Полная версия
Арсенал. Алхимия рижской печати
Бог знает, что это за премия. Но не могу же я признаться, что не знаю, куда и зачем пришел, а потому пытаюсь как-нибудь постепенно разобраться в происходящем. Из обрывков разговоров я наконец-то выясняю, что все тут собрались из-за премии, которая объявлена впервые и будет присуждаться раз в семь лет. И сегодня назовут лауреата. Основал премию владелец сети аптек Эрглер, недавно скончавшийся. Он прослыл большим знатоком искусства. В зале выставлены работы, претендующие на награду, но почему выбраны именно эти картины именно этих художников, никто толком не знает. Несмотря на такое небольшое замешательство, мероприятие стало событием, разворошившим и пробудившим весь этот змеиный клубок, который копошился тут в этот темный осенний вечер, и напряжение растет на глазах. Ясмина с ходу мне жалуется, что совершенно незнакомые люди то и дело спрашивают ее, что к чему, пытаются выведать, что ей известно. Самое смешное, доверительно признается мне Ясмина, что она и сама знает немногим больше других – дед передоверил все госпоже Майе Каркле, куратору выставки и распорядителю фонда, созданного специально для этой премии, а она до сих пор не появилась и не отвечает на телефонные звонки. Отец Ясмины уже отправился за ней.
Я еще раз внимательно окидываю взглядом собравшихся и убеждаюсь, что градус общего нетерпения растет стремительно. Как бы между прочим осведомляюсь о размерах премии. Ясмина называет цифру и, ожидая моей реакции, замолкает. Но я остаюсь невозмутимым – деньги меня никогда не волновали, тем более чужие. Ясмина после небольшой паузы улыбается:
– Ты ведь не художник, правда?
Я киваю. Что тут особенно объяснять. Самое большое искусство – родиться в правильной семье. И нам обоим удалось это сделать.
Я рассказываю Ясмине о дайвинге, о Кипре, где застрял в последние годы, о средиземноморском «Титанике» – судне «Зенобия», к остову которого я не раз доставлял любителей острых ощущений. Затонуть при первом же выходе в море – для корабля судьба не самая обычная. Ясмина смотрит на меня, улыбается, и я готов потопить всю Непобедимую армаду, только бы она продолжала вот так смотреть на меня, с такой улыбкой.
Тем временем броуновское движение публики продолжается. Возвращается отец Ясмины, пятидесятилетний, презентабельного вида господин, с короткой стрижкой без единого седого волоска. Несмотря на непроницаемое выражение его лица, становится ясно, что его экспедиция не принесла успеха – он вернулся один. Волнение в зале уже доходит до крайней точки. Все затихают, когда госпожа Вилма словно нечаянно подхватывает меня под руку, и мы с ней плавно перемещаемся к сцене, и к нам, точно к магниту, тянутся еще семеро человек.
Среди них и та самая Кепка, пребывающая, точно водоросль, в постоянном движении, даже стоя на одном месте. Рядом с ним располагается бородач из недавнего ромашкового кружка, в черном стильном костюме без галстука и в лаковых туфлях денди. Вот он мельком глядит на зрителей, но тут же отворачивается, так что фотографы, желавшие его увековечить, вынуждены приседать на корточки и всячески исхитряться, как если бы они пытались запечатлеть образ барышни, застенчиво прячущей свое лицо.
