Полная версия
Синий взгляд смерти. Рассвет. Часть третья
Эпинэ, судя по всему, вытащил Алва, и очень похоже, что через ару. Как выбрался удачливый Ульбрих, песня умалчивала, а госпожу Арамона удалось отбить с помощью то ли крови, то ли солнца, текущей воды и костяного дерева. Солнца здесь нет, но кровь с нами всегда! Глаза Лионель открыл так быстро, как только мог, но никакого движения не заметил, правда, стены успели сожрать два ряда белых камешков. С такой скоростью они будут сходиться долго, время подумать есть, а пустить в ход кровь всегда успеется.
Убыстрять шаг Савиньяк не стал, зачем? Он возвращался знакомой дорогой, отыскивая на картинах запомнившиеся по первому разу детали, за ним никто не гнался, плесень не появлялась, пол не раскисал, светильники горели ровно, хоть и странно. И все же как он сюда угодил? Заболел, понадобился родной остывшей крови, ищет вассалов или… Мать говорила о Левии, а Левий – об Адриане.
Адриан жил чудовищно долго, Адриан исчез без следа. Адриан оставил эсперы, Адриан явился Франциску, Адриан в молодости прогулялся гальтарскими лабиринтами. И что с того? Ничего, кроме того, что в подземелья Чезаре полез ради уже мертвого друга. Сам полез.
Маршал Ли играл, и удачно, за многих, сейчас стало нужно сыграть за себя. Граф Савиньяк просто так никуда не ввязывался, ему несомненно что-то потребовалось. Граф Савиньяк либо рвался к кому-то, либо хотел что-то понять. Граф Савиньяк вошел в эту дикую галерею по собственной воле, а вернее, не вошел, а вломился, потому здесь и плесени нет – ловцы жемчуга и тонущие видят дно по-разному.
Второй вывод лепился к первому: если ара сродни бакранскому алтарю, и если Алва, выводя погибающего Эпинэ, смотрел его глазами, то Савиньяк нашел сходную лазейку, но смотрит или сам, или глазами тех, кто не мечется и не боится. Вот живы эти «кто-то» или остыли, понять не получалось, он и так выжал из пока еще прогулки что мог, оставалось вернуться.
Проливать кровь на глазах пусть и нарисованной дряни не хотелось, к тому же здравый смысл подсказывал: выходить лучше там же, где входишь. И тот же здравый смысл советовал не медлить. Галерея, словно поняв, что ее разгадали, стала слипаться быстрее, но Ли торопиться не стал – не из бравады, из осторожности: побежишь ты – побегут за тобой. До матери с братцами он добрался, когда стены коснулись рамы королевского портрета и встали. Надолго ли? В пятнадцать Лионель считал себя очень умным, на тридцать пятом году это мнение не изменилось, просто добавилось осознание того, что быть умным отнюдь не значит все знать, все понимать и тем более предвидеть.
Савиньяк неспешно развязал ворот рубашки и столь же неторопливо вынул кинжал. Прошлый раз он ударил себя в грудь, и «остывающая» очнулась, значит, повторим. Кровь послушно потекла, она была алой, горячей и пахла, как положено крови, но потом ноздри защекотал другой знакомый запах, горький и сильный. Лионель оглянулся – королевский портрет дымил, как хороший, то есть плохой камин.
– Ли! Какого… Я же тебя просил!
– О чем именно? – Вот только Эмиля здесь не хватало! – Было много дел, я мог запамятовать.
– Не переть на рожон!
– Какая невыполнимая просьба. – Лионель с улыбкой перехватил руку брата и обернулся к портрету. Так и есть, в смысле нет. Эмиля на картине нет.
Гизелла фок Дахе стала фреской. И Юстиниан Придд с Удо Борном… Сойти со стены, уйти в стену, сойти с полотна, вернуться на полотно – это и есть дверь! Дело за малым – за ключом и веревкой для страховки, потому что бездна за порогом более чем вероятна.
