Полная версия
Русская княжна Мария. Жди меня…
Он оцепенел, не в силах пошевелиться от леденящего ужаса, навеянного дыханием близкой смерти. Его взгляд был намертво прикован к вертевшемуся на голой вытоптанной земле ядру, и в то же время он с необыкновенной ясностью видел все, что его окружало, – казалось, даже то, что было сзади и никак не могло попасть в поле его зрения. Он видел пригнувшихся, присевших, даже упавших на землю офицеров и генералов, застывших в нелепых и неестественных позах; он видел вспухавшие над полем далекие и близкие дымы и острый блеск оружия; и еще он видел Лакассаня, который, всеми забытый и никем не замечаемый, стоял в свободной, даже небрежной позе и целился куда-то из пистолета. Огинскому показалось, что Лакассань целится в него, и он удивился: зачем, если он и так, можно сказать, мертв? В следующее мгновение он понял, что француз, воспользовавшись удобным случаем, задумал застрелить Багратиона.
Пистолетный выстрел слился с кашляющим треском лопнувшей гранаты. Пан Кшиштоф увидел дымок на срезе пистолетного ствола, а секундой позже грубая нечеловеческая сила швырнула его оземь так, что весь воздух в одно мгновение выскочил из его легких. Борясь с удушьем и не понимая, жив он или уже умер, Кшиштоф Огинский лежал на земле и слушал комариный писк в ушах, пришедший на смену всем остальным звукам.
Вокруг суетились какие-то люди, не обращавшие на него внимания, словно он и впрямь был неживым предметом. Они размахивали руками, как провинциальные актеры-трагики, разевали в бесшумном крике рты и метались из стороны в сторону, словно у них в доме случился пожар. Собрав все силы, пан Кшиштоф приподнялся на локте и, с огромным трудом держа словно налитую свинцом голову прямо, огляделся по сторонам. Он почти сразу увидел лежавшего на земле в двух шагах от него Багратиона, вокруг которого суетились офицеры свиты. Шпага и треуголка князя валялись на земле, и кто-то возился с левой ногой генерала, перевязывая ему колено. Пан Кшиштоф не знал, что послужило причиной ранения – французская граната или пуля Лакассаня, да это его и не интересовало. Он был уверен, что умирает, и все, что происходило вокруг, потеряло для него какое бы то ни было значение. «Как нелепо», – подумал пан Кшиштоф и, опустившись на землю, стал ждать прихода смерти.
* * *Кшиштоф Огинский не умер. Вероятно, в списках, заготовленных смертью на этот страшный день, его имя не значилось. На перевязочном пункте, куда его доставили в тряской двуколке, запряженной худой обозной клячей, валившийся с ног от нечеловеческой усталости пожилой хирург осмотрел его и удивленно поднял брови: после своих приключений на батарее пан Кшиштоф имел вид смертельно раненого, истекающего кровью и находящегося при последнем издыхании человека, тогда как на самом деле полученные им увечья ограничивались легкой контузией, широкой царапиной на лбу и небольшой рваной раной левого предплечья. Узнав от врача о том, что его жизни ничто не угрожает, Огинский поначалу не поверил, но, когда перевязка закончилась и ему было предложено покинуть перевязочный пункт своим ходом, стало окончательно ясно, что хирург и не думал шутить. Пан Кшиштоф осторожно спустил ноги с дощатого стола, на котором его перевязывали, и неуверенно встал. Голова у него кружилась и болела, в ушах звенело от контузии, ныла перевязанная рука, но все остальное как будто и впрямь было цело и невредимо. Пан Кшиштоф сразу почувствовал себя лучше, и липкий холодный пот, который не переставая сочился из всех его пор на протяжении последнего ужасного часа, мигом высох. Огинский понял, что смерть и на этот раз обошла его стороной, и несколько воспрянул духом.
