Полная версия
Дневник. 1893–1909
В этой части училище помещалось лишь временно, покуда строились для него архитектурные здания. После отстройки зданий помещение это занял Исаков под какой-то художественно-промышленный отдел, никогда не создавшийся, а лишь им предположенный. Своей властью, без обсуждения комитета, Исаков стал собирать в этом помещении каких-то девиц-рисовальщиц, а затем в 1890 году, опять помимо комитета, по соглашению с Островским, бывшим в то время министром государственных имуществ, поместил туда же Музей кустарных промыслов, учрежденный Островским при своем министерстве. По смерти Исакова великий князь Алексей Александрович, почетный попечитель комитета музея, просил Государя назначить председателем меня, но министр финансов Вышнеградский упросил Государя назначить Островского, который добивался этого назначения, чтобы укрепить свое детище – Кустарный музей.
Понятно, что при таких обстоятельствах я не мог овладеть первоначально обещанным училищу местом, но вот Островский замещен Ермоловым, и его чувства совершенно изменились.
Надо было воспользоваться такой переменой, и я сделал Островскому письменное заявление с требованием отдачи училищу помещения, настаивая на обсуждении этого требования комитетом.
Заседание вышло довольно комичное. Островский и Вешняков заявили, что с переменой пуговиц на их вице-мундирах они меняют свои взгляды и перестают быть приверженцами Кустарного музея во что бы то ни стало, что, несмотря на то, они видят препятствия в отдаче училищу помещения ввиду стеснения училищем других соседственных с ним учреждений. Учреждения эти – Техническое общество и Педагогический музей. Представители этих учреждений Кази и Макаров заявили, что они никакого стеснения не опасаются, а Кази прибавил, что, ознакомившись с училищем, он убедился, что ничего подобного нет ни в России, ни в Европе. Вешняков отвечал, что опасается, что Александр Александрович Половцов овладеет целым зданием Соляного городка. Кази возразил, что это было бы счастье для России. Решено отдать помещение училищу, предоставив Вешнякову уговориться с Ермоловым о сроке передачи помещения, занимаемого Кустарным музеем.
4 мая. Пятница.[343]
Октябрь
27 октября. Четверг. Возвращаемся из Парижа за несколько дней до прибытия погребальной процессии. Лето мы провели сначала в Париже; потом я съездил в Эвиан[344] в качестве предохранительной меры от повторения жестокого припадка подагры, которому подвергся прошлой осенью; потом мы прожили месяц в Лондоне, откуда я съездил в Шотландию, отчасти чтобы уладить в Глазгове [345] несколько вопросов с своими компанионами по ниточному делу, отчасти, чтобы поохотиться на грачов [?]; затем мы переселились Aix les bains[346], где прожили месяц и где я пользовался массажем с горячими душами. Сюда приехали графиня Келлер (фрейлина великой княгини Александры Иосифовны) и Лобанов, окончивший свое лечение к Контрэксвиле. Из Экса мы вернулись в Париж и по дороге осматривали Лионскую выставку[347] и несколько замечательных в Лионе музеев и фабрик. В Париже провели месяц, усердно продолжая курс лечения у знаменитого массажиста Мецгера, который еще десять лет тому назад в Амстердаме принес мне большую пользу.
Положительные известия о плохом состоянии здоровья Государя мы получили в сентябре от князя Н. С. Долгорукого, приехавшего из Красного Села, где он по обязанности свиты генерал-майора дежурил при императоре и был поражен его исхудалостью и ослаблением. Окружавшие Государя категорически заявили Долгорукому, что врачи удостоверили существование albuminerie[348] – отделения белковины.
По возвращении в Париж дурные вести стали умножаться, и скоро исчезла всякая надежда на выздоровление. Несмотря на то, великий князь Владимир Александрович и великая княгиня Мария Павловна приехали в Париж. В среду, 12/24 октября, мы должны были ехать вместе в Opera Comique[349], но в течение дня я получил из России телеграмму, гласившую: «Fin approche, question d’heures»[350]. Я немедленно поехал в hotel «Continental»[351] и великий князь с великой княгиней, несмотря на то, что получили в этот же день из Ливадии от императрицы депешу, утверждавшую, что Государю лучше, решили не ехать в оперу, а провести вечер в нашей скромной квартире, rue Cambon 41.[352] Я поскорее забежал в Jockey-club[353] и уговорил трех любезных французов, due de la Forte, Fredern, O’Connor[354], провести вечер у нас и своей болтовней несколько ослабить тяжесть угнетавшего нас впечатления.