Бородач старается держаться на расстоянии от рыжеволосой женщины, облаченной в живописные не то лохмотья, не то бахрому, придающую и ее волосам вид распущенных ниток. Ее можно принять за городскую сумасшедшую, однако каждая деталь обносков на ней тщательно продумана, а выполнены они так искусно, что ее никак не примешь за обычного опустившегося офисного работника. Женщина же, напротив, пытается быть к бородачу как можно ближе. Но внезапно женщина замирает и, развернувшись ко мне, улыбается – так сердечно и искренне, что я волей-неволей должен ответить тем же, несмотря на то что улыбка обнажает бросающийся в глаза просвет, свидетельствующий о недостающей паре зубов в ее верхней челюсти. Странным образом это нарушение стандартов женской красоты делает ее более привлекательной. И неоспоримо доказывает присутствие личности, самобытной и независимой, точно как женщина-колобок придавала своим присутствием подлинность искусства кружку ромашки. К этим двоим слева подплывает рослая полнотелая женщина, темно-красные губы которой наводят на мысль о вампире, только-только оторвавшемся от прокушенной шеи жертвы. В свои тридцать с чем-то лет она явно взывает к вниманию представителей сильного пола. Вампирша подмигивает мне одним глазом, и по моей спине пробегают мурашки. Рядом с ней появляется хрупкого сложения, невзрачно одетый гражданин, серый настолько, что кажется тенью обладательницы темно-красных уст. К ним мелкими шажками приближается тощее, иссохшее существо с тростью, с грацией сломанной игрушки – то самое, с которым я несколько минут назад едва не столкнулся. Его, точнее, ее поддерживает молодая стройная особа, обритая налысо, с огромными глазами. Наряд ее составляют черные мешкообразные брюки, черная блуза и дорогие туфли, явно чужеродные в этом ансамбле. Последним подходит, точнее говоря, подкатывается к этой компании круглый, как бочонок, мужичок с блестящими щечками, ширинка его брюк расстегнута, однако подобные мелочи, видимо, его давно уже не занимают. Мы с госпожой Вилмой замыкаем фигуру на сцене, геометрическое определение которой дать затруднительно. Что не мешает фотографам ослеплять нас вспышками. Наступает тишина, и госпожа Вилма, окинув взглядом собравшихся, произносит лучшее, что можно сказать в такой ситуации: «Ешьте, пейте и наслаждайтесь искусством!»
Тем не менее толпа разочарована, по ней прокатывается ропот недовольства. Семеро избранных номинантов топчутся в растерянности, толком не зная, как себя вести. Журналисты набрасываются на госпожу Вилму.
– Скажите, каковы критерии, позволившие номинировать на премию этих, а не других художников? Почему именно Майя Каркла назначена распорядителем фонда? Вы знакомы с Положением о премии? Почему его держат в секрете? Почему награда названа «Рижской печатью»? Кто первый лауреат? Правда ли, что ему будет вручена специальная серебряная печать?
Госпожа Вилма с королевским достоинством молчит, не проронив ни слова, берет меня под руку и больше уже не отпускает, публика начинает потихоньку рассеиваться. Знакомая Кепка снова приближается к Ясмине. Госпожа Вилма обращается ко мне, точно к ребенку, мягким голосом и просит:
– Посмотрим все-таки выставку, а потом ты решишь, что делать. Что тебе делать со своей жизнью.
Я еще успеваю заметить, что Кепка отстает от Ясмины и принимается суетиться у стола, складывает канапе в прозрачный пластиковый мешочек – в таких продают овощи в супермаркетах, – и преспокойно забирает бутылку вина, заодно прихватив два пустых бокала, после чего возвращается, по-видимому собираясь продолжить разговор с Ясминой, но та уже успела раствориться в недрах зала. Однако его такое происшествие, как исчезновение возможного партнера, по всей видимости, не смущает, он разворачивается к крутому витку лестницы, ведущему в соседнюю часть здания, затем, словно на миг вспомнив о мероприятии, поворачивается и виновато улыбается госпоже Вилме.
– Что искать цыпленку в скорлупе, из которой он только что вылупился! Шевелись и клюй! Музейщицы мне говорили, что там наверху освободили пустое помещение – будет хоть где глазам отдохнуть и взять разбег для нового взлета… – И вот он уже карабкается по изогнутой лестнице. Снизу кажется, что Кепка ввинчивается в небеса.
– Он был ребенком и останется ребенком, даже если доживет до девяноста! – тихо обращается ко мне госпожа Вилма. – Хотя, откровенно говоря, дети они здесь все!
Мы идем смотреть, что они натворили на этой площадке, повинуясь своей страсти к игре. Теперь и я задаюсь вопросом: почему выбраны именно эти художники и эти работы, а не другие? За нами следует дама, очень зажатая, в очках, держа в руке надкушенное пирожное. Она ловит на лету каждое слово, произнесенное госпожой Вилмой. Тут моя тетя демонстрирует вершину светского воспитания. Она оборачивается к нашей спутнице, смерив ее таким взглядом, что остаток пирожного выпадает у той из руки. От преследования можно оторваться, если пресечь его подобным взглядом.
Госпожа Вилма останавливается, осматривая объекты, которые я успел окрестить чучелами. Человекообразные фигуры, слепленные из пластиковых бутылок и мешков, вместо членов тела – надутые презервативы, мозги изображены при помощи вентиляторных решеток и бог знает чего еще.
