Полная версия
Александр Лобанов
Лелег. Роман-эпопея
Аисты сидят на крышеИ вытягивают шеи.Они всех выше,И им виднее.Николай Гумилёв© Издательство «Перо», 2023
© Лобанов А. А., 2022
Александру Лобанову
Форма офицерская мужчинуУкрашает, разве есть сомнения.Золотой октябрь листает годовщинуТвоего счастливого рождения.Для меня, для близких, для РоссииДал Господь наш нового прозаика.Вот роман свой про Молдавию осилишьИ поймёшь, что это за мозаика.Удивляться я тебе не перестану;Никогда ты не был обывателем.Только в прошлом дважды капитануСуждено в России стать писателем.А октябрь такой красивый месяцС русскою натурой поэтической.И недаром все слова на местеВ новой эпопее исторической.Там и степь горняцкая, и кони,И любовь со сладкою отравою.Есть в тебе отцов калганов кореньИ цветы, рождённые Полтавою.Офицер, романтик и отшельникС золотым налётом балагурости.На таких, как ты, надеть ошейникНевозможно в старости и в юности.Ты как камень посреди стремниныЖизненной со всеми лихоманками.И берёзы густо имениныОсыпают жёлтыми охапками.7 октября 2008 годаВладимир ПодлузскийКнига I
Черногуз мятежный
Предисловие
Капитан Савватиев шёл по длинному, гулкому коридору штаба, неопределённо при этом усмехался, как-то сразу вдруг вспомнив обо всём, и серьёзном, и несерьёзном, судьбой привязавшем его к этой фискально-административной органолептике сложнейшего армейского организма, именуемого в штатных структурах Министерства обороны как войсковая часть. Теперь в прошлом. Всё уже в прошлом. Проходя мимо Знамени, привычно козырнул. Солдат, стоявший на Первом посту, никак не отреагировал, поскольку представлял в данный момент восковую фигуру с остекленевшими глазами, не шатающуюся, строго, сквозь даже сон, соблюдающую уставную вертикаль.
Примкнутый к автомату штык-нож кончиком упирался сантиметрах в двадцати над головой в полировку, образуя устойчивую фигуру в виде прислонённой к стене треноги. Стоячая лежанка. Полировка исцарапана до безобразия. Но этого никто не замечал, кроме Савватиева. Доктор видел всё, что не вписывалось в рамки санитарных норм. И царапины эти невзрачные, и засохшие слизистые корки на изнанке штор и, прости господи, полотнища самого Знамени. Бойцы, чтобы не сразу уснуть, до самозабвения ковыряются в носу. Вместо носового платка, который надо ещё извлечь, очень удобно пользовать бархатный материал. Никакого кощунства. Если что, за это Знамя каждый отдаст жизнь, не задумываясь. Оно родное. Подумаешь, корочки. Их ведь не видно. А доктор сволочь!
Кстати, Савватиев в своё время доложил, на что начальник штаба криво усмехнулся, мол, ерунда какая, про себя подумав, чем ещё на Первом посту заниматься, все мы в своё время ковырялись. Но шторы велел выстирать, знамя отчистить и поместить под плексигласовый колпак. Однако в отношении пресловутого ковыряния радикальных мер придумать не получилось, и через неделю шторы вновь покрылись гаденькими струпьями отеческого бескультурья. Военная медицина тут оказалась абсолютно бессильна. Он шёл сдавать в строевую часть добросовестно заполненный всеми необходимыми подписями, личными печатками обходной лист. И на свободу с чистой, как говорится, совестью. Служил верой-правдой, уходил с тяжёлым сердцем. Тогда ему казалось, что никому эта вера-правда не нужна. И что такие, как он, – обыкновенные белые вороны, которым перспектива одна: быть заклёванными.
– Петрович, напомни, каким военкоматом призывался?
