
Полная версия
Души

Наташа
Можно вас на минуточку?
У вас есть пятьдесят копеек вашего драгоценного времени? Нет, не времени, а денюжек…Хотя причём тут деньги, когда уже нет времени. Совсем. Когда ты мертва – упала, грязная, вонючая, между мусорными контейнерами, упившись суррогатом, и замёрзла. А может, не замёрзла. Может, просто сердце не выдержало. Сердце… А было ли оно? Сердце.
То, что билось под когда-то красивой грудью, которую так любили мять и тискать, было пульсирующей мышцей. А сердце? Где оно, сердце? Неужели вырвано – тогда, теми самыми щипцами, которые проникли внутрь и оборвали то самое, ради чего и стоило жить, ради чего всё и было, ради доченьки…
Доченька, доченька, доченька… Ты идёшь, такая красивая, юная, живая. Можно тебя на минуточку? Есть у тебя?..
Что же попросить?..
Прости меня, доченька! Прости меня, мамку твою, не родившую тебя!!! Прости меня…
А как же ты родилась? Как?! Как ты выросла такой красивой? Как – ты – спаслась от тех щипцов? Христос? Он, да? Он тебе помог? Христос, Боженька!!!
Невыносимо.
Надо выпить.
Заглушить, забыть, не чувствовать.
Так уже вроде бы всё: нечем чувствовать. Нетути тела. Подобрали, констатировали, кинули в топку. Вместе с сердцем. Которого не было. Или всё-таки было? А теперь – нет. Ничего нет, осталась только боль. И пустота вместо вечности.
Можно вас на минуточку?
И не знаю чего попросить. Пятьдесят копеек? А может, больше? Может, сразу на целый аптечный пузырёк получится урвать?
Доченька, помоги мне, пожалуйста. Мне не хватает на автобус; я тут задержалась; мне надо уехать, а нет денег. Или времени? Или жизни?!
Доченька!!!
Подайте на еду, или купите чего-нибудь поесть…
Нет, не то. Всё, не то. А как по другому? Как простить себя!
Как насобирать кармашек грошиков, чтобы выкупить на них прощение?!
Как вернуться обратно?
Как забыть?
Как найти то, что безвозвратно потеряно
Подайте…
И каждый раз – словно в бездонную пропасть.
Не вырваться.
Ведьма
Сталина на них на всех не хватает. Ууу, ненавижу!
Во время войны, при немцах, и то лучше жилось. Поглядит на тебя немецкий солдат ласково, подзовёт и даст шоколадку. А наши пришли, понавесили везде портреты Сталина, и ни шоколадок тебе, ни поесть нормально до самого замужества не получалось. Но и там – недолго-то жировала. Почти сразу забрюхатил меня «благоверный мой», да – славатебегосподи, – случился выкидыш. Потом всё-таки родила: одного, через год – дочка старшая на свет появилась. Когда третьего заделали, муж говорит, что, дескать, хватит, не потянем, иди на аборт. Ну, и пошла. И второй раз пошла. А на третий раз, думаю, хватит – буду рожать. Тогда муженёк-то мой в очередной раз напился и стал ногами бить меня в живот, ну, а я, недолго думая, пырнула его ножом куда пониже, жаль – не попала, куда метила. Врачи его выходили, а меня судить хотели, но не посадили; муженёк слёзно умолял, что детям нельзя без матери. Так я и третьего родила, а потом – четвёртого, девочку младшенькую, которая умерла школьницей. Первенец мой, сынок, тоже умер; точнее, поломался весь на стройке, ну и не захотел жить обузой. Пятого, мальчика, родила поздно; думали не выживет, но оклемался, выжил. Без работы сейчас сидит, да ждёт, как бы до пенсионного возраста дожить. Муж умер лет десять назад. Сейчас – совсем одна. Дочка иногда навещает, но она мне не может помогать, у неё своих детей, взрослых, неприкаянных, двое, денег постоянно не хватает. А так ряженки хочется! И дров нет, нечем топиться; что на соседских мусорных кучах с ветками найду, тем и топлю. С соцслужбы ко мне никто не ходит, вообще, почти никто не ходит, никому я не нужна. А бог? Что – бог… Сталина надо вернуть, чтобы поубивал всех.