На другой день получены весьма дурные известия, и великий князь с великой княгиней тотчас уехали в Ливадию. Двадцать четыре часа спустя за ними проследовал великий князь Алексей Александрович.
Уехавший из Парижа одновременно с ним Долгорукий обещал предуведомить нас о времени привезения в Петербург тела Государева, и, получив от него условленную депешу, выезжаем из Парижа в понедельник, 24, а достигаем Петербурга в четверг, 27 октября.
Проездом чрез Берлин вижу Шувалова, который не может нахвалиться германским императором, непрестанно восхищающимся достоинствами de son ami Nica[355].
Петербург еще довольно пуст, но, несмотря на это, переполнен сплетнями и выдумками.
Захожу к министру внутренних дел Дурново, который получил от молодого Государя такую телеграмму: «Если можете, приезжайте в Москву, где надеемся быть в воскресенье».
Дурново сообщает, что в Москве, а также в Петербурге были разосланы и расклеены по стенам прокламации, требовавшие от нового Государя конституции и угрожая в противном случае смертным приговором.
28 октября. Пятница. Навещаю больного и высокопочтенного Бунге, который, упоминая о молодом Государе, слушавшем его лекции политической экономии, говорит: «Он положительно очень умен и в высшей степени сдержан в проявлении своих мыслей». Обедаю в клубе, между прочим, с Паленом и Владимиром Бобринским, вспоминающих о временах их министерствования.
29 октября. Суббота. Узнав о приезде великого князя Владимира Александровича, еду к нему в 1 %.
Вот приблизительно сущность слышанного от него: смерть Александра Александровича была трогательна, умилительна и по чистоте, прямоте всех выраженных при этом чувств, можно сказать, возвышала, а не удручала дух. Государь умер, сознавая приближение кончины, он часто крестился, и, видимо, молился. Он говорил императрице, что оставляет духовное завещание, но до сих пор такового не нашли. Быть может, оно в столе аничковского или гатчинского кабинета; ключи от этих столов были в Ливадии. Ничего он наследнику не говорил в смысле политических наставлений. Наследник по вступлении на престол выражал Владимиру Александровичу, в какой степени положение его затруднительно вследствие его неприготовленности и отдаления от дел, в коем его доселе держали.
Владимир Александрович отвечал ему, что помнит вступление на престол и своего отца, и своего брата, что при каждом из этих событий Россия находилась в совсем ином, весьма тяжелом, смутном положении, что теперь, напротив, после тринадцатилетнего мира[356] все находится в ином положении. Без сомнения, течение государственной и народной жизни потребует изменений, но что торопиться [с] этими изменениями нет надобности. Не следует подать повода заключать, что сын осуждает порядки, установленные отцом, но даже выборы людей, призванных им к сотрудничеству; на первое время переменами[357] следует приостановиться, но, конечно, следовать тому, что было основой всей политики покойного: Россия для русских. Он мог ошибаться в подробностях, но основная, коренная мысль его была верна, и потому, что он неуклонно держался, смерть его как человека прямого, твердого, чистого, честного произвела такое глубокое впечатление в целом мире.
Молодой император весьма сочувственно принял слова своего дяди и тотчас передал их своей матери, которая тем более была тронута этими словами, что на основании некоторых прежних эпизодов ожидала иного мнения.
Передавая мне все это, великий князь прибавил всегдашнюю свою оценку достоинств своего покойного брата, останавливаясь особенно на том, что он как человек глубоко искренний готов был слушать всякое чужое мнение и нередко отступал от своего убеждения. При этом великий князь вспомнил, как в начале царствования он имел с своим братом продолжительные разговоры, умеряя его вспышки неудовольствия и раздражения то против Австрии, то против Пруссии, то против Англии, вспышки, тесно граничившие с воинственным задором.