– Живой, как ртуть. Вольдемар был и всегда будет живым, как ртуть. Он исследует все подворотни и чердаки человека и покажет только то, от чего никак не отвертишься, хотя и не очень любишь об этом вспоминать, раньше он использовал для своих фигур бутылочные стекла, газеты и павлиньи перья, подобранные в зоопарке. Он говорил, что нет средств выразительнее, чтобы продемонстрировать ум современного гомо сапиенса. В советское время из-за этих самых газет им не раз интересовались «органы»; со временем кураторы научились прикрывать чем-нибудь безобидным крамольные части его творений. Однажды Вольдемара чуть не арестовали: он в театре, когда там должен был как раз открыться очередной съезд партии, вырезал из занавеса кусок темно-красного бархата! – В этом месте своего повествования госпожа Вилма ставит голосом жирный восклицательный знак. – Но потом его отпустили: было очевидно, что в политике человек ничего не понимает. Когда его вызвали объясняться, Вольдемар начал с того, что попросил партийного секретаря отдать ему свой галстук – видите ли, как раз такой колорит был необходим для его нового гобелена. Такой уж он, таким я его и вижу – в вечной кепке, кажется, приросшей к голове навеки, по крайней мере за те сорок лет, что я его знаю, не видела без нее ни разу. Если премию дадут Вольдемару, он профукает ее в три дня, все бомжи Риги, да что там, все профурсетки напьются вдрызг за его счет! Как раз таким образом он оприходовал свою госпремию. А в те времена за неделю промотать такую сумму было нелегко, можешь мне поверить! Но для энергии Вольдемара пустить на ветер такую кучу денег – раз плюнуть.
Госпожа Вилма величественно кивает седой исхудалой художнице. Та, опираясь на трость, неподвижно стоит возле своих картин и с нескрываемым любопытством разглядывает проходящих. В профиль она напоминает какую-то болотную птицу. Картины за ее спиной не имеют ни малейшего отношения к сегодняшнему дню. Я узнаю на одном из холстов ивы, росшие в парке Виестура в мои школьные годы. Их спилили, когда я готовился к выпускным экзаменам. Три солнца сияют над головами радостных колхозников, срезанные цветы глядят из керамических ваз огромных форм, которые тоже остались в империи, теперь уже рухнувшей, а краски такие яркие и сочные, что кажется, будто водоразборная колонка шестидесятых годов, присутствующая на одной из картин, выкачала все соки из этой птахи, оставив ее сухой и бесцветной.
– Софья давно уже не берется за кисть, но все-таки, видишь, дожила до своей первой выставки, пускай и коллективной.
Седая женщина устремляет взгляд куда-то вдаль, губы начинают беззвучно шевелиться, словно она говорит с кем-то невидимым. Кажется, больше она нас не видит и не слышит. К ней подходит ее спутница – бритоголовая особа. София резко возвращается назад в выставочный зал, оживляется и улыбается, и тут я осознаю, что какие-то краски в ней все же еще остались – в самой глубине зрачков легкие, едва различимые мазки.
– Это она вывела Софью в свет божий. Настойчивая барышня, пишет стихи. Года два назад появилась у Майи, куратора выставки, и объявила, что сестра ее бабушки – гениальный художник. И впрямь открыла для нас клад, ты ведь тоже видишь, какой она замечательный и редкий колорист. Ее талант не может не заметить даже тот, кто ничего не понимает в живописи. Радость цвета. София ее, эту экстравагантную особу в черном, кстати, вырастила, когда родители девочки погибли. София приходила и ко мне… – Тут госпожа Вилма меняется в лице. Мимо нас проходит Ясмина, и я чувствую, как в мой локоть вонзаются острые коготки госпожи Вилмы.
– Не теряй голову из-за этой девицы. Она смазлива, богата, но и только.
Мы движемся дальше – к суховатому, жилистому гражданину, похожему на бухгалтера. Все творцы, за исключением Кепки, казалось, теперь сами экспонировались возле своих работ. То, что судьба премии осталась неясной, их, очевидно, повергло в полное замешательство, и они, так и не поняв, за что выдвинуты в номинанты, держатся за свои работы, не то ограждая их от чужих суждений, не то желая услышать, почему именно эти работы отобраны.
