернулся тот самый, тревоживший его в начале лечения в медсанчасти внутренний гул, странное напряжение в груди и во всем теле, от которого вот-вот, казалось, заложит уши. Напряжение это, привычно появившись утром, вместо того, чтобы к завтраку исчезнуть, вдруг стало усиливаться – давить на него изнутри какой-то неведомой энергией, не давая сосредоточиться, перевести дух, побыть наедине с самим собой. К вечеру ему стало трудно усидеть на месте: появилось ощущение, что ему все некогда – некогда выслушать, некогда ответить, прочесть, рассмотреть, обдумать, некогда жить. На следующий день, в медсанчасти, ощущение это было уже настолько сильным, что превосходило самую острую испытанную им до этого боль, когда ему в детстве вырывали аденоиды или коренной зуб без заморозки, только та боль длилась от силы пару десятков секунд, а это напряжение – час за часом, ни на секунду не прерываясь и не ослабевая. День, два, три, не находя себе места, он часами бродил по улицам, иногда останавливаясь и набирая в легкие как можно больше воздуха, как будто это могло ему помочь, а вечером, как маятник, сновал из угла в угол своей палаты, пока наконец за полночь не находил спасения в сне. Анализы показывали, что Никита здоров, и заведующий отделением предположил, что симптомы его, наверное, «невротической природы». Со дня на день ждали из отпуска психотерапевта, но Никита уже не мог терпеть: то и дело просил ввести ему в вену снотворное, а когда колоть снотворное больше было нельзя, всерьез стал думать о самоубийстве – из последних сил дотянул до того дня, когда психотерапевт вручила ему направление в отделение неврозов 10-й больницы. Он вышел из медсанчасти – и поехал в костел.

В детстве Никита не верил в Бога, даже заплакал как-то, когда узнал, что бабушка в него верит, – но сколько себя помнил, его не оставляло ощущение какой-то посторонней воли в его жизни, словно ведущей с ним игру. Представлялись какие-то «они», которые распоряжались его судьбой, когда родителей не было рядом. В школьные годы «их» сменили закон подлости, черная кошка, число тринадцать и все кратные ему числа, так что к восьмому классу он выработал целую систему взаимоотношений с мелко пакостившим потусторонним миром – через самоограничения в оптимизме, произнесение математических заклинаний и проклятий кошкам. В пятнадцать лет, когда умер его дед, Никита впервые по-настоящему задумался о смерти. Это были времена астрологов, сект, экстрасенсов и инопланетян. Учитель биологии на уроках камня на камне не оставлял от теории эволюции, сагитированные им ученики целыми классами отправлялись в евангелический молельный дом на улице Собинова. Никита раз с ними поехал, но хоровые моления под дирижерскую палочку пастора, переходившие в рыдания и вой, его не впечатлили. Пару раз он заходил в обычную церковь, вдыхал там запах ладана, разглядывал иконы и люстры под старину, но больше ничего не увидел. Этой зимой он ушиб ногу и, хотя несколько дней хромал, превозмогая боль, – проходя как-то через площадь Свободы, не удержался и заглянул в костел посмотреть, как идет реставрация. На выходе его окликнула пожилая женщина: «Знаешь ли ты, что Христос любит тебя? Хочешь в этом убедиться?» Никита решил, что не будет ни сопротивляться, ни излишне доверяться ей. Минуты три она читала молитвы, держа его за руку, потом сказала: «Пройдись». И он прошелся из угла в угол тамбура, в котором они стояли, не испытывая ни малейших признаков боли, и добежал до метро, и доехал до дома; только поздно вечером хромота вернулась к нему, чтобы сойти на нет обычным путем через две недели.

Теперь же, когда, из последних сил превозмогая неведомый недуг, он зашел в костел и очередная старушка завела с ним разговор: крещен ли? готов ли покаяться? – ему было некогда отвечать. Он опустил голову на спинку скамьи, и весь мир, вытянувшись в ленту, с бешеной скоростью полетел перед его закрытыми глазами – неподвижной оставалась одна огромная, неясными очертаниями нависавшая над ним фигура. «Господи! – мысленно произнес Никита, едва шевеля губами. – Прошу, помоги мне! Избавь от всех этих мучений! Сделай меня здоровым, таким, каким я был раньше!» Заиграла грустная музыка. Он поднял голову. Несколько человек выстроились в очередь к священнику, который благословлял их и давал съесть облатку. Никите хотелось совершить что-нибудь такое, что связало бы его с этими людьми, подтвердило бы его решимость верить и молиться, и он сам чуть было не встал в очередь, только из стеснения удержался.