Я мог ответить только, что великий князь может с покойной совестью наслаждаться мыслью о том, какое он доставил счастье современникам и потомству, схоронив в душе своей воспоминания о разговорах своих с братом и, не нуждаясь в людской славе, в похвалах, пригодных для какого-нибудь Скобелева[358], Бонапарта и им подобных проходимцев.
Вечером от достоверного повествователя слышу, что новый Государь – усердный поклонник императора Николая I (вероятно, потому, что плохо знает его царствование). Под впечатлением такого поклонения он относится с большим сочувствием к престарелой и недалекой великой княгине Александре Иосифовне, которой сказал, что ему надоели советы дядей и что он им покажет, как обойдется без этих советов.
Великий князь Михаил Михайлович чрез великую княгиню Марию Павловну просил о даровании ему прощения и позволения приехать в Россию ко дню похорон императора; императрица-мать предложила разрешить Михаилу Михайловичу приехать ко дню похорон и немедленно вслед за тем опять уехать из России, но молодой император категорически во всем отказал Михаилу Михайловичу.
Делая визиты, заезжаю в этот день к Витте, которого застаю дома. Завожу речь об училище и достопочтеннейшем директоре Месмахере, которого притесняют чиновники Департамента мануфактур и торговли. Обещает прислать ко мне директора департамента Ковалевского. Входит Муравьев, и они вдвоем рассказывают невероятные пошлости министра путей сообщения Кривошеина, который распорядился о взыскании с каждого, подписывающего в министерстве контракт, взыскивать многотысячную сумму на общеполезное по его, Кривошеина, понятиям дело.
Один из таких контрагентов – Юз, владелец обширных на юге каменноугольных копей и железоделательного завода, был обложен сбором в 50 тысяч; он согласился заплатить всего 10 тысяч, и когда ему отказано было в подписании контракта, то он пришел в Департамент железных дорог Министерства финансов и сделал сцену, вследствие которой дело и дошло до министра.
С другим подрядчиком произошла комическая сцена. Его фамилия Игнациус, и Кривошеин, принимая его, начал бранить его за то, что он не хочет вносить наложенного на него платежа, подобно всем, приезжающим из других государств иностранцам, кои преследуют лишь цель наживы и не хотят делать никаких на пользу России пожертвований.
Подрядчик отвечал, что он коренной русский подданный и отставной полковник Преображенского полка[359].
Заходит ко мне граф Константин Пален, бывший министр юстиции, и рассказывает еще хороший анекдот про того же Кривошеина. По докладу государственного контролера Государь сделал отметку, что Либавскую дорогу следует в видах экономии отапливать углем, а не дровами. Кривошеин отвечал, что это невозможно, потому что с подрядчиком заключен долгосрочный контракт. Тогда контролер выяснил, что контракт имеет силу всего на 8 месяцев и что в качестве топлива поставляются дрова из лесов, принадлежащих Кривошеину.
30 октября. Воскресенье. Продолжительное объяснение с генералом Шильдером, который написал для моего биографического словаря[360] статью об императоре Александре II и окончил ее самым недоброжелательным образом. Я прислал ему из Парижа программу того, что написать следует, и он, хотя плохим русским языком, но написал значительную часть того, что мной было намечено.
Продолжительный визит [к] старикам Бобринским. Передаем друг другу полученные известия о заре нового царствования, четвертого для нас. Ничего дурного, неодобрительного для личностей молодого Государя и его невесты не слышим, напротив, он умен и сдержан, она мила решительно во всех отношениях.
31 октября. Понедельник. Приезжает ко мне Муравьев. Рассказывает, что в анархистских кругах положено напомнить о своем существовании выходками спорадического террора. Намечены жертвами Победоносцев и Гурко. В Польше, с одной стороны, социальное, с другой, революционное движение подвигаются быстро. Пробыв в Варшаве 5 дней, Муравьев имел случай в том убедиться рассмотрением множества производящихся там политических процессов. Гурко – развалина. Его жена непозволительно захватывает власть.