А серый персонаж кажется продолжением собственных картин в трех реальных измерениях. Серые линии наложены на бледно-розовый и белый фон, а в углу полотен теснятся блекло-золотые и серебряные символы – чередуются арабская вязь и китайские иероглифы – такие же я замечаю на его манжетах, которые выглядывают из-под рукавов пиджака. Лишь одна его работа резко выделяется из этого ряда – позолоченная свиная голова, правда, настолько стилизованная, что с первого взгляда затрудняешься определить, что это такое.
– Сандро побывал в Индии, Тибете и бог еще знает где, как они теперь это все делают, носятся по миру, как сумасшедшие… Я толком не понимаю, почему Майя определила его в изобразительное искусство, он вполне мог бы претендовать и на какую-нибудь театральную премию – настоящий лицедей! Каких только ролей не перепробовал в своей жизни! Организовывал кинофестивали, семинары по фэншуй, высаживал языческие священные рощи, хотя по образованию и основной профессии он, конечно, живописец. С одной стороны, он ведет откровенной разговор с судьбой, с другой – у него совершенное отсутствие образов в картинах. Искусство ради искусства – ты ведь тоже слышал про это течение аутистов в современном творчестве. Самовыражение ради самовыражения, без мастерства, без техники – голый протестантизм, где каждый чувствует призвание. У Сандро, конечно, в основе есть хорошая школа – мастерство не пропьешь и не раздашь. Но чувство ритма и внутренняя свобода – еще не причина заниматься эксгибиционизмом на вернисажах живописи.
К госпоже Вилме подходит Бородач, та самая серединка ромашки. Надо признать, что его харизма оказывает столь же мощное действие и на мою манерную родственницу. Она машинально отпускает мою руку и выпрямляется еще больше. Оказывается, и такое возможно. Госпожа Вилма благосклонно ему кивает и улыбается. Но Бородач изображает искреннее удивление, словно повстречал кого-то чужого и незнакомого, кого видит впервые в своей жизни и о чьем существовании даже не подозревал, что, учитывая их род деятельности, узкий круг рижского сословия живописцев и возраст, неправдоподобно. Он так растерян, что начинает заикаться, хотя со своими ромашками перед открытием выставки говорил без заминки. А я пользуюсь моментом, чтобы улизнуть. И вот уже через несколько секунд иду рядом с Ясминой в фойе, где столы с закусками и выпивкой напоминают пейзаж после битвы. Без умолку болтая, я, точно аптекарь, накапываю в ее бокал содержимое всех бутылок, на дне которых мне удается найти хоть что-нибудь, пока он не наполняется почти наполовину. Все начинают медленно, но решительно, как при отливе, двигаться к выходу, жизненное пространство заметно освобождается, и я немедля заполняю его собой; мне помнится, что я даже пробую станцевать что-то похожее на «Яблочко» и совершенно забываю о госпоже Вилме, выставке и обо всем, потому что Ясмина смеется, глядя прямо в мои глаза. А когда мимо нас проплывает кружок ромашковых лепестков, Ясмина развязным жестом выливает мною таким трудом собранное вино прямо на свое боа из перьев и пуха. Красная струйка стремительно стекает по ее платью на пол.
Мне до боли хочется прикоснуться к этой струйке, и я поднимаю руку. Но Ясмина, даже не заметив моего жеста, взрывается:
– Понимаешь, они… Они… эти лицемеры посматривают на меня свысока! Нет, они, конечно же, сладко улыбаются, преклоняясь, ведь я распоряжаюсь этим фондом, но на самом-то деле считают меня никем, потому что я не могу с важным видом выдать пару глупостей об этом обо всем! – Она всплескивает руками. – Ну да, я ничего в этом не понимаю, но и не вижу надобности что-то понимать! Я учусь на фармацевта, мне предстоит вести семейное дело!
Дикий крик прерывает ее на полуслове. Мы оборачиваемся и прямо на наших глазах по ступенькам той самой крутой лестницы, словно мячик, подпрыгивая и отталкиваясь на каждом выступе, катится вниз Кепка, то есть Вольдемар. На ступеньках остается кровавый прерывистый след. Я бросаюсь к подножью лестницы, где его кувырки прекращаются, и он, раскинув руки, остается лежать неподвижно. Кепка, слетевшая с головы, подкатывается к моим ногам. «Э, волосы-то у него будут погуще моих!» – проносится у меня в голове нелепая мысль. Останавливается и кровь, которая текла из пореза, – осколком бокала он поранил запястье. Левая рука судорожно сжата, из нее выглядывает голова серебряной змейки. Я наклоняюсь, чтобы проверить его пульс. Пульса нет. Я содрогаюсь – чтобы взойти на небо по этой лестнице, надо было с нее рухнуть.