На утоптанной до каменной твердости, залитой кровью площадке вокруг полотняной палатки перевязочного пункта яблоку негде было упасть от лежавших и сидевших прямо на земле раненых. Многие из них издавали мучительные стоны, кто-то громко молился, кто-то матерно ругался слабым задыхающимся голосом; иные, самые тяжелые, лежали молча и неподвижно, очевидно, находясь между жизнью и смертью. Пан Кшиштоф подумал, что мог бы сейчас выглядеть точно так же, как эти несчастные, а может быть, и хуже. Граната взорвалась совсем рядом, и то, что он отделался царапинами, было настоящим чудом. Тут до него дошло, что Лакассань, скорее всего, посчитал его убитым, и пан Кшиштоф возликовал: избавление от этого жуткого типа казалось ему подарком судьбы – не менее драгоценным, чем чудесным образом обретенная заново жизнь.
К перевязочному пункту то и дело подъезжали телеги с ранеными. Бородатые ополченцы в полувоенной одежде и фуражных шапках, с заткнутыми за пояс остро отточенными топорами правили лошадьми и помогали санитарам сгружать раненых с подвод. Они переговаривались между собой грубыми голосами, так коверкая на свой лад многие слова, что их язык был почти непонятен пану Кшиштофу. Проходя мимо Огинского, они косились на него с опасливым уважением: вид рослого черноусого гусара в испачканном землей и кровью мундире, с обмотанной кровавым бинтом головой и висящей на перевязи забинтованной рукой поневоле внушал почтение. На груди у пана Кшиштофа болтался чужой орден, на боку висела большая сабля с серебряным офицерским темляком; по старой привычке Огинский держал грудь колесом, как оперный тенор или балетный танцор, что в сочетании с бинтами, шпорами и саблей действительно придавало ему весьма внушительный и воинственный вид. Уразумев, что непосредственная опасность миновала, трусливый авантюрист мигом оправился, встряхнулся, как это делает выбравшаяся из-под крыльца курица, расправил перышки и преобразился в героя, не щадившего живота своего за отечество.
Он видел, как из соседней палатки вынесли носилки, на которых кто-то лежал, по грудь укрытый испачканной кровью простыней. Вокруг носилок, мешая санитарам, увивались какие-то люди в адъютантских мундирах. Лицо человека, лежавшего на носилках, показалось Огинскому знакомым, но только встретившись с этим человеком глазами, пан Кшиштоф сообразил, что видит Багратиона.
Багратион был жив и находился в сознании. Это означало, что попытка Лакассаня застрелить князя по какой-то причине провалилась. Возможно, французу помешала та самая граната, а может быть, что-то еще – пану Кшиштофу это было неинтересно. Для него не имело ни малейшего значения, жив Багратион или уже умер. Главное, что Лакассань куда-то исчез, и пан Кшиштоф от души надеялся, что кровожадный урод остался лежать среди изувеченных трупов на поле боя, сам такой же неподвижный и холодный, как и они. Теперь можно было с легким сердцем возвращаться к Мюрату и доложить маршалу, что от его, пана Кшиштофа Огинского, руки пал генерал Кутайсов, а Багратион, хотя и остался в живых, надолго выведен из строя. Не беда, что не осталось ни одного свидетеля, который мог бы это подтвердить: отсутствие Кутайсова и Багратиона в рядах русской армии скажет само за себя. Мюрат, конечно, предпочел бы, чтобы вместо Лакассаня погиб Огинский, но деваться ему будет некуда: он обещал заплатить, и он заплатит.
Багратион повернул неестественно бледное лицо к одному из адъютантов и что-то сказал. Адъютант, низко склонившись к носилкам, выслушал его, кивнул и, придерживая шляпу, быстрым шагом направился к пану Кшиштофу. Огинский насторожился, вспомнив неприятный эпизод, имевший место во время его беседы с князем. Что, если Багратион заподозрил в нем шпиона?