Дитё
Что тебе с того? Ведь не запрещено. Правильно, не запрещено? А если хочется? Ну и что, что «маленькая». Да все подружки уже давно попробовали. И не намного раньше других. Просто захотелось, и ничего тут страшного, зато – как приятно! Женщина для этого и создана, и девочка. Девочка – чтобы стать женщиной. Пускай другие в куклы играют. Пока не попробуют; а когда всё по-взрослому, по-настоящему – уже и не хочется детских игрушек. Секс – это круто! Даже сейчас. А что изменилось? Так даже интереснее жить стало. Было немного страшно, а сейчас – радуюсь. Нет, не брошу, это моё. Не планировала, хотя знала, что так получится. Не боялась, думала: любит. Поверила ему, поверила. Все считали малолетней соской, только в кусты звали, а этот – стал встречаться. Провожал, подарки дарил, даже жили немного вместе. Само собой как-то получилось. Первые недели две – только целовались, да и то: робким он был, хотя уже школу закончил. Один раз гуляли допоздна, хотя погода была не очень. Проводил и заторопился к себе. Потом вернулся; дождь сильный пошёл. Ну, пусти меня! Пусти. Пусти!.. Вот и пустила. Нет, не жалею, хотя: не знаю. А как по-другому? Нет, не жалуюсь. Пособие вон платят, коляска детская есть, мама очень помогает. Школу хочу закончить. Да, радуюсь, и счастлива. Наверное. Никого не виню.
Тень
Быть добру, быть.
А курева нет, и курить хочется.
Ещё хочется ясности: понять, ухватить ту самую главную мысль, которая всё объяснит. Таблетки забирают ясность, а от уколов – ещё хуже.
Таблетки забирают силу, но без таблеток – накрывает, а в больнице – совсем с куревом плохо. Там, даже если и есть, то могут отобрать: прямо из рук вырывают те, кто сильней, а санитары вмешиваются, только когда начинают бить. Либо могут сделать виноватым как зачинщика драки, и положить на вязки, а быть привязанным к кровати: один, второй, третий час, всю ночь, – это жутко.
Могут для пущего эффекта уколоть, могут колоть каждый вечер, а то и – по два-три раза за день и не давать циклодол. Тут даже вязок не надо, чтобы ополоуметь: так скручивает все мышцы, что не можешь ни спать, ни ходить нормально, а ложку с кашей приходится придерживать второй рукой и тянуться головой. Вот она кашка родимая: жиденькая, без маслица, с двумя кусочками хлеба – еда. Еда!
Шею выворачивает в сторону, кисти рук закручиваются, как у церебральщика, но ложку надо удержать: сквозь тихие слёзы, сквозь зажатый вой, но надо удержать. Ведь никто не придёт – не принесёт передачку с ещё тёплой домашней едой, никто не придёт – не заставит врачей дать циклодол, не защитит от уколов, никто… Никто не принесёт хороших сигарет, а санитары с врачами: большую часть пенсии забирают себе, а на остальные – когда-никогда купят – самых дешёвых, без фильтра. Родственнички пытались и пытаются забрать всю пенсию себе, даже когда из больницы выпускают, а в больницу приходят только для того, чтобы грозить судом и требовать оставить пенсию им. Но это против правил: пенсия отходит больнице вместе с больным. Поэтому могут специально держать подольше, чтобы с инвалидной пенсии больше перепало. Поэтому, если кто непокорствует, того воспитывают – чтобы не спешил выздоравливать.
А когда выпускают, то и идти некуда. Свой дом – вроде бы есть, и семья – тоже вроде бы есть, но никто не ждёт. Точнее, ждут, очень даже «ждут», наверное даже, за неделю до выписки начинают «готовиться»: с первых минут, с первого шага за порог – начинают уничтожать. Быстрее поесть, по привычке держа ложку обеими руками, а хлебушек смакуя как отдельное блюдо, и – скрыться на улице. Хорошо, когда на улице тепло, а зимой – можно в подвал пробраться. Прислониться к тёплой канализационной трубе и покурить. Хочется: просто посидеть и подумать о самом главном. Вряд ли уже получится принести пользу, и себя уже не жалко, нечего жалеть. Хочется окончательно исчезнуть, но не просто так, а ради чего-то…
Ходунки
Тут главное – не торопиться. А куда уже спешить? Всё, что могла, – успела.
Как торопилась жить, как хотела побыстрее стать взрослой, чтобы стало всё «по-настоящему». Когда была маленькой, была послушной девочкой, даже, наверное, – покорной, потому что считала, что всё самое главное – ждёт впереди, надо только потерпеть. А будущее, то самое – счастливое, всё никак не наступало. Может, торопилась сильно – спешила увидеть гору, а счастье, то самое, настоящее, оставалось постоянно маленьким, сбоку. Не замеченным.