Строевик Сашка Писалёв, прапорщик, неплохой в общем-то парень, достал личное дело, приветливо сверкнул золотыми коронками, и это было совершенно искренне, он доктора уважал, они считались добрыми приятелями, поскольку Сашка слыл эрудированным, смышлёным и, в отличие от основной массы сословия, к коему принадлежал, имел два высших образования, увлекался греческой историей и мифологией, легко оперировал сведениями из до нашей эры, даже знал, кто такие лелеги, доисторическое племя, названное по имени Лелега, сына Посейдона и богини Ливии, первой Римской императрицы. Плюс интеллигентные манеры и соответственно приятное лицо. Бывало в порывах душевного подъёма, возникавшего при спорных обсуждениях тех или иных жизненных коллизий, Александр величал Геннадий Петровича именно Лелегом, намекая, что сей персонаж чрезвычайно необыкновенен. Что, пребывая в человеческом облике, Лелег обладал качествами высшего порядка, людям не присущими. «Ну, точно, как ты, Петрович, тебя и гнобили, и унижали, и звания лишал и, а ты всё одно выше всех и духом, и характером, и лёгок в полёте, истинно Лелег. Кстати, издревле греки, фракийцы, весь балканский регион, заметь, и молдаване, лелегами называют аистов, птицу удивительную, непредсказуемую и неповторимую. А в Украине лэлэками. Почти одинаково». Офицером не стал по причине злодейского почечуя[1], его оперировали, не совсем успешно, отчего ВВК[2] категорично воспротивилась. Савватиеву было душевно общаться с ним.
– А, вот, нашёл… Пролетарским РВК Донецка, туда дело высылать?
– Саш, не знаю, – Геннадий рассеянно оглядел комнату, скользнул взглядом по многочисленным полкам, уставленным массивными папками с приказами, инструкциями, по сейфу с личными делами, задержался на зарешёченном окне, некоторое время с полным, ему не свойственным безразличием, рассматривал грязные разводы на стёклах, потом перекинул взгляд за окно на уютную аллейку, что весело пестрела осенней листвой около тыловой службы, деревянный домишко которой маячил обособленно посреди стоявших в разнобой, вне аллеи, осин, ёлок, уже озолотившихся берёз. – Мать собирается к дочери, сестрице моей, в Полтаву, жильё на обмен выставила. Ты же знаешь, в Донецке совсем неспокойно, забастовки, митинги, перебои со снабжением. Здесь останусь, на полигоне. Тут хоть квартира. А там кому я нужен?
– Лети, дорогой, не заморачивайся, ведь ты Лелег! Одноклассников проведаешь. Это же здорово. Обратно помолодевшим вернёшься, – Писалёв невольно проследил за взглядом капитана, и в его глазах на мгновение отразились блёстки позолоты, которая в эту самую секунду вспыхнула в солнечном луче, пробившемся через осенние облака. – Прелестная пора, очей очарованье! Чего думать? Документы мы затребуем обратно, делов-то. Скатайся на халяву, проездные, как положено, выпишу.
– Почему «прелестная»? У Пушкина «унылая пора», – вполголоса пробурчал Савватиев. – Впрочем, действительно прелестная. Да, ты прав, надо съездить. У отца давно не был. Подумаю пару дней, ладно?
– Разумеется. С женой посоветуйся. Когда ещё оплатят проезд через всю страну? И вообще будет ли она? Прибалтика, Приднестровье, Карабах. Это, дорогой Геннадий Петрович, пока цветочки. Если такими, как сейчас, темпами будем перестраиваться, скоро одни руины останутся.
– Руины, как по нашим кинофильмам известно, имеют свойство стрелять, – Гена это сказал так, не думая, просто на ум пришло, но, сказавши, вдруг содрогнулся. Ему отчётливо послышалось, что где-то снаружи прозвучала автоматная очередь. – Ты слышал?
– Что? – Писалёв оторвался от бумаг, навострил ухо.