Пан Кшиштоф огляделся, постаравшись сделать это как можно незаметнее. Бежать было некуда, полагаться приходилось лишь на удачу и собственную изворотливость. Между тем увешанный крестами и аксельбантами, как рождественская елка, адъютант подбежал к нему и, небрежно откозыряв, сказал:
– Господин поручик, князь Багратион желает вас видеть. Не соблаговолите ли вы подойти к носилкам?
– С удовольствием, – солгал пан Кшиштоф, который в данный момент ощущал вовсе не удовольствие, а сильнейшие опасения по поводу своей дальнейшей судьбы. Допущенная им при первой встрече с Багратионом ошибка теперь грозила самыми серьезными осложнениями, и он остро пожалел о том, что князь остался в живых. Пану Кшиштофу не было никакого дела до судеб России, Франции и даже его родной Польши, но своя собственная судьба волновала его весьма сильно: избежав почти неминуемой гибели, он вовсе не стремился снова играть в жмурки со смертью – во всяком случае, не так скоро.
Вслед за адъютантом он подошел к носилкам, на которых лежал раненый генерал. Лицо Багратиона было бледным и блестело от пота. Пан Кшиштоф понял, что князь испытывает сильнейшую боль, но голос, которым Багратион обратился к нему, звучал хотя и слабо, но твердо и уверенно.
– Рад, что вы уцелели, поручик, – сказал Багратион. – Мне, как видите, повезло меньше.
– Вы непременно поправитесь, ваше сиятельство, – поспешил возразить пан Кшиштоф, не ожидавший такого поворота беседы. – Уверен, что очень скоро вы вновь примете командование и будете не только свидетелем, но и одним из главных творцов окончательной победы над Бонапартом.
– Мне бы вашу уверенность… Впрочем, спасибо, поручик. Я видел, как стойко вы держались перед лицом опасности. Вы даже не шелохнулись, подавая пример остальным, тогда как многие офицеры и даже генералы, по моим наблюдениям, были изрядно напуганы.
Пан Кшиштоф поклонился, скромно умолчав о том, что при виде готовой взорваться гранаты его приковал к месту цепенящий ужас, а вовсе не безумная храбрость, которую приписывал ему князь.
– Надеюсь, поручик, что ваши раны не опасны, – продолжал Багратион.
– Пустяки, ваше сиятельство, – бодро заявил пан Кшиштоф и тут же на всякий случай добавил: – Не более чем через неделю я смогу вернуться в строй.
– Ну, насчет недели вы, батенька, пожалуй, хватили через край, – попытавшись улыбнуться, сказал Багратион. – Надеюсь, однако, что небольшое путешествие вам не повредит. Я хотел бы просить вас сопровождать меня до моего имения, где мне предстоит выздороветь либо… либо умереть. Вам положен отпуск для излечения, так не откажите в любезности провести часть его в моем обществе!
На секунду пан Кшиштоф растерялся. Будь он и в самом деле раненым в сражении офицером русской армии, о более лестном предложении нельзя было бы и мечтать. В его положении, однако, приглашение Багратиона представляло собой, скорее, нежелательную помеху: пан Кшиштоф не видел никакого резона в том, чтобы тащиться вместе с раненым князем куда-то вглубь России, прислуживая ему и развлекая его разговорами, во время которых, кстати, было бы очень легко невзначай проговориться, как это уже случилось не более часа назад. В то же время он не видел ни малейшей возможности отказаться, не вызвав тем самым новых подозрений. Собственно, об отказе не могло быть и речи, поскольку здесь, в двух шагах от поля продолжавшегося сражения, просьба генерала являлась прямым приказом, лишь из вежливости облеченным в более мягкую форму.