Муравьев ожидает первого своего доклада у Государя, чтобы представить ему обширные документы относительно анархического движения. Иными словами, он рассчитывает на возможность этим путем пробраться в министры внутренних дел.
Я забыл записать, что, быв у Витте, я обратился к нему и присутствовавшему при этом Муравьеву с такими словами: «Вы оба, господа, умнее всех своих сотоварищей, вы жалуетесь на то, что при покойном Государе проскакивали такие непродуманные распоряжения, как учреждение Инспекторского департамента комментарий (или в указатель институций). Позвольте сказать вам, что для предотвращения этого в будущем одно средство: по возможности вести дела к тому, чтобы они обсуждались при участии нескольких лиц, а не решались с глазу на глаз в кабинете Государя с одним каким-либо лицом. Вам обоим это всегда будет выгодно, потому что вы сумеете в прениях победить других».
Они оба так были поражены смелостью моего заявления, что ни единого слова мне не отвечали.
При новом свидании Муравьев заявил мне, что он моей мысли вполне сочувствует, а относительно Витте прибавил, что он тоже против моей мысли ничего не имеет, но под условием, чтобы он, Витте, был приглашаем на всякое подобное совещание.
Я возразил, что без министра финансов едва ли может решаться какой бы то ни было серьезный вопрос.
Приезжает Велепольский, прибывший по случаю похорон. Рассказывает о невероятных по нелепости выходках Гурко. От нового Государя, которого близко видел в Спалево время охот, Велепольский в восхищении.
В 6 часов приезжает из Вены князь Лобанов и по обыкновению останавливается у нас в той части дома, что выходит на Мойку.
Ноябрь
1 ноября. Вторник. К девяти часам утра приезжаю на станцию Московской железной дороги. На меня возложена обязанность нести сибирскую корону[361], состоящую в том числе [из] регалий[362]. В 9 ½ часов церемониймемейстер устанавливает нас на Невском проспекте вблизи от Николаевской улицы, граф Пален несет скипетр[363], Набоков – императорскую корону[364], Poon – государев меч[365] и т. д. При каждом из нас два ассистента. Меня сопровождают гофмейстер Мицкевич и сенатор Гречищев, которым я от времени до времени и передаю подушку, на коей лежит мнимо сибирская корона, то есть шапка из золотой парчи, окаймленная соболем и покрытая эмалевыми украшениями в стиле XVI столетия с несколькими не очень драгоценными камнями.
По прибытии погребального поезда в 10 часов шествие трогается и достигает Петропавловской крепости в 2 часа. По обеим сторонам улиц (Невский, Адмиралтейская площадь, Английская набережная, Николаевский мост, Васильевский остров, Мытнинский мост, сквер) стоят войска и учебные заведения, а позади их публика. Порядок примерный. В соборе служат панихиду и поклоняются телу, лежащему в открытом гробе. Бальзамирование сделано чрез три дня после смерти и потому весьма удачно[366]. На несчастную императрицу тяжело смотреть, юный Государь в полковничьем Преображенского полка мундире, его невеста представляет восхитительное явление. Вся картина безмерно грустная, да к тому же еще истинно петербургская погода: темно, сыро, грязно, уныло. Возвращаюсь домой в 3 ½ часа.
2 ноября. Среда. В 12 часов в Аничковом дворце Государь принимает Государственный совет. В гостиной, что пред бальным залом, мы выстраиваемся по старшинству. Войдя в комнату и остановись недалеко от двери, молодой Государь говорит приблизительно следующее: «Нас постигла тяжелая утрата, мы потеряли Государя, благодетеля, отца. По воле Провидения мне суждено принять наследство отца моего преждевременно рано. Я не имел случая в последние дни жизни отца моего получить от него поручение благодарить вас, но, зная его чувства по отношению к Совету, я могу, не ошибаясь, передать вам, господа, его благодарность за труды ваши в его царствование. Возлагаю на Провидение надежду, что оно поможет мне исполнять лежащие на мне обязанности, надеюсь и на вас, господа, в том, что вы трудами своими поможете мне сделать все от меня зависящее для счастья России»[367].