Или прямо под ногами – как упавший в пыль пятачок: только приглядись повнимательней, и вот оно – блеснёт. Счастье.
Какое оно: счастье?
Горячий суп со свежим хлебушком? Или когда тебя не бьют? А ещё хорошо: на солнышке посидеть. Или погреться возле печки. Хорошо спать и видеть сон про детство, и чтобы никто не мог разбудить, тыкая в лицо своей штукой.
Могут изнасиловать. Ну, как изнасиловать, что ту куклу: валяют, как хотят, особенно, когда напоят. И дрыгаются, пока не успокоятся, всё равно никуда не убежать, да и не уползти – тоже; ноги теперь – совсем плохие.
Первый раз изнасиловал отчим, а получилось, что вроде как – сама. Могла ведь закричать, могла! А не закричала. Послушной была, да и ужас охватил: как так? Ведь не может быть, чтобы он это делал со зла, ведь должен был быть взрослый важный смысл, который всё это оправдывает? А как было признаться маме? Ведь не закричала же, не закричала? Значит, сама, да?
Потом шпана с района: напоили и по кругу пустили. Повалили прямо на стол, что во дворе прямо под окнами какой-то пятиэтажки, окружили со всех сторон и по очереди «хоровод» свой водили: кто-то между ног нависает, один или сразу двое-трое с головы тыкают, остальные – лапают так, что свободного места не было. Наверное, каждый по нескольку раз прошёлся; долго было, бесконечно долго. А когда трезветь стала, ткнули ко рту бутылку с самогонкой. Глотнула несколько раз, потом – вырвало, они смеялись и не останавливались. Значит, так надо было, да? Ведь не кричала же. А почему не кричала? Хотела ведь закричать, когда только повалили на стол, но увидела силуэт в освещённом окне пятиэтажки. Там было много светящихся окон, потом – стало меньше, тухли, и там были – силуэты. В промежутках между нависающими телами: силуэты. Они смотрели из своих окон, а потом шли спать в свои постели, и никто из них не вышел, не подошёл, не остановил. Значит, так надо было, да?
Поили часто, а потом валили куда придётся. Насиловали? Да наверное, уже – сама. Больше из покорности, чем из удовольствия, словно сквозь сон. Который никогда не заканчивается. Торопилась, торопилась, выбежала навстречу счастью. Обернуться по сторонам, а вокруг – силуэты, которые молча наблюдают.
Дойти бы сначала до церкви, а потом – до магазина или до мусорника, главное – за ходунки крепче держаться, чтобы не упасть. Немощь – ноги почти забрала, скоро и всё остальное заберёт. Дойти бы до лавочки, поесть, чтобы никто не забрал, может, чего-то выпить, совсем немного, чтобы теплее стало, потом дойти до наваленных в углу одеял и – поспать.
Добро
Соседи – они, наверное, везде такие: каждый сам по себе.
И это, наверное, правильно.
Ведь если каждый будет думать о других, то для себя ему и не хватит.
Вот в Библии написано, чтобы любили ближних своих, как самих себя; а разве такое возможно?
Например, мать: любит ли она своего ребёнка, как саму себя? Есть такое. А любит ли она своего мужа или любовника, как саму себя? Наверное, тоже часто встречается. А кого она больше любит: ребёнка, которому она отдаёт время и силы, что до его появления тратила на себя, или – мужчину, который даёт ей удовольствие?
Кого ей захочется больше любить, когда взыгравший организм затребует обычной женской любви? Разве не станет для неё ребёнок обузой, тем, кто лишает или ограничивает её в получении удовольствия? А вдруг: люди только так и могут любить ближнего своего, чтобы потом этот ближний вернул им – молодец, если с выгодными процентами, – потраченные усилия? Ведь и детей любят не просто так, а возлагая на них надежды, и любовники держатся вместе, только когда получают удовольствие. А когда нет этого всего, значит и любить выходит – нецелесообразно? Разве кто-то по-настоящему любит ближнего своего, как самого себя – не рассчитывая, если не сразу, то когда-нибудь потом получить свой соразмерный гешефт?