Дьявол с ним, подумал пан Кшиштоф. Что мне стоит согласиться? По крайней мере, это отличный способ убраться отсюда подальше. Не пробираться же, в самом деле, обратно к Мюрату прямиком через это пекло! И потом, Мюрат, чего доброго, может придумать для меня еще какое-нибудь дельце, пока сражение не кончилось. А так… Ну, не могу же я, в самом деле, отказать Багратиону, сославшись на необходимость встретиться с Мюратом! Обстоятельства оказались сильнее меня, и даже Мюрат не может этого не понять… А по дороге, на первом же ночлеге, я тихо исчезну и встречусь с маршалом, когда это кровавое безумие уже останется позади.
Совсем недалеко от места, где стоял пан Кшиштоф, беседуя с Багратионом, вдруг, фонтаном разбросав комья земли, упало шальное ядро. Это напоминание о тысячах смертей, продолжавших тучами носиться вокруг, заставило Огинского поторопиться с решением.
– Рад служить вашему превосходительству, – немного поспешнее, чем следовало бы, произнес он. – Постараюсь сделать все, чтобы путешествие вышло… – Он замялся, потому что чуть было не сказал «приятным», но вовремя спохватился, что в том положении, в каком находился сейчас его собеседник, говорить о приятном путешествии было бы, по меньшей мере, бестактно. – Вышло как можно более коротким и безопасным, – нашелся он и снова поклонился.
Багратион кивнул – вернее, просто опустил веки и больше их не поднимал, так что было непонятно, просто ли он закрыл глаза или потерял сознание от боли и слабости.
Вскоре подали повозку, дно которой было густо застелено свежим сеном. Поверх сена положили офицерскую шинель, после чего поместили в повозку Багратиона, укрыв его еще одной шинелью. Пан Кшиштоф уселся в ногах у князя, положив на колени свою саблю и пристроив пистолет так, чтобы до него было легко дотянуться рукой.
Угрюмый ополченец в перекрещенном ремнями кафтане до колен, фуражной шапке, грубых сапогах и широких шароварах взял лошадь под уздцы и, понукая ее своим грубым голосом, повел прочь от полевого лазарета и, главное, от поля Бородинского сражения. Такое положение дел вполне устраивало пана Кшиштофа, который чувствовал, что сыт по горло ратными подвигами. Внутри у него до сих пор все дрожало от нечеловеческого напряжения, вызванного жизненной необходимостью преодолевать страх и действовать наперекор инстинкту самосохранения. Огинский даже немного гордился собой: впервые в жизни ему удалось справиться с собственной трусостью – неважно, с помощью Лакассаня или без нее. Пан Кшиштоф понимал, что выжить в этой гигантской мясорубке можно было только так, действуя вопреки инстинкту, который толкал его на безумное бегство куда глаза глядят, то есть прямиком в объятия неминуемой смерти. Впрочем, рассуждать об этом теперь не было нужды: опасность осталась позади, и расстояние между полем битвы и паном Кшиштофом неуклонно увеличивалось с каждым оборотом скрипучих тележных колес.
Неподрессоренную повозку немилосердно трясло на ухабах и рытвинах. Раненый Багратион поначалу кусал губы, сдерживая стоны, которые время от времени все-таки прорывались наружу явно против его воли. Вскоре, однако, он действительно потерял сознание, и пан Кшиштоф окончательно расслабился, привалившись спиной к дощатому борту повозки и полузакрыв глаза. Так, с полузакрытыми глазами, неловко действуя одной рукой, он набил трубочку, высек огонь и стал курить, с удовольствием вдыхая теплый ароматный дымок, запах которого казался таким мирным и уютным после смрада пороховой гари, дыма пожарищ и тяжелого металлического запаха свежей крови.