– Сегодня разве стрельбы? – спросил, чтобы спросить, так как знал, ни у кого стрельб нет, иначе принесли бы списочные протоколы, завизировать, на случай, когда, не приведи господь, кому-то на огневом рубеже станет худо от случайного выстрела, так, чтоб виновным, как водится, врача сделать. – Показалось.
Новоиспечённый офицер запаса Геннадий Петрович Савватиев стоял по не выветрившейся армейской привычке перед военным комиссаром Пролетарского района навытяжку, сам того не замечая. Моложавый, по-видимому, одного с ним возраста, майор, в петлицах эмблемки танковых войск, просматривал личное дело.
– Казённым спиртиком приторговывал, докторишка? – ехидно осклабился он, прочитав характеристику с последнего места службы. – Вылетел… что тут в заключении пишут? По пятьдесят третьей, о как. Ещё и пенсию тебе начислили? Была б моя воля…
– Не поверите, майор, сколько раз я такое слышал от импотентов со звёздами поболе Вашей, – Геннадий ощутил, как душу охватило жгучей, спазмирующей психику яростью, это не сулило ничего, кроме неприятностей, надо бы взять себя в руки, но приступ был настолько силён, что грозил затянуться, и, чтобы хоть как-то разрядиться, он выпалил основательно завышенным тоном: – Впрочем, коли хочется потешить самолюбие, пожалуйста, упражняйтесь. Ваша когнитивная неадекватность на современном этапе вполне объяснима.
– Какая вшивая интеллигентность! Ты не забыл, где находишься, умник? Тут тебе не космодром, не армейская либеральная элита, – военком сощурился, как бы прицениваясь к обстановке, типа с какого боку дать сему наглецу по рогам. – Не Беломорье, не Плесецк, не Хацапетовка и даже не Жлобоград. И я не какой-нибудь там бесхребетный зампотыл, посему имею Вам кое-что сказать, господин премудрый шкет. Здесь-таки Донецк, и это как бы, между прочим, не то пальто.
– И что, так плохо живёте? – отставной капитан к подобного рода пристрелкам давно привык и хорошо усвоил: уступи атакующую инициативу – копытами затопчут. На такие случаи в душевном НЗ имелась пара-тройка примитивных, но отнюдь не безобидных сарказмов, которые прямо-таки просились на язык. – Да-а-а, господин комиссар… Остроумие природы неисчерпаемо. Наверное, это весьма комфортно, как говаривал Пушкин, когда чином от ума избавлен.
– Ну-ка угомони свои таланты! – майор угрожающе привстал, сверкнул очами, они у него были тёмно-карие, как у цыгана, да и сам такой весь чернявый, жилистый, крепко сбитый в плечах.
– А то что? На гауптвахту прикажете? – Савватиев, опять же следуя привычке, выработанной на многолетних тренировках по рукопашному бою, развернулся в три четверти, напряг бёдра, вдруг и вправду кинется. Донецкие – они такие.
– Могу и туда. Могу и по мордашке интеллигентской проехаться. Когнитивно адекватно, как ты выражаешься.
– Вот Вы это здесь рассказываете на полном серьёзе? Ничем не рискуя? Вы мне просто начинаете нравиться. Брильянтовый алмаз. Чистопородный антрацит, гражданин-товарищ. Нет, если хотите, могу испросить у Вас пардону. Но чтоб Вы знали, по лицевой части черепа я тоже большой мастер. Могу отрихтовать, зашпаклевать, раскрасить. Желаете проверить? – Геннадий мог потом поклясться, что, когда произносил эту тираду, он словно переселился в того загадочного Лелега, о котором толковал Сашка Писалёв, незабвенный товарищ и друг по интеллекту. Невероятное ощущение свободы и храбрости, как будто стакан спирта-гидражки опрокинул.
– Ладно, брейк, доктор! – военком, сверкнув уже беззлобно этими самыми чёрными алмазами, наконец-то улыбнулся, по-человечески, нормально, даже приятно. – Не портите мне воспитания. Это ж дефицит.