После речи он подошел к старейшим членам – графу Гейдену, Абазе, Убри, Набокову, Палену, Сольскому, Гирсу – и пожал каждому из них руку; дойдя до графа Игнатьева, он сделал общий поклон и удалился.
Еду вечером на панихиду в Петропавловскую крепость[368]. Стоя рядом с Победоносцевым, спрашиваю его, он ли писал манифесты. Отвечает, что писал только второй – о крещении невесты[369], а первый[370] был представлен графом Воронцовым-Дашковым.
Сообщает, что в Москве имел продолжительный разговор с юным Государем, которому и написал слышанную Советом речь, причем сказал: «Ведь Вы никого не знаете. Ваш отец при вступлении на престол был в таком же положении, я один был около него. И теперь, если Вам что понадобится, то пошлите за мной, ведь мне ничего не нужно, я желаю только служить Вам».
3 ноября. Четверг. Приезжает завтракать Павел Шувалов, рассказывает о том, как горячо в отношении нового императора выражает свои чувства Вильгельм[371], который непременно хотел приехать в Петербург на похороны[372], но отказался от этой поездки вследствие настояний своих приближенных, находивших, что он и без того слишком усиленно и явно ухаживает за Россией. Великий князь Владимир Александрович мне говорил, что в депеше Государю Вильгельм пишет: «Je suis oblige de rester ici pour etouffer le socialisme»[373]. Шувалов в дополнение этому говорит, что Вильгельм сообщал ему, что в Магдебурге был открыт заговор анархистов, намеревавшихся взорвать укрепления Магдебурга, причем должно было погибнуть до 100 тысяч человек.
Шувалов забавляет нас рассказом о том, как он имел свидание с Гирсом и заявил ему о желании после десятилетней тяжелой в Берлине службы покинуть тамошний пост. На что Гире с обычным лицемерием отвечал, что он намерен просить об отставке и что ходатайство Шувалова должно быть заявлено его преемнику.
В 2 часов панихида в Петропавловском соборе.
4 ноября. Пятница. В 6 часов начинается для меня дежурство у гроба. Стою до 8 часов, покуда толпы простого народа прикладываются к телу, то есть кладут поцелуй на образ, лежащий на груди. Некоторые силятся целовать лицо покойного, в чем дежурные стараются им препятствовать. Опасаясь, что прикосновением они окончательно испортят слишком поздно и потому плохо набальзамированный труп[374].
Государь принимает в три часа Лобанова весьма любезно в Аничковском дворце, где он продолжает занимать свои великокняжеские комнаты.
Разговор продолжается 20 минут и не касается политики. Государь жалуется на продолжительность и множество церковных церемоний. «Мы все исплакались, – говорит он, – и присутствуем на панихидах как истуканы».
5 ноября. Суббота. Снова дежурю. На этот раз от 2 до 4, то есть во время панихиды. Число иностранных принцев огромно. Все они два раза в день присутствуют на панихидах и вместе с царским семейством подходят поклоняться праху покойного, выражая свое почитание весьма разнообразно. Некоторые ограничиваются отдаленным поклоном, другие прикасаются ко гробу, а некоторые, как, например, принц Балийский[375](впервые в русском мундире Киевского драгунского полка[376]), крестятся и целуют образ как самые безупречные православные.
Заходит ко мне Балашев, от Курска сопровождавший тело и дежуривший в вагоне. Рассказывает, что Драгомиров, начальник Киевского военного округа, на какой-то станции встречал Государя, который увидел, что почетный караул отдает ему военные почести, когда отдание почестей принадлежит одному покойному, сказал: «Кажется, это не по уставу, пожалуйста, распорядитесь, чтобы на следующих станциях этого не было».
Надо прибавить, что Драгомиров, бывший начальник военной академии[377], почитает себя первостепенным знатоком военной службы.
Разговаривая у себя дома вечером с несколькими приятелями по поводу выраженного одним из них убеждения о глубокой преданности царю русского народа, выслушиваю такой рассказ от князя Куракина, крупного симбирского помещика. Один из мужиков, запевал в его имении, узнав о смерти Государя, сказал Куракину: «Ведь у него, верно, наследник был?» – и на утвердительный ответ продолжал: «Знамо дело, они не переведутся».