Поэтому с соседями: всё нормально. Они живут своей жизнью, желая брать больше себе; если получится, то и – за счёт других. А кого им жалеть, кроме себя? Хотя жалеть-то они умеют: когда от них, кроме жалости, ничего не требуется, а взамен они могут получить по дешёвке или, вообще, задаром – за похмельный стакан вина, ещё не совсем гиблые рабочие руки. Выгодный такой соцпакет получается: жалость плюс подачка чего-то не очень нужного. Вроде и не упрекнёшь, что бросили, а на новую жизнь – чтобы почувствовать себя человеком, не хватает. Жалость тем и отличается от сострадания, что тешит, приподнимает жалостливого, не требуя от него особых усилий, а сострадание – это надо хотя бы на одну секунду: возлюбить ближнего своего как самого себя, наполниться чужой болью и задержать в себе эту боль, чтобы у другого человека её стало меньше. Хотя бы на одну секунду.
И – не унижать своей жалостью, не унижать, ставя на человеке окончательное клеймо: нельзя стать выше, взгромоздившись на чужом убожестве, тем более, если оно составлено из кирпичиков самого себя.
Если твой сосед пропил пенсию и пошёл на тебя батрачить – ему не нужна жалость, и на сострадание он тоже не претендует, ведь в этом, в сострадании, даже самым ближним своим отказывают, ибо дороговато для себя получается. Сосед, соглашающийся за похмельный стакан и за убогую закуску полдня драть сорняки в палисаднике, знает, что он – пьянчуга, не надо это подчёркивать своей жалостью. Не надо подчёркивать его безнадёжность своим, мать его так, психоанализом. Не надо вообще ничего: дайте честными мозолями заработать свои выпить и закусить!
Ваш чистенький мир с самодовольными улыбками – особенно самодовольными на фоне чужого унижения, живёт по правилам ломбарда, где помощь предполагает залог. Потомственные ростовщики – не упускают выгоды: даже внутри семей принято унижать, ставить личности примитивную, удобную для себя заниженную котировку, чтобы под залог чувства вины получать свой процент влияния. А взамен – самодовольное осуждение и, в лучшем случае, жалость: примите и распишитесь.
Сад
Никому это не надо. Да так! До одного места всё.
Был когда-то детский сад, теперь – развалины одни, и жена была, и ребёнок был. Он и сейчас есть, но уже почти взрослый: отчима отцом называет. В садик давно не ходит, школу заканчивает. Не знается, игнорирует. А всё тёща!
Зачем приходила, зачем свои порядки устанавливала? Сначала в палисаднике сорняки ей надо прорвать, потом в дом нос сунуть – всё ли чисто и на своих местах. Зять у неё, видите ли, пьющий! А то, что этот пьющий зять к себе в родительский дом дочку на всё готовое взял, это ничего. Машина, гараж, участок с фруктами-ягодами. Всё было. Всё в дом нёс, в семью. И выпивал, но не на работе. И порядок был, и чистота, и – всё на своих местах!
С друзьями знался только по выходным, да и то: по паре пива, и – к жене, к ребёнку. Любил их сильно. Да никому это не надо…
А теперь да, можно говорить, что бывший зять, мол, по шабашкам всю жизнь пропил. Хорошо, мол, что вовремя его бросила. А кому хорошо?
Яблони и абрикосы, посаженные отцом, повыродились, машину давно продал – некого возить, некого катать. Никого не сводишь в детский сад, да и сам садик теперь – развалины одни: просто взяли и разрушили, потому что так кому-то захотелось. И другой работы не нашёл, вот и нанялся бить кирпич да плиты перекрытия ковырять.
Мародёрство это, и от понимания, от соучастия каждый вечер – почти до беспамятства, не закусывая. Там, где был детский смех – развалины, и никому ничего не надо. Только бы побыстрее что-то схватить, хапнуть, набить брюхо, залиться пойлом по самые ноздри. Какими же уродами надо быть, чтобы получать от этого радость. Это же – горечь смертная! Это же – жизнь разрушенная!.. «Бизнесмен» ссученный. И никакая дорогая любовница, оплаченная вот этим вот битым кирпичом, не заменит утраченного. Кинет куцую подёнщину, как последнему отбросу, а остальное – на дорогие цацки, и ничего больше. Ничего! Никому ничего не надо. Никому.
Огонь
Когда тепло, это лучше, чем конфеты, это лучше чем игрушки.
И лучше, чем пойло. Разве лучше? Соседская маленькая девочка, родители которой экономят на отоплении, не знает, что это такое, когда надо выпить. И слава Богу; пусть никогда и не узнает.