– Да полноте, дорогой собрат по оружию! – Гена в ответ также улыбнулся. – Вам бы родиться в ненаглядной Одессе. Напросились бы в ОдВО[3]. Черноморочки не хуже дончаночек.
– О, зохэн вэй, сказал еврэй! Не троньте святого, музчина, не рвите мне гланды. Вы же врач, а не прозектор. А я не волшебник с голубого вертолёта.
– Та не расстраивайтесь Вы так, Донецк, или не знали, родной сынок мамы Одессы. И ещё Ростова-папы. Тоже глубокого достойно уважения. А шо такого?
– Да плавали, знаем, – военком явно уходил на попятную, ершистость отставного начмеда, напичканная остротами с Привоза, вдруг ему понравилась душевно.
– Что Вы такого знаете, чего я Вам ещё не рассказал? «Сникерс», «Вискас», «Кити-кет»? Или, к примеру, племя славных лелегов, прародителей современных греков, – Саватеев продолжал подпускать шпильки, но улыбка военкома, не будучи уже саркастической, стала, как инфракрасный пучок из мартена, растапливать сформировавшийся было меж ними сугроб. – Судя по физиогномике, Ваших Пелопоннесских предков. Эталонной красоты и олимпийских телосложений.
– Да чтоб ты мне был здоров, докторюга! – пробурчал, краснея от неожиданного удовольствия, Пролетарский военный комиссар.
– Я, конечно, всё понимаю, но не до такой же степени аллитерации. И Вам, естественно, не хворать, – почти весело протараторил Геннадий в ответ и вдруг отметил, что отнюдь не скабрезная фраза как-то остро подействовала, майор суетливо кинул в него из-под бровей растерянный взгляд, тут же глаза отвёл, опять взял красную папку с тиснёным грифом «секретно» и фамилией «Савватиев» под ним, принялся листать.
– Личное дело, конечно, тебе подпортили. Ого! Да ты капитаном два раза ходил? Как угораздило-то?
– За спирт казённый, сами ж сказали.
– Что же ты, вроде ушлый такой, а залетел под суд чести?
– Ушлей меня нашлись, – Геннадий, получив по больному месту, невольно съёжился и теперь продолжал сквозь зубы сердито: – Я с ними, конечно, разобрался потом. Но на них сработал фактор внезапности, начальная инициатива, подленько так, в спину. Опытные выжлятники. Огородили красными флажками, затравили псами шелудивыми. Сделали крайним. Потом назначили мальчиком для битья, а позже официальным козлом отпущения. Уж поизмывались. Пока в один из грозовых дней громокипящий кубок не переполнился.
Майор продолжал шуршать страницами личного дела, с неподдельной брезгливостью пробегая глазами по листку взысканий, чего там только ни было, не доктор, а уголовный рецидивист какой-то, враг народа. Даже из комсомола исключён. Расстрелять мало. Но когда перевернул на страницу поощрений, от удивления выгнул бровь. Столько всего, хоть Героя присваивай. Член комитета ВЛКСМ, организатор и руководитель художественной самодеятельности, как автор литературно-музыкальной композиции «Великий Октябрь», прозвучавшей на концерте в честь 70-летия ВОСР, поощрён грамотой ЦК ВЛКСМ, а сама композиция опубликована в журнале «Советский воин». Отличник боевой и политической подготовки. Грамоты за спортивные успехи, отличную стрельбу, более двухсот рационализаторских предложений, опубликованные работы в научных журналах. Медаль «За спасение погибавших». Даже поощрение от замполита за отличную сдачу зачёта по марксистско-ленинской подготовке. Они что, полные идиоты? Гнать из армии офицера с таким запасом позитива, это какими надо быть мерзавцами? Зацепил, значит, упыриную свору по-серьёзному. А ведь он такой, вона как ершится.