6 ноября. Воскресенье. Завтракают сидящий при принце Балийском генерал Эллис и при принцессе Балийской госпожа Монсен. Оба знатоки искусства.
Заезжаю к Победоносцеву, который на вопрос мой о том, хранит ли он письма покойного Государя, отвечает, что послал молодому императору письма его отца за первый год царствования. В числе их есть любопытные, как, например, письмо от 31 декабря. Накануне нового года Александр III пишет, что лишь глубокое религиозное чувство, им питаемое, останавливает его от самоубийства, – до того ужасно его положение[378].
Среди современных драматических событий и положений слышатся любопытные в психологическом и историческом отношении рассказы, которые я и буду заносить сюда, ручаясь за их достоверность, но не выставляя имен тех, кому я обязан их сообщением.
Граф С.Д. Шереметев говорит, что нынешний Государь – человек весьма бессердечный, неспособный к увлечению. Дети графа Шереметева с детства были товарищами по играм, препровождению времени с наследником, но никто из них не может сказать, в чем заключается его образ мыслей. Во время предсмертной болезни Государя в Ливадии однажды граф Шереметев, разговаривая с наследником, выхвалял ему прелести Ливадии и жизни там сравнительно с Петербургом и петербургской жизнью. Наследник в ответ на такую оценку сказал, что жизнь в Ливадии скучна. Из чего граф Шереметев вывел новое доказательство его бессердечности.
Молодой государь чрезвычайно нежно обходится с матерью. День начинается с того, что он приходит к ней в уборную и, показывая ей все полученные им письма, советуется относительно всего предстоящего ему в тот день.
В течение дня, в то время как он читает в изобилии присылаемые ему бумаги, его невеста сидит за чтением или рукоделием в той же или соседней комнате.
13 ноября. Воскресенье. Министр иностранных дел Гире, гораздо более похожий на разлагающийся труп, чем на живого человека, при первом докладе Государю уклончиво пролепетал что-то о своей отставке; он утверждает, будто бы Государь отвечал, что просит его не покидать, что теперь настает время пожинать то, что отец его и Гире посеяли. Так ли это?
Я забыл записать, что в среду 9-го у нас завтракали принц Балийский с сыном герцогом Йоркским и несколько англичан (Карингтон, Эллис, Кетоль). После завтрака все отправились осматривать новое здание отстраивающегося музея нашего рисовального училища, которое вследствие темноты уже в третьем часу пришлось показывать при свете факелов.
Сегодня заехал ко мне Бунге и рассказывал, что, быв у Государя, чтобы переговорить о всемилостивейшем манифесте по случаю бракосочетания, спросил его, кому ему угодно будет поручить председательствование в Сибирском комитете[379]. На это последовал ответ: «Это дело так меня интересует, что я желаю сам остаться председателем».
Чрез несколько дней после смерти Государя императрица принимала графиню Воронцову-Дашкову, жену министра двора, которая, говоря о невесте – принцессе Алисе, – сказала: «При каких тяжелых обстоятельствах она начинает свою жизнь в России». «Et moi, – воскликнула Мария Федоровна, – c’était encore bien plus penible»[380], разумея смерть своего жениха Николая Александровича[381].
Получив известие о приближении смерти императора, старая великая княгиня Александра Иосифовна с дочерью королевой Греческой[382] отправились в Ливадию и повезли с собой по желанию императрицы кронштадтского священника Иоанна[383], пользующегося в глазах суеверных репутацией чудотворца.
На пути лежало имение великого князя Дмитрия Константиновича, где он устроил примерный конный завод[384]. Его мать и сестра решили остановиться там и провести день, развлекаясь осмотром завода. Узнав о том, находившаяся в Ливадии княгиня Оболенская (Сандра) телеграфировала сопровождавшей путешественниц фрейлине Озеровой, что конец может наступить ежечасно. Великие княгини с везомым ими попом тем не менее провели день на конном заводе, но по приезде в Ливадию королева Греческая сказала княгине Оболенской: «Votre télégramme nous a bien dérangé[385]».