– Если ты думаешь…
– Я именно что думаю. – Кровь, бегущая кровь, отличает горячих от остывших, у остывших свои дороги и свое бытие. Бытие, где Зоя счастлива со своим Свином. – Будь так добр, тронь стену.
– Зачем?!
– Тронь.
Не может. Потому что дрыхнет не хуже Давенпорта и видит кошмар, хоть и усовершенствованный. Дундук ничего не слышал, но его родной кровью не заклинали.
– Дай руку!
– Что за бред?!
– Скорее, сон. Признавайся, ты сейчас спишь?
– Откуда я знаю…
Не помнит.
– Спишь. Дай руку.
А ведь в самом деле горячо! Терпимо, но горячо, будто чашку с глинтвейном схватил.
– У тебя лихорадка?!
– Не сказал бы.
– А рука горячая!
– С живыми всегда так, по крайней мере, здесь.
– Точно, горячка.
– Угу, а еще холера и чума.
– Ли…
– Погляди картинки, мне нужно подумать. В самом деле нужно.
2За белым бархатным занавесом что-то негромко обсуждали; голоса казались знакомыми, однако покидать, как выяснилось, отнюдь не уехавшую Георгию было неправильно. Арлетта прихлебывала горький и при этом удивительно скверный шадди, а герцогиня Ноймаринен объясняла, как ее мать ухаживала за своими знаменитыми косами.
– Я не видела волос лучше маминых, а ты?
– Можно было бы сказать, что мне повезло больше, но ведь ты знала Катарину Ариго лучше меня, а Каролину Борн не хуже. Вот госпожу Арамона ты пока не встречала.
О дочке спрятанной в Альт-Вельдере капитанши Арлетта умолчала, благо косицам Селины пока не хватало длины. В отличие от ресниц. Георгия задумчиво тронула чашечку, она не хотела ссоры, а графиню все сильней занимала прячущаяся за бархатом компания. Заинтригованная странными голосами, Арлетта не заметила, как вошли мальчишки. Ли и Росио появились одновременно с двух сторон. На сей раз обошлось без цветов, и правильно – она была не дома, она была не одна. Алва оказался куртуазней сына, он честно наклонился над рукой Георгии, а Лионель отодвинул проклятую занавеску, и Арлетта увидела… Левия! Живехонький кардинал сидел у камина, как две капли воды похожего на лаикский, и слушал Карваля, за которым виднелся отороченный алым рукав и кусочек траурной юбки.
– Вы хотели весны, Арлетта? – Рокэ уже обнимал гитару, и где только раздобыл? – Я правильно помню?
– Да… – Георгию нужно спровадить! Пока она здесь, кардинал не выйдет. – Весна танцует с ветрами…
– …а лето поет и плачет!
Это была его первая песня в Сэ. Хозяйка из вежливости попросила молоденького гостя спеть, тот улыбнулся и сбегал за гитарой. Они были вдвоем – Росио устроился возле камина, Арлетта – у открытого окна. Когда замер последний звук, ее обнимал Арно; женщина не заметила, как он вошел, никто бы не заметил…
Забудь о слезах до лета – весна танцует с ветрами…Забыть о слезах, забыть! Георгия убралась, хватило совести, а Ли у камина говорит с… Арно! Там, за белым бархатом, они кажутся братьями. Арно в черно-белом, маршальском, Лионель – в алом… Почему?
Лето поет и плачет, осень с огнем играет,Забудь о слезах до снега, лето уходит в осень.Она воистину чудовище! Другая бы закричала, бросилась бы, смеясь и плача, на шею, упала бы в обморок, наконец, но не сидела бы, пытаясь понять, почему в алом сын!
– Я – чудовище, Росио!
– Вы – чудо.
Слезы все же вскипают, и длинные пальцы немедленно прижимают струны. Видеть чужие слезы, не замечать свою кровь, он в этом весь.
– Ты опять разбил руки.
– Так получилось. Не плачьте и не вставайте.