– Я ведь врач, эпидемиолог-проныра, – продолжал в пылу набежавших воспоминаний Савватиев. – Всё видел, всё знаю. Особливо, как с грязью и всякой бестолочью бороться. Самого гнусного из них, бравого такого подполковничка, зама по тылу, как ты правильно давеча подметил, не поверишь, майором сделал. Один из его дружков, тамошний генерал, так близко сие к сердцу воспринял, что до инфаркта дошло. Тех, кто на суде чести больше других поливали этой самой грязью, самих в шею турнули в свете перемен. Не без моего, конечно, участия. Разучился, знаешь ли, чертям грехи отпускать. А рьяного замполита, царствие небесное, вообще кондратий хватил. Будучи инициатором широкомасштабной моей травли, сумел выпятиться перед генералитетом, был облагодетельствован переводом в Москву. «За что страдальцем кончил он своей век блестящий и мятежный». Не выдержал счастливой столичной жизни, ради которой терпел в течение полутора десятков лет таёжную резервацию, выискивал врагов народа и всяких неблагонадёжных поборников справедливости.
– Да ты кто такой есть? Колдун, ведьмак, сакральный мститель?
– Вроде как. Вот ещё, на закуску. Начальник управления кадров Минобороны, подписавший несправедливый приказ о моём увольнении по служебному несоответствию, через месяц был насмерть сбит «Жигулями» прямо у здания министерства.
– Да, об этом в газетах писали. К чему ты?
– Не хочется, знаешь ли, чтобы Пролетарский район и в его лице милый сердцу Донецк в сакральном отношении меня осердили, не в пример Вооружённым силам СССР, которые вот-вот богу душу отдадут. Законы кармы совершенны.
– Очень впечатляет. Нет, я тебя в принципе понимаю. Сам по краю ходил не один год. Но мне, наверно, повезло, мой замполит был вполне нормальный, умеренно пьющий чухонец. «Советский маршал рядовой, он за меня в огонь и в бой». А ты, выходит, политкомиссарами обиженный ушёл?
– Обиженные, майор-товарищ, знаешь, где? В отдельном отгороженном петушатнике на зоне. Что касаемо армии, то, учитывая процессы разложения, ставшие уже необратимыми, могу в точности предсказать её судьбу.
– Плюрализм, гласность? Каждый вправе чревовещать, что на ум взбредёт. Вполне в свете перемен. Валяй.
– Через год, может, два, Советской армии, как таковой, не будет. Думаю, самой страны тоже.
– Ну, ты это, – майор от неожиданности даже привстал, испуганно оглянулся на дверь. – Болтай да меру знай. Гласность, ясность, туманность Андромеды. Хрень собачья!
– Свежо, но верится с трудом? Хотите, господин танкист из голубого вертолёта, прямо сейчас продиктую Ваш полный диагноз? Даже то, что утаили от ВВК и вообще от врачей. Может, желаете знать, сколько жить осталось?
Теперь ухмылка торкала уголки лишь губ Геннадия. Зависла пауза. Военком побелел, как штукатурка. «Нет, он в предобморочном состоянии не из-за того, что здесь могут прослушивать. Вряд ли ему аппаратуру в кабинет натыкали. Не такой уж он ферзь. Видимо, я попал в десятку. И что с этим делать»? – доктор вдруг ощутил не просто серьёзность создавшейся ситуации, а её некую сакраментальность, которая не просто так случается и, вполне возможно, за которой последует на соответствующем уровне адекватная реакция небес. За дверью постоянно цокали подковки по мозаичному, из мраморной крошки, отшлифованному до блеска полу. Иногда нервически мелко простукивали женские шпильки. Комиссариатская суета, бюрократические нравы, бумажные мозги. «Ковровую дорожку зачем-то убрали, ведь была, я помню. М-да, нешуточные страсти. Блажен, кто ведал их волненье и наконец от них отстал».
Майор достал из кармана кителя, топорщившегося на спинке стула, яркую импортную пачку, извлёк сигарету с диковинным золочёным фильтром, щёлкнул зажигалкой, затянулся. Геннадию не предложил.
– Что ж, давай попробуй, пророк в моём отечестве. Имей в виду, таких экстрасенсов предо мной за день десятки проходят, и все на индивидуально шкурном интересе, – он по комиссарской привычке подпустил сарказму, однако, опять же на подсознательном уровне, в его вообще-то не глупых мозгах сработала интуитивная защита, и он улыбнулся без какой-либо ядовитости, хотя сам этого, может, и не ощутил. – У тебя, гляжу, энтузиазм иного свойства. Что ж, колдуйте, господин Парацельс, Авиценна Сина.
– Не может быть! – Савватиев, слегка ошарашенный неожиданной эрудицией военкома, в то же время не без опаски глядя в слегка расширившиеся его зрачки, засомневался, не напрасно ли затеял представление, вдруг плохо станет или уже стало, ещё привлекут, как иностранного шпиона-диверсанта, надо бы с юмором помягче. – Вы знакомы с папашей гомункула, самим Теофрастом Бомбастом фон Гогенгеймом, он же Абу Али Ибн Сина, он же Авиценна, и его «Каноном медицинской науки»? Непостижимо! Тогда что ж я тут бисером сыплю. Может, ограничимся лёгкими закусками, например, обрисую Вашу зубную формулу? Коронный номер, чтоб я помер, всегда на бис.
– Уже заинтригован. Что ж только зубы? Никак перед Парацельсом спасовали, господин лекарь?
– Ну, да, конечно. Пролетарский район, чем не Жлобоград. «Нам просвещенье не пристало». Так получите же прозор за милосердное терпенье. А до и после Марс пусть будет царствовать счастливо, как объявил упомянутый Вами Мишель де Нострдам, и он редко ошибался.
– Так что там насчёт бычков в томате, мсье Мишель? – буркнул в нетерпении военком, стараясь прикрыть прищуром глаз угнездившийся вдруг там душевный раздрай. – Ладно, формулу так формулу, пророчествуй. У нас на Руси сказками людей вместо хлеба кормить можно.
– У вас на Руси, у нас на Руси… Хм, объёмные, надо признать, аберрации. Ну да сие неплохо есть. Сигарету, пожалуйста, в пепельницу. Прикройте рот, чтоб я не подсматривал Ваши мысли. Итак, – Геннадий придал лицу примету властвовать охоты, сделал немигающим взгляд, несколько наклонил голову, чтобы получилось этак, слегка исподлобья, как у Кашпировского[4]. – Смотрим верхнюю челюсть. Правая половина: единичка, двойка норма, тройка-клык норма, остальные глубокий кариес. Слева: резцы, клык норма, четвёрка отсутствует, пятый, шестой глубокий кариес, семёрка и восьмой отсутствуют. Нижняя челюсть справа. Впрочем, как и слева – протез. Откуда родом, товарищ, не из Полтавской ли губернии? Черношлычник?[5]
Судя по тому, как у военкома вытянулось лицо, формула была подтверждена блестяще. Про Полтавщину, а ранее про Пелопоннес Гена и сам не понял, откуда на язык пришло. Ну да медитация ещё не на такие причуды сподобить может. Наверняка Парацельс подсказал. Изучали на четвёртом курсе такой предмет: общая гигиена. Припомнилось, про Полтаву говорили, там вода пресыщена фтором, который нещадно разъедает эмаль, и большая часть населения отсвечивает золотыми фиксами. Кто победнее, протезируются нержавейкой либо пластмассой. Про Пелопоннес – это уж Сашки Писалёва мифологическая наука подсуетилась. Вовремя на ум пришло. Пациент явно разочарован в марксистко-ленинском мировоззрении. Не мешало бы ещё проверить, кто таков на самом деле этот неуязвимый призрак коммунизма, батюшка наш Маркс, бородище-умище, может гомункул и есть, выращенный в питательном субстрате, типа исторического навоза, по рецепту же Парацельса?