Но если Бог и помог Никите, то ненадолго: на следующий день симптомы, от которых он готов был избавиться вместе с жизнью, стали отступать, но первый же день пребывания в 10-й больнице столкнул его с таким душевным гнетом, что из самой больницы впору было спасаться. Это было огромное серое здание на заводской окраине, с коридорами, отделанными темно-коричневой пластиковой вагонкой, а вид из окон палаты открывался на бесконечные складские базы и цеха автозавода. Пациентов отделения неврозов лечили тридцать дней, и все это время больничную территорию покидать было нельзя. Ничего не объясняя, Никите давали какие-то таблетки, поливали каким-то душем, водили на собрания, на которых врач под медитативную музыку проникновенным голосом просил больных закрыть глаза, расслабиться и что-нибудь представить, а в конце спрашивал: «Ну как, представлялось вам это?» – «Да, да! Чудеса!» – отвечала какая-нибудь пенсионерка. Или объединяли пациентов в группы по пять-шесть человек, предлагая решать логические задачи с картинками или что-нибудь рисовать на заданную тему. Спустя неделю Никита попросил перевести его на дневной стационар. Его отпустили – и за пределами больницы к нему тотчас вернулись знакомые слабость, опавшие щеки, пропасть и стена в груди.

На шестом месяце болезни он, наконец, заметил кое-какие закономерности в ее течении: дома ему становилось лучше, а в университете слабость и пропасть в груди набрасывались на него с новой силой. Научный руководитель посоветовала ему книгу Зощенко «Перед восходом солнца» – о том, как писатель, анализируя свое состояние, победил невроз. Совет оказался дельным: по Зощенко (и по Павлову), весь парад изощренных мучений Никиты был не чем иным, как реакцией подсознания – без ведома самого Никиты – на что-то, напоминавшее этому подсознанию об испытанном однажды стрессе, то есть реакцией на то, из-за чего стресс может повториться. Причем для сигналов своих болезнь может выбрать не только симптомы, осознаваемые человеком как нервные, например, тоску или тревогу, – но и боль, тошноту, сонливость, чесотку, заложенный нос, самые невероятные и нелепые ощущения, которые в силе своей и разнообразии растут у неискушенной жертвы как снежный ком.

Уяснив это, Никита увидел свет в конце туннеля, но лучше ему от этого не стало. Если он несколько дней не появлялся в университете, симптомы ослабевали, но после каждой новой поездки туда, сколько он ни настраивал себя на позитивный лад, все летело к чертям. Причем самого-то себя ему убеждать было не в чем, боялось оно, и как было втолковать ему, что бояться давно нечего? Однажды, проезжая мимо медсанчасти завода Вавилова, Никита в отчаянии вышел из автобуса, пошел в лес, сел там на знакомую скамью на станции детской железной дороги и долго беззвучно содрогался, обливаясь слезами, а когда приехал домой, почувствовал, что все симптомы исчезли. Получается, оно помнило не только плохое, но и те места, где ему было лучше? С тех пор, возвращаясь из университета (благо лекций уже не было, и ежедневно ездить туда было не нужно), он восстанавливался в лесу возле медсанчасти, причем старался делать это как можно реже, чтобы не удешевить, не замылить эффект воздействия «хорошего» места. Спустя два или три посещения лес уже помогал хуже – и он стал бродить возле самой медсанчасти, а потом и заходить внутрь, шагал там с деловым видом по коридорам или подолгу стоял, затаившись, в знакомых закутках. Через месяц «сдулась» и медсанчасть, но и университет стал сдавать позиции: к Новому году Никита испытывал лишь слабые отголоски прежних мучений, а в феврале только тени их скользили по его вполне здоровой жизни.

Чтобы застраховаться от нового стресса, он воспитывал в себе какой-то квазибуддийский пофигизм, повторяя про себя: «Я – над проблемой. Копье летит сквозь меня, не задевая меня». Однажды его, безбилетного, в трамвае поймали контролеры, и он только улыбался им, не говоря ни слова. Его отпустили, посчитав сумасшедшим. Так он планировал избегать потрясений и всю дальнейшую жизнь, но уже в начале весны в ссоре с родителями подхватил новый стресс, после которого отряды усмиренных воинов его подсознания как по команде ревностно схватились за мечи. И все началось сначала – только на этот раз местом раздражения для Никиты стала квартира, в которой он жил, а на смену прежним симптомам явилась такая истошная тоска – словно какая-то посторонняя сущность внутри Никиты невидимой струбциной сжимала ему грудь: нервы натуральным образом болели, как при сильнейшем стрессе. Только при стрессе знаешь, отчего они болят, а здесь боль держалась сама по себе. Он переселился к бабушке – но к этому времени был уже настолько опустошен, что за две недели по пустякам нахватал в разных районах города еще несколько стрессов (водитель автобуса прижал дверями – стресс, обсчитали в магазине – стресс, облаяла собака – стресс). В «зараженных» стрессом районах он старался больше не появляться, а если как-нибудь все же там оказывался, неизменно испытывал тысячевольтный удар по нервам, после которого восстанавливаться приходилось по нескольку часов или даже дней.