Осень с огнем играет, зима убивает сразу,Забудь о слезах до смерти, осень не знает пепла.Падают каштаны, отскакивают от мраморного пола, с треском лопаются, выпуская блестящие золотисто-коричневые шарики. Осень знает огонь, она сама есть огонь, огню больно, а мы называем эту боль дымом. Память тоже дым…
Зима убивает сразу, зима – это память лета,Забудь о смерти до смерти, весна обнимает ветер.– Я все-таки встану, Росио. Там Арно!
– Там? – кровь на струнах, улыбка на губах. – Мы одни, сударыня. Не считая осени.
3Вот так и понимаешь, какая милая вещь война, милая и простенькая, даже если ты ввалился в медвежью берлогу. Подумаешь, вражеский король или землетрясение, ты давай отсюда выберись! Кровь тебя не вытащит, зато других затянет. Будь твоей роднёй Райнштайнер или хотя бы Придд, это еще имело бы смысл, но братцы здесь не помощники, ну а с матери хватит Олларии…
Эмиль усиленно созерцает картины – значит, злится не на шутку. Когда здесь так или иначе закончится, он проснется или нет? И что запомнит? Надорские и олларийские прогулки не в счет, тут нечто другое, им и займемся.
Чтобы выкинуть из головы лишнее, Лионель пересчитал ряды мозаик на полу, потом оглядел ближайшие полотна. С Манриком и серой в яблоках ногой все было по-прежнему, но в клубах дыма за материнской спиной проступало нечто вроде женского силуэта. Тоненького, невысокого.
Что за маленькая женщина в силах почуять его кровь? Почуять и почти найти? Больше всего похоже на Селину, чью мать он удержал – теперь это ясно – кровью, которой вправе клясться. Сэль накоротке с выходцами, и она верит Проэмперадору, а доверие сопоставимо с любовью и всяко больше ненависти, хотя гизеллы тоже могут многое. Удачно, что выходцы второй раз умирают окончательно… Ну и чушь лезет в голову! Хорошо, что покончено с кудлатой дрянью, плохо, что Юстиниана с Удо нет уже нигде… Юстиниана?!
То, что он нашел, Ли понял сразу, вернее, понял, что нужно делать.
– Эмиль! – Себя маршал слышал не хуже, чем в любом другом месте, но лучше б он соображал с той же скоростью, что в доме фок Дахе.
– Осенило? – Брат пытался улыбаться, но ему было не по себе. – Может, скажешь, где вся эта похабень?
– Во сне. – Эмиль ни кошки не поймет, понять хоть что-то смогут лишь трое. Считая и тебя, если ты, само собой, выберешься. – Близнецы и супруги время от времени влезают друг к другу в сны, имей это в виду, когда женишься. Картинки разглядел?
– Попадись мне этот художничек! Вот уж не думал, что меня замутит от лошади!
– От лошади? – на всякий случай Ли глянул на успевшую стать ближе стену, там по-прежнему красовался Рудольф, причем пеший. – Видимо, дело в масти.
– Тогда бы я старичка Генерала боялся.
Вот и последнее доказательство. Пегое. Галерея не сон и не бред в том смысле, что порождает ее отнюдь не воображение в нее угодившего. Сюда можно попасть, и сюда попадают либо случайно, либо по зову, а вот ты полез сам, иначе б не было тебе никаких пожаров, только пегая кляча на мокрой штукатурке.
– Тебя не затруднит, когда ты все вспомнишь, рассказать сие Райнштайнеру? Он с тобой?
– Вроде бы… Не помнишь часом, за что я хотел тебя убить?
– Помню. – У него должно получиться, и у него получится! – Про лошадку тоже расскажи.
– Ты дождешьс… Ли, стены смыкаются!
– Только сейчас заметил?
– Это не сон! Вы обсуждали эту пакость с Райнштайнером и Приддом.
– А ты, оказывается, слушал? Ну надо же!
– Да, слушал. Нужно выбираться!
– Логично, и ты это сделаешь первым.
– Нет!