Тут и душу продашь, если без тягомотины, быстро, как на сдаче стеклотары. Но душа – это где-то там, где Бог с Дьяволом спорят, а выпить хочется сейчас. А потом… А что потом? В ад, в самое пекло? Нашли чем испугать – жар костей не ломит, там хоть согреться можно.
Больше негде. Соседи дальше ворот – не пускают, в церковь идти… А зачем? Чтобы Иисус спас? А как он спасёт того, кто свою душу готов продать за бутылку бодяги? Как можно спасти того, кто уже утонул? Разве в церкви рады грязным бродягам?! Там все – чистенькие, ладаном пахнущие, молитовки шепчущие – нравящиеся сами себе. А если сам себе противен?! Если свеча божественная, сколько её не ставь перед иконками, всё равно тухнет? Попробуй погори, когда тебя каждый день заливают: рюмка за рюмкой, стакан за стаканом, день за днём…
Остаётся – возвращаться в свою хату, нетопленную, в которой просто нечем топить. А даже если бы и было, то плиту чугунную с печки всё равно заложил за самогонку. И ужас как холодно, уж лучше бы в это самое пекло поскорее попасть. Потому что замерзать больше мочи нет. Эй, человек! Эй! Есть чем согреться, что не отвечаешь?
Почему не слышит? Почему даже внимания не обращает?! Эй, человек!.. Да что же это такое?!.. Словно вообще не видит, словно сквозь пустое место смотрит. Словно то привычное мертвящее оцепенение, которое вливается вместе с самогоном, растянулось на целую вечность, и нет ему предела, ни конца ни края. Словно весь серый морозный небосвод навис на трупом, который лежит замёрзший скрюченный возле печки, в которой больше никогда не загорится огонь. Ты смотришь на себя лежащего, проходя мимо день за днём, год за годом, вечность за вечностью… Ты смотришь на себя бредущего. Человек!!!
Равнодушный обезличенный ворон, тяжело двигая угольными крыльями, полетел прочь от покосившейся хаты. Большие снежные хлопья падают на нехоженные сугробы. Морозная тишина, достигнув абсолютного, леденящего безмолвия, завибрировала под тяжёлыми взмахами возвращающихся чёрных крыльев, чтобы снова и в который раз сопроводить в небытиё.
Птица
Бог должен простить, когда-нибудь. Бог должен простить, потому что иначе он не бог. Бог ведь – милостивый, иначе он дьявол. Но даже дьявол может простить, а тем более – бог. Хотя дьяволу лучше знать, каково это: летать, а потом шаркать. А Бог? Бог понимает разницу? Он разве понимает всю силу смирения, когда, помня полёт, стаптываешь обувку с чужой ноги, подбираешь нищенские крохи, превращаешься в ощипанное чучело? Бесконечные километры до церкви и обратно. Идти, в любую погоду, идти настойчиво, сторонясь людей, идти, чтобы потом возвращаться, и снова идти.
Бог ведь понимает, каково это? Хотя бы Бог, пусть только Он – оправдает! Ведь ничего больше не осталось, никого рядом. Близкие люди не прощают, когда ищешь прощения с такой силой, что это самое прощение становится важнее близких людей. Но как без прощения смотреть в глаза близким людям? Как жить рядом с ними и обманывать-притворяться?
Первым не смог простить муж – ушёл к другой. Потом дочь – не простила, что матери не было рядом, очень часто. Сын – тоже не простил, но он хотя бы пытался понять, почему небо для его матери стало важнее семьи. А муж, он ведь лётчик; как он мог так осудить за полёт, что ушёл к другой?! Ведь он знает, каково это – быть у всех на виду и блистать, в каждом рейсе очаровывать своим шармом, грацией, женственной уверенностью. Хотя он – пилот, а потом – начальник; он больше по кабинам, да по кабинетам, но ведь он должен понимать тот небесный смысл, которым живут стюардессы, опекая пассажиров! Ведь это – ангелоподобно: чувствовать себя очаровательной хозяйкой тех крыльев, которые несут человеческие души над бездной. Почему муж не понял, почему оставил? Почему?..
Почему Бог оставил Дьявола, этого законнорожденного архангела, своего любимца, своего первенца? Чем Сатана мог так его разочаровать, неужели только гордыней и желанием уподобиться Богу?! А если Сатана давно уже простил Бога, если это Бог, упиваясь своим божественным величием и узаконенной правотой, разучился прощать? Если Бог настолько мстителен, что, отбирая крылья, требует дальше ползать на коленях – лишь бы всегда ощущать себя на божественной высоте, всегда быть выше других, всегда быть богом? Но истинный ли бог тот, кто велик ценой Страдания, кто обменивает Вечность Любви на бездну ужаса, кто прощает не равного, а раздавленного?
Встречные глаза видят чучело, бесформенное чучело в мешковатых обносках. Не забудьте пристегнуть ремни. Они поспешно отводят взгляд, отказываясь брать с подноса свою порцию. Всё включено, господа, всё включено. Они чураются, суетливо пренебрегают. Угощайтесь, можете расслабиться. Пожалуйста. Всё оплачено. Они не верят, они опасаются. Не стоит благодарности. Приятного полёта.
Отец
Они не смогут понять. Ничтожества!
Она сама этого захотела, она понимала, как это делается – она хотела этого! Ну и что, что немного выпила? Никто её насильно не заставлял, сама захотела попробовать. Ведь перед тем, как выпить, она со своими друзьями пиво пила – перед тем, как просто так взять и заявиться. Ведь никто её сюда не звал, она сама из города приехала, зная, что отец тоже здесь. Если бы её дед, был жив, то она вряд ли посмела бы показаться ему после пива, а со своим отцом, которого её мать считает ничтожеством, можно, видите ли, и в демократию поиграть. А всё: тесть с тёщей! Это они – теперь отыгрываются за то, что свёкр был богаче, что дочка от их жлобства сбежала жить в чужую семью.
Хотя отец тоже был не подарок. Почему он видел в своём сыне только наркомана? Почему он не верил, что можно завязать? Ведь он же – отец! Ладно, тесть с тёщей со своей мелочной мстительностью, но – отец? Почему он встал на их сторону, даже зная о затаённых страхах и злобе? Почему отец его бросил, не помог, когда помощь ему была нужна больше всего, почему оставил на растерзание?
Да, уже срывался, но ведь потом снова держался, и почти соскочил, но почему они не простили своё унижение? Почему захотели отыграться, когда сами уже ничего не теряли и не боялись ответа? Почему не простили выбор дочери и решили отыграться на отце своей лапочки-внучки, когда как от них требовалась не порка, а поддержка?
Зачем они каждый день напоминали, что это они – хозяева в доме, где приходится жить? Зачем с таким злорадством вспоминали проигранную квартиру? Зять-наркоман под кайфом спустил в карты хату, которую ему купил богатенький папочка, и оставил жену с дочкой без жилья… Да что они вообще понимают в том, что произошло!? Ведь хотел отыграться раз и на всегда от всех долгов и завязать окончательно. Крепился, держался, был чистым, чётким – контролировал игру, но развели, подставили, и уже потом сунули, как подачку, шприц: на утешься. И не стал был колоть эту чёрную дурь, если бы дома поняли. С самого начала не стал бы колоть… Ведь всё было: квартира, машина, жена, дочь, но все хотели отыгрываться и прощали слишком поздно.
У кого теперь просить прощения? У дочери, которая приехала поддержать отца? У жены, которой надоели ссоры своих родителей с мужем? У тёщи с тестем, которые не могли простить унижения, которого не было? У отца?..
Почему он не пустил с женой и дочкой к себе? Пусть он жил с другой женщиной, но ведь он – отец! Неужели не мог простить проигранную квартиру, неужели не верил, что завязал?! Но ведь шприц, наполненный чернотой, уже лежал в мусорнике рядом с блатхатой. Всё, завязал – хватит! А потом эта ругань, и отключенный телефон…
На похоронах отца у тестя и тёщи были самые скорбные лица, а жена больше всех суетилась, чтобы заказать дорогой памятник. Дочка – плакала, она любила деда и любила дом, который он купил поближе к городу. Поэтому и приехала: чтобы отца поддержать и заодно немного пожить без домашних нравоучений, с местными друзьями пиво попить, поженихаться.
Почему отец тогда его не выслушал, почему ему не поверил, почему заставил возвращаться, когда уже не было куда возвращаться?.. Почему он оставил один на один со своим ужасом? Почему не остановил – вырвал из самого нутра непроглядной бездны те отчаянные слова?
Шприц, разысканный в глубинах мусорного бытия, словно раскалённый гвоздь, вонзился в вену, вырывая из бездонного отчаянья крик недолюбленого ребёнка. Отец! Папа!!!
Почему дочка пришла именно тогда, когда мрак в очередной раз проколол душу и потащил её в объятия сладострастной бездны? Почему она не заметила пустой шприц, поспешно сброшенный под стол? Почему не отказалась от самогона?