Оно явно перестраховывалось, и границы зон тревоги расширялись: в зону Академии наук вскоре попал ЦУМ, а пятно Автозавода расползлось на Чижовку и Серебрянку. Как-то он купил книгу в киоске Академии наук, после чего острая нервная «боль» не оставляла его целый вечер. На следующий день скрепя сердце он кому-то книгу передарил, но было поздно: книжная полка, а с ней и вся бабушкина квартира словно пропитались болезнетворным ядом. Переселяться больше было некуда – в считанные часы жизнь превратилась для Никиты в тот самый ад, который описывал им когда-то учитель биологии: не черти у сковород и котлов, а сильнейший, нескончаемый страх или тоска. Он ежедневно ездил теперь в костел, молил Бога вызволить его из этого ада, но все было тщетно. Услышав как-то радиопередачу о том, как доктор гипнозом помог Рахманинову избавиться от депрессии, он стал расспрашивать друзей, не знают ли они экстрасенса, способного внушить его подсознанию стать здоровым. Но ни у кого знакомых чародеев не было, только один товарищ предсказуемо ответил: «Экстрасенсы – сплошь проходимцы, думают о своей выгоде. Загипнотизируй себя сам».

У Никиты не оставалось, наверное, другого выхода. На следующее утро волевым нажимом, направленным куда-то внутрь себя, он с ходу (и откуда взялась хватка?) за двадцать минут убедил свой мозг не бояться квартиры. Потом, сжав кулаки, отправился чистить «плохие» районы. Полчаса ходил из конца в конец станции метро «Академия наук», пока не выбил из себя те ужас и напряжение, которыми его голова реагировала на эту станцию. Бульдозером прошелся от ЦУМа до парка Челюскинцев, выкорчевывая все лишнее на своем пути. Лишнее сопротивлялось не на жизнь, а на смерть: к вечеру он был уже как выжатый лимон и по дороге домой поймал целую кучу стрессов. На следующий день он опять чистил, чистил, чистил, зарабатывая все новые удары – и так сражался с собой всю неделю, напоминая себе игрока в электронной игре «Ну, погоди!», у которого яиц разбивается больше, чем попадает в корзину, – пока под грузом разбитых яиц откровением для него не прогремела мысль: а прав ли он в своем упорстве? Если в мире все продумано и рассчитано – естественный отбор никто не отменял, – то, может быть, и бессмысленно сопротивляться направленной на него смертельной лавине?

«Кто мы? – думал Никита, поставив игру на паузу. – Поросята, которых разводят для нужд более разумных существ? Или там, наверху, все же сделали серьезную ставку на нас?» Внутренний голос подсказывал ему, что все то ценное, что волшебной сказкой открывалось в редкие часы, когда болезнь отступала, не могло быть издевкой Творца, что, несмотря на все зло, несправедливости, страдания и смерть, этот мир задуман с любовью к людям. Прямых подтверждений этому, конечно, не было, мысль эту можно было только принять – и Никита принял ее, потому что всем сердцем чувствовал, что, скорее всего, так оно и есть. С этой мыслью за четыре дня он положил свое второе «я» на лопатки – и не один год жил потом под знаком сделанного выбора, чувствуя, что он ничего еще в своей жизни не видел и не испытал, только прикоснулся к какой-то непостижимой тайне.

4

В судьбе каждого человека бывает миг, когда жизнь его висит на волоске: проскользнет он между Сциллой и Харибдой – и смерть оставит его на долгие годы. В судьбе Анжелы было три таких случая. Она училась в четвертом классе, когда в их поселковой школе умерла учительница труда. Девочек объединили с мальчиками, и трудовик учил их пилить доски, строгать бруски и вытачивать детали на токарном станке. Было интересно, даже смешно, но потом стало грустно – до конца года новую трудовицу не ждали: и прежняя вела кроме труда еще три предмета, не разорваться же было остальным. Каждый вторник с недовольным видом, под смех и уколы пацанов, девочки надевали рабочие халаты и брали в руки инструмент. На результат их работы учитель, конечно, смотрел сквозь пальцы, но все равно – как было объяснить ему, что не лежит у Анжелы душа к работе в мастерской? В начале четверти она не смогла распилить доску вдоль волокон и получила тройку, потом на дохлую четверку прочла какой-то чертеж. Весной ученики четыре занятия подряд выпиливали лобзиком машинку из фанеры. Два занятия Анжела пропустила по болезни, а на третьем, когда изделие покрывали лаком, не начинала еще и пилить. Приближался последний урок в четверти, на котором каждый должен был предъявить учителю свою работу и получить оценку. У Анжелы опускались руки. Если будет двойка, думала она, то в четверти поставят три, а ведь даже четверок у нее по предметам было две-три – сплошь пятерки, и тройка будет позором на всю школу. Чертову машинку теперь предстояло мастерить дома, но откуда взять лобзик и лак? И как назло у Анжелы ничего не болело, и ни на градус не поднималась температура, чтобы можно было не пойти на занятия. До ненавистного урока оставался один день, когда она проходила через детскую площадку, и вдруг знакомые качели, горка, лестницы и карусель показались ей до того интересными, что захотелось качаться, крутиться, лазать по ним до самого вечера. А наутро будь что будет!

На страницу:
2 из 4