– Да. – Ли подхватил братца под руку. – Я могу тебе приказать, и ты послушаешься, но приказывать я не стану. Просто подумай. Я – лучший боец, у меня нет невесты, и главное – я не ты.
– Собака!
– С собаками к Валмонам, в нашей семье их не держат даже на гербе, но это не важно. Важно, что прежде в ней не случалось близнецов, а я на Савиньяка не похож.
– Да неужто?
– Вспомни отца. Вспомни все, что мы про себя слышали. Ты – настоящий Савиньяк, я – Рафиано, Леворукий, змея, сволочь…
– Раз сволочь – убирайся! Сволочи всегда удирают.
– Месяц назад я бы удрал, потому что считал Росио мертвым. Алва важней нас обоих, я заменял Алву, и я бы ушел. Теперь Рокэ вернулся, он справится лучше меня, значит, теперь важней сохранить настоящих Савиньяков.
– Вот ты и сохранишь. Малыша.
– А это, братец, уже не мое дело. Короче, желай мне удачи и проваливай.
– Удачи?!
– Я тебе уже писал, что не умираю и не собираюсь. Обойдемся без прощаний.
Рука не дрогнула, благо Эмиль настроился спорить, а не умирать. Здесь, в сжимающемся мороке. Так и не обтертый кинжал ударил в сердце, смешав две крови. Короткий звук. Не раз слышанный, в первый раз жуткий. Широко раскрывшиеся глаза, твои и не твои, в них сперва удивление, потом – ночь, черная ночь со звездами… Запах дыма, ветер, конский топот. Конец.
Осесть телу на здешний пол Лионель не позволил – подхватил и поднял, хотя не был ни Катершванцем, ни хотя бы Свином – доволок до превратившегося в сгусток дыма портрета. То, что он творил, было не бо́льшим бредом, чем рывок в горную щель, пожалуй, даже меньшим, но как же вовремя он встретил Придда и беднягу фок Дахе!
Арамона швырнул Гизеллу в стену, Удо Борн и Юстиниан сами прижались к старой штукатурке, Ли вырвал из раны кинжал и опустил брата в картину, будто в траву. В ушах зазвенело, в глаза кошачьими когтями вцепился дым, но на ногах маршал устоял. Во многом благодаря тому, что падать на этот пол не тянуло совершенно.
– Живи! – почему он прощается по-алатски? Почему алаты так прощаются? – Попробуй только не очнуться, дрянь эдакая!
Не очнуться, не разбить горников, не напиться по сему случаю с Карои, не жениться на своей Франческе… Поднимать взгляд на картину было страшно, пожалуй, ничего страшнее Ли еще не делал, но он взглянул и увидел, как горит какой-то город – южный, полный статуй и колонн. Мать с Арно и непонятная девушка пропали, зато на пожар любовался кто-то светловолосый в алой тунике и с коротким древним мечом за спиной.
Глава 8
Талиг. Акона
Талиг. Лаик
400-й год К.С. 12-й день Осенних Молний
1Кровь на клинке так и не высохла – достославный из достославных ошибся в нареченном Альдо и в ничтожной, но не в заклятии. Щит остается Щитом, и развязать единожды завязанное может лишь вторая кровь. Гоганни опустилась на корточки перед золотистой, сдерживаемой лишь тонкими лучами пустотой, в которой висел кинжал. Грудь пронзила короткая, знакомая боль – ара узнала ставшую Залогом и ответила, как отвечала всегда. Золотое марево сделалось гуще, а затем разом пропало, и девушка увидела неприятный пир. Бесконечную череду столов украшали блюда с заливными рыбами, и даже отец отца не назвал бы трав и специй, дарующих столь яркую зелень. Укутанные в желе длинные тела словно бы светились, и свет этот скрывал следы от ножей, пробегая волнами от украшенных кудрявыми бантами хвостов к сжимавшим поддельные цветы ртам. Другой пищи хозяева не предлагали, между блюд стояли лишь узкие кувшины с напитками и миски с медленно кипящей густой подливой. Двойные сосуды для сырного соуса Мэллит знала, но здесь не было ни треножника, ни малого огня под ним. Девушка удивилась и попыталась понять и запомнить, а потому не сразу заметила, что неприятное было еще и чудовищным.