Вокруг по-прежнему грохотало и выло – собственно, уже не столько вокруг, сколько позади. Пан Кшиштоф стиснул зубами мундштук трубки, неловко изогнулся и выудил правой рукой из левого кармана массивные серебряные часы на толстой цепочке, снятые им накануне с убитого русского офицера. Со щелчком откинув крышку, он посмотрел на циферблат и удивленно покачал забинтованной головой: было четыре с минутами пополудни, а бой даже не думал утихать. Живое воображение пана Кшиштофа мигом нарисовало ему страшную картину: освещенное луной поле, заваленное огромными горами трупов, представляющими собой все, что осталось от двух истребивших друг друга до последнего человека великих армий. И в самом деле, бой бушевал с такой яростью, люди дрались с таким нечеловеческим упорством, словно и впрямь поставили перед собой задачу перебить противника до последнего писаря и кашевара, хотя бы и ценой собственной жизни. Огинский, который до сих пор был полностью уверен в неминуемой победе французской армии, даже засомневался: сражение длилось уже десять часов кряду с неослабевающей силой, а русские не только не были разбиты, но до сих пор даже не сдвинулись с занятых накануне позиций, словно каждый солдат пустил корни на том месте, где стоял.
Впрочем, подумал пан Кшиштоф, какое мне до этого дело? Лишь бы Мюрат не погиб раньше, чем заплатит деньги. Но Мюрат не погибнет. Недаром его прозвали баловнем удачи: с самого начала кампании он ухитрился не получить ни единой царапины, хотя, по слухам, всегда с отчаянной храбростью лез в самую гущу сражения. Именно такой человек и должен командовать кавалерией – лихой рубака, неуязвимый для вражеских пуль и клинков, и в то же время тонкий политик, хитрец и умница…
Да, подумал пан Кшиштоф лениво, что хитрец то хитрец, этого у него не отнимешь. И, как всякий хитрец, обожает загребать жар чужими руками. Но я больше не буду таскать для него каштаны из огня. Увольте, сир, скажу я ему, но с меня довольно. Я не отказываюсь служить вам, но мне нужен долгосрочный отпуск. Вы же видите, я ранен, выполняя ваше поручение. Я выполнил его с честью и заслужил награду, сир…
Пан Кшиштоф почувствовал, что напряжение начинает мало-помалу отпускать его. Глаза у него слипались все сильнее, трубка потухла. Он выбил ее об дощатый борт повозки, спрятал в карман и решил вздремнуть.
Разбитая дорога, по которой молчаливый ополченец вел повозку, спустилась в неглубокую, поросшую изломанными, смятыми, почти без листьев кустами. В кустах, задрав к небу окоченевшие ноги, лежала мертвая лошадь со вспоротым брюхом. В двух шагах от лошади, разбросав в стороны руки, лежал убитый кавалергард в белом мундире, выпачканном землей и кровью. Легкий ветерок шевелил его красивые русые волосы, как прошлогоднюю траву на пригорке. Пан Кшиштоф поморщился от этого зрелища: кавалергард казался ему глупцом, получившим по заслугам. В конной гвардии всегда служили отпрыски самых богатых и знатных дворянских фамилий, и пан Кшиштоф никак не мог понять, что заставляет людей, у которых и без того есть все, о чем только можно мечтать, подвергать себя лишениям и смертельному риску военной службы. Чего им, спрашивается, не хватает – чести, славы, почета? Орденов? Черт подери, как это глупо! Вот он, лежит, уткнувшись лицом в грязь, в своем щегольском мундире с золотыми аксельбантами, и что для него теперь честь, слава и почет? Кто заставил его пойти на смерть? Да в том-то и дело, что никто! Он сделал это добровольно, и еще гордился, наверное, своим дурацким поступком…
Чуть дальше на обочине дороги лежала вверх колесами разбитая прямым попаданием пушечного ядра фура – видимо, та самая, которую везла только что попавшаяся пану Кшиштофу на глаза лошадь. Придавленный бортом мертвый возница в артиллерийском мундире смотрел в небо широко открытыми остекленевшими глазами. Ополченец, который управлял повозкой Багратиона, переложил поводья из правой руки в левую и перекрестился. Пан Кшиштоф попытался вспомнить, крестился ли этот бородач при виде мертвого кавалергарда, но так и не смог. Крестился, наверное… А впрочем, кто его разберет, что у этого холопа на уме, да и кому это интересно? Возможно даже, что он принял конногвардейца за француза – вряд ли этот мужелап разбирается в мундирах…
Занятый подобными мыслями, пан Кшиштоф не сразу заметил человека, который, повелительно подняв кверху левую руку, шагнул на дорогу из-за перевернутой фуры. Его правая рука была полуопущена, и в ней поблескивал большой армейский пистолет. Первым делом пан Кшиштоф увидел этот пистолет и покрылся холодным потом. В следующее мгновение в глаза ему бросилась зеленая гусарская венгерка, густо перепачканная землей и кровью, и лишь после этого Огинский с замиранием сердца узнал Лакассаня.