Надо оговориться, Савватиев ещё в детстве удивлял неожиданными прозрениями. Случалось, впадал Гена, сидя у окна, в задумчивость и, если никто не тревожил, мог в таком состоянии провести весь день. Ему не составляло труда предсказать, кого на уроке вызовут и какую получит оценку, и не только на уроке, но и за четверть. Он мог снять боль взглядом или наложением руки. К нему постоянно обращались одноклассники, лечил всех. Сомнений, куда пойти учиться после школы, даже не возникало. На врача. Ещё лучше – на военного, в медицинскую академию. Ревниво замечал, как девчонки таращатся на парней в форме, и это в немалой степени подтолкнуло. Положа руку на печень, пожалел уже не раз, что смалодушничал, кинул рапорт на увольнение. Даже неприятно было в зеркало глядеться, отражалось нечто серое, невыразительное. Слабо представлял, где и чем заняться, то ли терапевтом куда пристроиться, то ли на «скорую».
– Продолжим? – не сомневался, военком дальше будет паинькой. – Предлагаю под запись, пригодится для плановой диспансеризации.
Он прошёлся, словно рентгеном, всё назвал и вдруг непроизвольно замолчал, задержавшись взглядом на так называемой гипогастральной области. Это всё, что ниже пупка. Не ощущалось излучений. Могло означать одно: опухоль. Гена тут же подверг её спектральной диагностике, облегчённо вздохнул, на злокачественную не тянула. Майор напряжённо следил, и, когда доктор зафиксировал внимание там, где часто стали возникать тянущие, порой весьма болезненные ощущения, даже как-то замешкался, он вскочил, отошёл к заставленному цветочными горшками подоконнику. Тоскливо уставился в окно. Давно подозревал самое плохое. Теперь воочию убедился. Потянулся за сигаретой. Руки подрагивали, Геннадий это заметил, почувствовал себя неловко, в чём-то виноватым, смутился, как будто все свои выводы делал вслух, а про то, что там не самое худшее, как подозревал танкист, сказать не успел. Но и майор в своём чреду обескуражился, будто ему самому принесли приказ об увольнении. Прошло немало времени, прежде чем взял себя в руки.
– Ладно, доктор. Простите меня за… Короче… Послушайте, – непроизвольно перешёл на «вы», – приезжали-то зачем? Так понимаю, в Донецке не собираетесь на постоянку?
– У бати давно не был. Неизвестно, смогу ли ещё проведать.
– Где он прописан?
– Увы, на Грабарях.
– Это же в другом конце города. Почему наш военкомат?
– Мамка тут, на Заперевальной живёт. Раньше-то мы обитали на Горняке[6]. Грабари рядом, в двух километрах. Там кладбище, «10-бис», может, слыхали?
– Шахта есть, номер «10-бис».
– Ну, да. Вначале около Грабарей, такого же, как и Горняк, посёлка, выделили место для погибших шахтёров. Трагедия, взрыв метана и всё такое. Весь город хоронил, со знамёнами, оркестром, салютом. Со временем кладбище разрослось, естественно. Старики, когда сердобольные, про здоровье спросят, так и шутят: на десять бис.
– Грабари. Что за название?
– А-а-а, просто, как мир. Есть такая треугольная лопата, её называют ещё «шахтёрская». Любую угольную кучу разворотит. В просторечии грабарка. А ты, значит, грабарь. Когда для шахтёров десятой бис отстроили свой посёлок, какой-то весельчак пошутил: теперь мы грабари навеки. В народе сразу прижилось. Позже и на официальном уровне. После того как папка умер, мы переехали сюда, на Пролетарку. Матери как участнику Великой Отечественной выделили современную квартиру к шестидесятилетию Победы. Старую на Горняке пришлось освободить, естественно. Отсюда я и в академию призвался.