Ясмина, стоящая рядом со мной, вскрикивает. Я поднимаю глаза и вижу, как наверху, там, где заканчиваются ступени, плавно закрывается дверь. Наступает тишина, к нам со всех сторон стекаются люди, но я все еще вижу перед собой лишь всклокоченные волосы и кепку. Поднимаю кепку и надеваю на голову мертвеца. Свою премию этот художник уже получил. Нашлась лишь одна королева, одна власть, одна в целом свете персона, перед которой он снял свою кепку, – Смерть.
Л
опаются пузыри
Бабуля Лилиана приносит мне кофе и завтрак прямо в постель. Пухлой и заботливой рукой она снимает с моего одеяла одной только ей видимую пылинку. Как всегда, от нее едва ощутимо пахнет корицей.
– Джерри я уже выпустила!
После чего она привычным движением раздвигает шторы, и моему взгляду открывается осень, обыкновенная и в то же время необычная, ибо на этот раз я могу делать все, что взбредет в голову. Но уже в следующий миг меня пронзает мысль: один, один, я один. Не хочу, чтобы в моем доме завелось такое настырное, желающее мне, разумеется, только добра существо с лицом Евы, чьи эсэмэски градом сыплются в мой мобильник. И я вспоминаю Ясмину, финал вчерашнего вернисажа, вызов полиции, санитаров с носилками, беспомощный взгляд госпожи Вилмы… Но все затмевает только одно – Ясмина. Бабуля Лилиана вглядывается в мое лицо с подозрением.
– Ты часом не влюбился?
– А что, так заметно? – Я и не собираюсь перед ней лукавить.
– И где вы познакомились? Вчера, что ли? Возле того трупа?
Я хохочу, выпрыгиваю из кровати, чуть не опрокинув чашку с кофе. Бабуля Лилиана не изменится никогда – ее ум, острее кухонного ножа, вскрывает любые ситуации, добывая из них серцевину. Я обнимаю ее за плечи, чмокаю в увядшую щеку, подхожу к окну и распахиваю его настежь.
– И так себя вести после воспаления среднего уха! – Бабуля Лилиана на мгновение замолкает и затем добавляет: – Поверь ты мне, старой: забудь все и всех, кого вчера встретил! Нехорошо это – знакомиться при покойнике!
Объяснять ей, что мы познакомились еще до того, как Вольдемар стал трупом, бесполезно. Она покидает комнату, а я смотрю на Джерри. Пес скулит там внизу, у террасы, с которой еще не убран усыпанный осенними листьями стол. Сто раз просила меня бабуля Лилиана занести его в кладовку. Я закрываю окно и снова падаю на кровать. Ясмина. Есть у нее кто-нибудь? Ясмина. Ясмина…
Меня будит телефонный звонок. На дисплее загорается имя – Ясмина. Набрав полные легкие воздуха, нажимаю кнопку.
– Привет! Это Ясмина. Я тебя разбудила? Сегодня взломали дверь у Майи. Она мертва. Положение о премии исчезло. Я вечером встречаюсь с твоей тетей у нее дома. Ты не мог бы прийти?
Мог бы, конечно. Приду. И тут же раздается новый звонок. Вежливый голос приглашает меня явиться в следственный отдел полиции в 15.00 и письменно дать свидетельские показания в связи с гибелью художника Вольдемара Стабиньша.
В кабинете следователя меня ждет сюрприз. Там за столом сидит мой однокурсник Альф. Старательный и исполнительный, он уже закончил учебу и теперь второй год отдувается в уголовном розыске. Он по-дружески протягивает мне руку, и мы вспоминаем про праздник Аристотеля, который отмечали первого сентября на первом курсе, – в тот раз я его и других студентов нашей группы после окончания праздничной церемонии в Старой Риге притащил к нам в Межапарк, в дом, который мы, основательно обкурившись, чуть не разнесли, после чего моя родительница, вернувшись из очередной командировки, решила, что мне нужно немедленно взять годичный академический отпуск. Она не была готова к столь основательному расширению моего кругозора путем ликвидации стен ее же дома и уничтожения обстановки. Еще немного поулыбавшись, Альф приглаживает ладонью волосы, как будто придавая своему виду официальность, речь его становится монотонной – истинный бюрократ. Он аккуратно записывает мои свидетельские показания, особое внимание уделяя эпизоду с дверью, которая закрылась над лестницей сразу после падения гражданина Стабиньша.