Гости не сидели, но толпились у столов, они хотели съесть много и потому спешили, отталкивая друг друга локтями и коленями. Гоганни вгляделась – некоторые казались знакомыми, но она слишком хотела забыть тех, кто окружал лгавшего, к тому же обступившие столы были похожи. Не лицами и одеждой, но желанием есть не из голода и не для наслаждения. Пожирателей рыбы прижимала к столам доступность пищи и то, что за нее не надо платить.
Едва сдерживая отвращение, Мэллит смотрела, как тощий и бородатый кромсает сома и отправляет в рот куски белого мяса. По рукам несытого текла подлива, в бороде запутался кудрявый лепесток от бумажной хризантемы, ярко-желтый, он манил глаз и отвращал душу. Кубьерта порицала тех, кого не насытить, как не насытить болото, и повелевала изгонять таковых, ибо голодные сердцем опасней прокаженных и ненадежней зыбучих песков. Внуки Кабиоховы не чтили этой мудрости и кормили мерзких в ущерб достойным.
Гоганни поморщилась от избытка скверного и тронула ноющую грудь. Ара не отпускала, вот и приходилось смотреть, как жадные набивают рты пищей, а карманы – столовым серебром. На солонках и перечницах имелись клейма, но что с того возжаждавшим всего и берущим лишенное должного присмотра? Косой гость зачерпнул подливы, уронил общую ложку на пол, нагнулся и, даже не обтерев, сунул за пазуху, после чего подцепил вилкой светлый комок, оказавшийся человеческим носом. Острым, с прожилками и темными волосинками в ноздрях. Золотой свет поглощал звуки и запахи, но Мэллит, борясь с тошнотой, схватилась за горло. Она не могла уйти, пока в золотое марево не вернется кинжал с каплей живой крови на конце, и этот миг нельзя упустить! Почему, достославный из достославных не объяснял, но в его словах девушка не сомневалась и смотрела, смотрела, смотрела…
Гости насыщались, однако кипящая подлива не убывала, нет, ее становилось все больше, она угрожала выплеснуться на скатерть. Хозяева так и не появились, зато шевельнулся сом с желтой хризантемой. Он больше не был лишь рыбой – на блюде спал и улыбался половиной лица тот, кто прежде покоился в фонтане. Красные губы сжимали цветок, но одна щека оставалась рыбьей, как и длинное, приросшее к губе щупальце; оно струилось вдоль шеи и уходило в скрывающее тело желе, из которого выступали колено и рука с тремя пальцами. Гоганни торопливо перевела взгляд на соседние столы – и там на блюдах возлежали еще не люди, но уже не пища. Пирующие этого не замечали, продолжая наполнять свои тарелки, и чем больше они брали, тем сильней кипела подлива.
Когда ничтожная поняла, что жадные пожирают друг друга и этим питают спящих? Когда бородатый потянулся за свежим куском к осетру, а косой лишился лопатки, но не заметил этого, продолжая поедать то, что у назначенных в пищу животных зовут огузком? Когда худая и знакомая в малиновом уборе лишилась глаза и щеки, а человек с хризантемой обрел лицо? Или знание родилось из разрывающей грудь боли, нестерпимой, как прозрение?
– Вы… – спящий выплюнул хризантему и провел языком по губам, – вы… вы все…
– Мя-у-р-шшшш!
Это был кот! Кот! Именуемый Маршалом взобрался ничтожной на грудь. Он был тяжел, и Мэллит увидела страшное. Он выпустил когти, и пришла боль.
– Их нет, – прошептала девушка, снимая урчащего. – Нет и не было…
Сон растаял, но ужас не уходил, как и боль в груди. Мэллит зажгла свечу и распустила рубашку. Ранка открылась, и сделали это отнюдь не кошачьи когти.
2Лионель прикрыл глаза, давая галерее возможность сделать ход и заодно ловя за хвост мгновения перед прыжком в полусмерть. Ухватишь хотя бы мелочь, от нее потянутся ниточки вперед и назад. Мелочь нашлась – алый в золотых капустах бочонок, а вот его хозяина мелочью назвать не получалось. Как угодно, только не мелочью!
Толстый бондарь, его тощий враг, свист арбалетного болта, лужа во дворе, одиноко валяющаяся жердина… Это было, было в… как же зовется городишко, в котором пара не до конца ошалевших бесноватых годами вела войну, и как звали их самих? Пропавшие имена – еще одна монетка в копилку! Выходцы забывают имена и названия, они многое забывают, так не за памятью ли они являются? К кошкам выходцев, к Фридриху на пеньке, не до них, надо свести воедино всё, что удастся вспомнить. Они с Вальдесом – да-да, именно с Вальдесом! – вернулись со двора, где алел бочонок и блестела лужа, потом альмиранте умчался к алатам, а он… Он отправил «фульгатов» допивать этот самый бочонок. В обозримом будущем никто умирать или пропадать не собирался, будь иначе, Ли спустил бы себя напоследок с цепи. Знание, что именно этот бокал и эта женщина могут стать в твоей жизни последними, превратят плохонькое алатское в «Черную кровь», а конопатую – конопатую ли? потом, это потом! – провинциалку в Звезду Олларии. У Марианны не было веснушек… Жаль, что она умерла.
Так, эта… пусть будет галерея, раздергивает память по ниточкам, не давая сосредоточиться. Не выйдет! Он помнит, куда делся Вальдес, и уверен, что никаких сюрпризов не ожидалось, но ведь что-то же вклинилось между одиноким вечером в Западной Придде и созерцаньем семейного портрета, с которого он, надо думать, и сошел. Его никто не встречал, значит, его не позвали даже случайно, как сам он высвистал Эмиля. Любопытно, что братец запомнил… Нет, не любопытно! Не любопытно, не важно, не нужно ничего, кроме дороги сюда, а значит, и обратно.
Открыть глаза, оглядеться. Галерея успела слегка сузиться, зато потолок стал еще выше, хоть что-то хорошее. Странное все же место и дорога странная – от дымящего портрета до разбитых гербов. Любопытно, почему пыль есть только на занавесе, здесь вообще любопытно, особенно картины. Если б они пугали или возбуждали, было бы понятно, но бесконечные драки и добросовестный разврат вызывают смешанную с брезгливостью скуку. Пегая кобыла и та должна быть приятней.
Эмиля призрачная лошадь напугала, а Мэлхен – нет, хотя бросаются же убегающие от собак зайцы к охотнику. В этом что-то было, здесь вообще неплохо думалось и еще лучше забывалось. Ну что б было захватить на грань небытия письменный прибор? Мысль, при всей своей нелепости, потянула другую, возможно, полезную. Прежде чем садиться за рапорт, Ли раз за разом составлял его в голове, а потом единым духом записывал. Сейчас записывать нечем и не на чем, но несколько раз повторенное ляжет на бумагу потом. Возможно.
Думать на ходу или в седле всегда было проще, и Лионель спокойно двинулся вперед, стараясь держаться точно посреди прохода. Логика подсказывала, что отсутствие видимых дверей означает, что он уже не жив, но еще не умер. Выходом в жизнь, скорее всего, был портрет, а смерть могло загораживать что угодно. Наиболее вероятным казались заснеженный Фридрих и камин, который в придачу намекал на гибель двух династий. Ли склонялся к Фридриху.
3Что ему ударило в голову, Робер не представлял, ведь все было так хорошо! Как именно – забылось, осталось лишь ощущение чего-то славного, да на щеке задержалось тепло, словно от женских волос или от Клемента.
– Твое Крысейшество, – позвал Робер и сунул руку за пазуху, но нащупал лишь рубашку. Ну зачем он ушел, тем более в Ноху?! Что ему тут делать без Левия, без сестры? Эпинэ огляделся: оказалось, он за какими-то кошками забрался на крышу бывшего архива со стороны двора. Внизу блестели лужи, в которых отражалась упрямо и знакомо кружившая голубиная стая, а на террасе стоял кто-то в сером. Не Пьетро и не кардинал. Монах не казался старым, а большего с крыши было не разглядеть – голуби понимали лучше. Эсператист только запрокинул голову к небу, а они уже полетели.
Птицы угадали, а может, привыкли в это время кормиться; клирик вытащил кисет, и бывшая наготове стая устремилась на грешную землю – благое даяние падало именно туда, а хватать куски на лету дано не всем. Святой отец наклонился над балюстрадой, разглядывая слетающихся нахлебников, которых становилось все больше. Серые, белые, бурые – они возникали непонятно откуда и хотели одного – успеть. Нохский ворон ничего не мог с ними поделать, а коты ушли.
Мимо Робера, чудом его не задев, пронесся переливчатый толстяк, Эпинэ невольно отшатнулся. Неожиданно закружилась голова, даже не закружилась, просто перед глазами махнули алым, светящимся изнутри мешком, резко кольнуло в висках и тут же прошло – переливчатый даже не успел спуститься на каменные плиты…
– Лэйе Астрапэ!
Собственный голос Робер узнал, зато все остальное уверенно обернулось пакостным бредом, разве что солнце сияло по-прежнему. Ставший безжалостным свет омывал серые стены, превращая лужи в злобные зеркала, но хуже всего был переливчатый. Гад старательно махал крыльями, однако птичьего в нем осталось немного. Вниз стремился некто тучный, в лоснящейся по швам одежде. Эпинэ ясно видел полускрытую туевым венком плешь, выставленные вперед ноги в туфлях с пряжками, внушительный, оснащенный хвостом-веером зад. Жуткая в своей нелепости тварь была не одинока – со всех сторон неслись такие же… птицы, терраса их не занимала, вожделенная цель была внизу, но ей завладели успевшие раньше. Запоздавшие валились копошащимся на головы, проталкивались вниз, били крыльями и наверняка орали, но в этой Нохе все, кроме Робера, были немы – и люди, и полуптицы, и колокола.
Смотреть на давку не хотелось, и Робер поднялся к самому гребню. Площадь перед аббатством не изменилась, к ней по-прежнему лепились дома, черные, выгоревшие, но дыма видно не было, пожары давно отполыхали. Эпинэ попробовал присесть на крышу, та ушла куда-то вниз, ходить по старой черепице получалось, сесть или хотя бы тронуть рукой – нет. В довершение всего над молчащим городом вставала свинцовая туча, а небо перед ней расцарапывали белые тонкие облачка.
Гроза собиралась стремительно, но заливавший Олларию свет делался лишь ярче. Не выдержав, Иноходец прикрыл глаза ладонями – туча не пропала, просто в нее плеснули то ли крови, то ли заката. В черно-багряных клубах мелькнуло крыло, по счастью, не голубиное, и тут же небо вспорола первая молния.
– Здесь становится скучно, – пробормотал гром, – и мокро.
– О да, – откликнулся ветер, – Эпинэ и тот заскучал, а так хорошо сидел…
– Я не скучаю, – объяснил непонятно кому Иноходец, – мне здесь не нравится.
– Уходи, – разрешил гром, – запомни и уходи.
Странное разрешение, хотя торчать на крыше и впрямь нечего, Робер отнял руки от лица – он был уже на террасе. Один! Монах пропал, но птицечеловечья толпа внизу продолжала толкаться. Наверняка они что-то клевали, наверняка это им казалось вкусным, нужным, главным… В мешанине голов и венков голодно блеснуло – кто-то выхватил нож. Крылья стали не нужны, крылья исчезли, а вот хвосты остались. Голубиные распущенные хвосты, за которые хватали соперники. Зачем?! Неужели втоптанные в грязь крошки стоят крови? Или там, под кипящей кучей, есть что-то еще? Есть! Смерть, и много.