– Тпру! – сказал возница, и лошадь послушно остановилась.
Пан Кшиштоф заметил, что бородач словно невзначай опустил руку на топор, который торчал у него из-за пояса, и напрягся, не зная, как поступить или, вернее, в кого стрелять: в возницу или в Лакассаня. Француз, словно догадавшись о его колебаниях, бросил на сообщника многозначительный взгляд.
– Какая милая картина, – не глядя на ополченца, по-французски сказал пану Кшиштофу Лакассань. – Раненый герой покидает поле боя…
Услышав французскую речь, ополченец растерянно подвигал бородой и полез было рукой под шапку – чесаться, но тут до него, наконец, дошло, что он видит прямо перед собою француза, и здоровенный, как медведь, кряжистый мужик молча выхватил из-за пояса топор. Лакассань на мгновение повернул к нему голову, небрежным жестом вскинул пистолет и выстрелил от бедра, не целясь. Смотревший на возницу сзади пан Кшиштоф увидел, как пуля, насквозь пробив ему голову, разворотила заросший густым русым волосом затылок. Это выглядело так, словно голова ополченца вдруг взорвалась. Здоровяк выронил топор и медленно, словно в церкви, опустился на колени. Он был, несомненно, мертв, как печная заслонка, но почему-то никак не хотел падать, и тогда Лакассань, подойдя, толкнул его в плечо носком сапога. Ополченец медленно, как бы неохотно повалился набок. Лакассань бросил разряженный пистолет в кусты и тут же вынул откуда-то второй, сразу взведя курок. Смотрел он при этом прямо в глаза пану Кшиштофу, и на губах его играла кривая улыбочка, яснее всяких слов говорившая о том, что француз видит своего сообщника насквозь и не обольщается по поводу чувств, которые тот к нему испытывает.
Не спуская глаз с Огинского, Лакассань наклонился, взял убитого ополченца за шиворот и с натугой поволок его в сторону от дороги. Оказавшись в кустах, возница, хотя и был отлично виден, сразу как-то перестал бросаться в глаза, неразличимо слившись с пейзажем, который словно сошел с одного из безумных полотен Иеронима Босха.
– Итак, – сказал Лакассань, возвращаясь к повозке, – что мы тут имеем? Ба, да это же наш князь! Простите, сударь, я что-то не разберу: он в самом деле жив или мне это только мерещится?
Пан Кшиштоф тяжело вздохнул. Надежда немного отдохнуть и оправиться после потрясений сегодняшнего безумного дня печально испарилась. Лакассань не только не погиб, но даже и не потерялся. Он снова был здесь и сверлил пана Кшиштофа взглядом своих холодных сумасшедших глаз. В присутствии этого человека Огинский все время чувствовал себя так, словно улегся спать, взяв с собой в постель смертельно ядовитую змею.
– Послушайте, – сказал он, – не мог же я, черт подери, убить его на глазах у всего штаба! Да что там штаб – на глазах у всей русской армии!
– Ну, я-то смог, – напомнил Лакассань. – Если бы не та граната, этот человек был бы уже мертв. А вы… О, я отлично вас понимаю! Сначала вам мешал штаб и, как вы изволили выразиться, вся русская армия, потом лекарь и санитары на перевязочном пункте, еще позже – этот мужик… – Он небрежно кивнул в сторону кустов, где лежал мертвый возница. – А теперь, вероятно, вам мешаю я. В таком случае позвольте вас заверить, что я не стану чинить вам препятствий. Пистолет и сабля при вас. Действуйте, а я посторожу. Место здесь уединенное, как по заказу. Лучшего случая вам уже не представится, поверьте. А может быть, вы не хотите? Быть может, он стал вам дорог за время вашего совместного путешествия? Если так, то я с удовольствием начну с вас, чтобы вам не пришлось лицезреть бесславную кончину сего славного воителя.
– К черту, – сказал пан Кшиштоф. – Вы мне смертельно надоели, Лакассань. Почему бы вам не сказать прямо, что вы просто обожаете пускать людям кровь? Я же знаю, вам все равно, кого убить – меня, Багратиона или этого мужика. – Он тоже кивнул в сторону кустов. – Вы просто любите кровь, как иные любят вино. Ведь вы не успокоитесь до тех пор, пока не прострелите мне голову, не так ли? Так к чему эта пустая болтовня? Стреляйте, и дело с концом.
– Эта, как вы выразились, болтовня придает тривиальному убийству вид законченного произведения искусства, – с ухмылкой ответил Лакассань. – Все на свете рано или поздно приедается, даже чужая смерть. Ведь вы же не можете питаться одним мясом, правда? Вам нужны соль, перец, пряности… гарнир, в конце концов. Так же и я. Вы правы, мне нравится убивать. Но, кроме того, мне нравится смотреть, как вы трясетесь от страха.
– Пропадите вы пропадом, – сказал пан Кшиштоф, прикидывая, как бы ему половчее схватить пистолет. Было совершенно очевидно, что Лакассань не шутит: ему действительно нравилось пугать Огинского. А что, если он не остановится и все-таки решит напугать его до смерти?
– Не вздумайте валять дурака, – предупредил Лакассань, словно прочтя его мысли. – Я не намерен вас убивать, пока вы не заставите меня это сделать. Допускаю, что я вам не нравлюсь, но вас ведь никто не заставляет на мне жениться! Давайте достойно завершим наше дело и расстанемся друзьями!
Пан Кшиштоф презрительно фыркнул в усы. Частые перепады настроения, свойственные Лакассаню, лишний раз убеждали его в том, что этот подручный Мюрата, мягко выражаясь, не вполне нормален. Тем не менее, с ним приходилось считаться, и Огинский нехотя потащил из ножен саблю. Он посмотрел на бледное лицо лежавшего без сознания Багратиона и пожал плечами, подумав, что, если бы не Лакассань, этот человек мог бы остаться в живых, выздороветь и вернуться в строй. Пану Кшиштофу была безразлична судьба князя; он не желал Багратиону смерти, но и умирать вместе с ним или, что было бы еще хуже, вместо него не собирался.
Отливающий ртутным блеском клинок толчками выползал из ножен, и пан Кшиштоф подумал, что даже не знает, хорошо ли наточена доставшаяся ему сабля. Сабля была не его, и одежда была не его, а какого-то убитого неизвестно где – скорее всего, под Смоленском – поручика, и даже трубка, лежавшая в кармане рейтузов, до пана Кшиштофа принадлежала кому-то другому. «Когда же это кончится? – с горечью подумал Огинский. – Когда, наконец, я перестану скитаться по свету, спать на голой земле, питаться чем попало и ежеминутно рисковать шкурой? Матка боска! На свете столько денег, так почему же мне приходится бить-рыба об лед, чтобы раздобыть хотя бы немного этих желтеньких кружочков?! Несправедливо это, право слово, несправедливо!»