– Ясное дело, кто-то был там, наверху, когда он начал свой стремительный полет. К тому же из обоих бокалов, которые он, согласно моему же свидетельству, унес туда, пили вино. Правда, от одного из них остались мелкие осколки, стеклянные брызги, с них даже отпечатки пальцев не снимешь. Вопрос в том, сам он упал или ему все-таки помогли. Но никто из опрошенных не признался, что был там, наверху! – И бесстрастную маску, за которой скрывается лицо Альфа, надламывает крайняя степень досады.
– И с премией этой тоже сплошной говнодел, скажу я тебе, – его тон снова становится непринужденным. – Пропало и Положение о премии. Сын старого Эрглера требует, чтобы было произведено вскрытие тела той дамочки, куратора. И все опять повесили на меня, и плакал мой отпуск. А я обещал жене свозить ее наконец на Сицилию…
Парень и впрямь выглядит несчастным. Видимо, начальство тоже высоко ценит его исполнительность и усердие. А высокая оценка усердия требует все новых и новых усилий для его доказательств.
Попрощавшись с ним, я выхожу на улицу и останавливаюсь у бордового «бентли», только что взятого напрокат – показываться перед Ясминой на моей старой «хонде» было стыдно. Минут десять я соображаю, что же предпринять дальше, но решаю плюнуть на это все – какое мне дело, в конце-то концов, до всей этой художественной катавасии? Я еще заезжаю домой, чтобы переодеться в старые джинсы и куртку – во всем нужна мера, при такой машине перебор с одеждой был бы явным проколом стиля.
Трижды объехав квартал госпожи Вилмы, все-таки нахожу, где припарковаться. Выйдя из машины, направляюсь к автомату, чтобы оплатить стоянку, и застываю на месте. По улице прямо ко мне идет Ясмина, но совсем другая Ясмина. Деловая, но элегантная, почему-то вся в черном и даже с портфелем. Она, увидев, как я бросаю талон на переднюю панель машины, усмехается. Хуже того: остановившись возле «бентли», начинает звонко смеяться.
– Похоже, все пижоны Риги сговорились катать меня на этом динозавре. У вас что, клуб любителей «бентли»? Даже номер подобрали специально с моим годом рождения. Кто же тычет женщине в глаза ее возрастом, могли бы из лукавства годик и сбросить!
Я бросаю взгляд на номер – JЕ1982. Сказать тут нечего. Но Ясмина моего ответа и не ждет. Она разворачивается и направляется к парадной госпожи Вилмы.
– Твоя вчерашняя «хонда» мне больше по вкусу. Это было по крайней мере стильно!
И я, как наказанный хозяином пес с поджатым хвостом, плетусь за ней. Она, несмотря на весь вчерашний ужас, все-таки наблюдала за мной, если уж видела мою «хонду», я себя успокаиваю: значит, я ей тоже запал в сердце. Конечно, ощущение провала остается, но я извлекаю из него пользу, осознавая, что банальные маневры, такие как попыти покрасоваться, пустить пыль в глаза, с Ясминой не пройдут, остается только одна возможность – мой личностный рост.
Госпожа Вилма сама открывает нам дверь, ее лицо сохраняет невозмутимость – должно быть, она заметила нас вместе еще на улице из окна. Не проронив ни слова, она проходит через холл и распахивает следующую дверь. В гостиной за чашками дымящегося чая сидят все главные действующие лица вчерашней истории, вписанные в интерьер тетиной квартиры. И я внезапно осознаю, что по уши увяз в искусстве и ничего в моей жизни уже больше не будет как прежде.
– Андрей – мой племянник, – представляет меня госпожа Вилма.
Бородач, одетый на этот раз в свитер грубой вязки, стоит у окна и даже не оборачивается в нашу сторону. Остальные тоже не произносят ни слова. Седая дама, София, сидит в кресле. По соседству, точно ее тень, располагается вчерашняя бритоголовая особа. Я ограничиваюсь легким поклоном и занимаю клубное кресло возле стола. Ясмина остается стоять и оказывается лицом к лицу со всеми остальными как незваный гость, так как госпожа Вилма ее не представляет, а просто уходит за новыми чашками. Но Ясмина не теряется, а деловито кладет на стол свой черный портфель, извлекает оттуда пару листков и неожиданно звонко произносит: