Полная версия
Аксиома Декарта
19
«Сократ. Не подразумеваешь ли ты здесь известного спора о сне и яви? Теэтет. Какого такого спора? Сократ. Я думаю, что ты слышал упоминания о нем: когда задавался вопрос, можно ли доказать, что мы вот в это мгновение спим и все, что воображаем, видим во сне или же мы бодрствуем и разговариваем друг с другом наяву. Теэтет. В самом деле, Сократ, трудно найти здесь какие-либо доказательства: ведь одно повторяет другое, как антистрофа строфу. Ничто не мешает нам принять наш теперешний разговор за сон, и, даже когда во сне нам кажется, что мы видим сны, получается нелепое сходство этого с происходящим наяву. Сократ. Ты видишь, что спорить не так уж трудно, тем более что спорно уже то, сон ли это или явь, а поскольку мы спим и бодрствуем равное время, в нашей душе всегда происходит борьба: мнения каждого из двух состояний одинаково притязают на истинность, так что в течение равного времени мы называем существующим то одно, то – другое и упорствуем в обоих случаях одинаково». (Платон. «Теэтет»)
20
«…нам каждодневно представляется во сне, будто мы чувствуем или воображаем бесчисленные вещи, коих никогда не существовало, а тому, кто из-за этого впадает в сомнение, не даны никакие признаки, с помощью которых он мог бы достоверно отличить состояние сна от бодрствования». (Декарт. «Первоначала философии»).
21
«Многим уже казалось, что человеческая жизнь – только сон, меня тоже не покидает это чувство. Я теряю дар речи, Вильгельм, когда наблюдаю, какими тесными пределами ограничены творческие и познавательные силы человека, когда вижу, что всякая деятельность сводится к удовлетворению потребностей, в свою очередь имеющих только одну цель – продлить наше жалкое существование, а успокоенность в иных научных вопросах – всего лишь бессильное смирение фантазеров, которые расписывают стены своей темницы яркими фигурами и привлекательными видами. Я ухожу в себя и открываю целый мир! Но тоже скорее в предчувствиях и смутных вожделениях, чем в живых, полнокровных образах. И все тогда мутится перед моим взором, и я живу, точно во сне улыбаясь миру». (Гёте. «Страдания юного Вертера») Совершенно ясно, что Вертер при этом прекрасно отличает сон от яви. Далее, Вертер вводит в игру понятие воображения, приравнивая его ко сну наяву. Но вопрос о реальности художественного мира с очевидностью есть вопрос совершенно отдельный, отчасти я рассматриваю его в работе «Анатомия книжной реальности».
22
«Неужели это был сон? сказал он, взявши себя обеими руками за голову; но страшная живость явленья не была похожа на сон. Он видел, уже пробудившись, как старик ушел в рамки, мелькнула даже пола его широкой одежды, и рука его чувствовала ясно, что держала за минуту пред сим какую-то тяжесть. Свет месяца озарял комнату, заставляя выступать из темных углов ее, где холст, где гипсовую руку, где оставленную на стуле драпировку, где панталоны и нечищенные сапоги. Тут только заметил он, что не лежит в постеле, а стоит на ногах прямо перед портретом. Как он добрался сюда – уж этого никак не мог он понять. Еще более изумило его, что портрет был открыт весь и простыни на нем действительно не было. С неподвижным страхом глядел он на него и видел, как прямо вперились в него живые человеческие глаза. Холодный пот выступил на лице его; он хотел отойти, но чувствовал, что ноги его как будто приросли к земле. И видит он: это уже не сон; черты старика двинулись, и губы его стали вытягиваться к нему, как будто бы хотели его высосать… с воплем отчаянья отскочил он и проснулся. „Неужели и это был сон?“ С биющимся на-разрыв сердцем ощупал он руками вокруг себя. Да, он лежит на постеле в таком точно положеньи, как заснул. Пред ним ширмы: свет месяца наполнял комнату. Сквозь щель в ширмах виден был портрет, закрытый как следует простынею – так, как он сам закрыл его. Итак, это был тоже сон! Но сжатая рука чувствует доныне, как будто бы в ней что-то было. Биение сердца было сильно, почти страшно; тягость в груди невыносимая. Он вперил глаза в щель и пристально глядел на простыню. И вот видит ясно, что простыня начинает раскрываться, как будто бы под нею барахтались руки и силились ее сбросить. „Господи, боже мой, что это!“ вскрикнул он, крестясь отчаянно, и проснулся. И это был также сон!» (Н. В. Гоголь. «Портрет»)
23
Здесь я опять отсылаю вас к «Анатомии книжной реальности».
24
Пожалуй, ситуация со спящим королем наиболее соответствует этому допущению. Вышеприведенный аргумент, что, проснись король, и мы просто окажемся в реальности короля, является слабым, поскольку, во-первых, что это за реальность трудно и подумать, и, во-вторых, мы исходим из того, что Алиса реальна, и при этом можем допустить, что она снится королю, следовательно, нереальна. Вообще, так как реальностью в сказках Кэрролла является именно сон Алисы, и сон этот весьма причудливый, то и выходит, что в этой причудливо-иллюзорной реальности весьма проблематично найти надежную почву под ногами. Реальность в сказках Кэрролла – это Шалтай-Болтай, раскачивающийся на тонкой стене. Еще секунда, и…
25
Читайте работу «Воскрешение Абсолюта».
26
На начало 2017 года.
27
Цитаты вы найдете по ссылке: https://www.sports.ru/tribuna/blogs/glaz_naroda/1132604.html
28
Подробнее об этом читайте в работе «Аксиома Декарта».
29
Подробнее, опять-таки, читайте в «Аксиоме Декарта», – рассуждение из постскриптума.
30
«Выйдя в сад, лорд Генри нашел Дориана возле куста сирени: зарывшись лицом в прохладную массу цветов, юноша упивался их ароматом, словно это было изысканное вино. Лорд Генри подошел к Дориану и положил ему на плечо руку. – Вот это правильно, – негромко произнес он. – Исцелить душу можно лишь с помощью органов чувств, а исцелить чувства можно лишь с помощью души. Юноша вздрогнул от неожиданности и отступил от куста. Ветки и листья сирени растрепали непокорные кудри, спутали золотистые пряди волос. В его глазах замер испуг, как у некоторых людей, когда их внезапно разбудят». (Оскар Уайльд. «Портрет Дориана Грея». Пер. В. Чухно).
31
Остап с полным правом называет проделанный труд титаническим: «Остап поставил точку, промакнул жизнеописание прессом с серебряным медвежонком вместо ручки и стал подшивать документы. Он любил держать дела в порядке. Последний раз полюбовался он хорошо разглаженными показаниями, телеграммами и различными справками. В папке были даже фотографии и выписки из бухгалтерских книг. Вся жизнь Александра Ивановича Корейко лежала в папке, а вместе с ней находились там пальмы, девушки, синее море, белый пароход, голубые экспрессы, зеркальный автомобиль и Рио-де-Жанейро, волшебный город в глубине бухты, где живут добрые мулаты и подавляющее большинство граждан ходит в белых штанах. Наконец-то великий комбинатор нашел того самого индивида, о котором мечтал всю жизнь. – И некому даже оценить мой титанический труд, – грустно сказал Остап, поднимаясь и зашнуровывая толстую папку… – Одна надежда, что уважаемый Александр Иванович оценит мой великий труд и выдаст мне на бедность тысяч пятьсот. Хотя нет! Теперь я меньше миллиона не возьму, иначе добрые мулаты просто не станут меня уважать» (И. Ильф, Е. Петров. «Золотой теленок»)
32
«История, которая постепенно открылась Филипу, была ужасна. Женщин, учившихся с Фанни Прайс в „Амитрано“, обижало, что она никогда не участвовала в их веселых пирушках в ресторане, однако причина тут была самая простая: Фанни страдала от жесточайшей нужды. Филип вспомнил их совместный обед вскоре после того, как он приехал в Париж, и ее зверский аппетит, который вызвал у него тогда отвращение; теперь он понимал, что ела она с такой жадностью потому, что была смертельно голодна. Привратник рассказал ему, как она питалась. Ей каждый день оставляли бутылку молока, и она сама покупала себе булку; съев половину хлеба и выпив полбутылки молока в обед, она, вернувшись из школы, доедала остальное на ужин. И так день за днем. Филип с болью думал о том, что ей приходилось выносить. Она ни разу никому не призналась в том, что беднее других, но ее гроши явно подходили к концу и последнее время она уже больше не могла посещать студию. В ее каморке почти не было мебели и, кроме потрепанного коричневого платья, которое она всегда носила, не нашлось никакой одежды». (Сомерсет Моэм. «Бремя страстей человеческих»).
33
«Злосчастное происшествие (имеется в виду самоубийство Фанни) никак не выходило у Филипа из головы. Больше всего его мучило, что подвижничество Фанни было таким бессмысленным. Никто не мог бы работать упорнее, чем она, и с таким жаром; она верила в себя всем сердцем; однако эта вера, очевидно, еще ничего не доказывала». (Сомерсет Моэм. «Бремя страстей человеческих»)
34
И конечно, говорил: «Когда я спросил, что думали его сотоварищи по вечерней школе живописи в Лондоне о его работах, он улыбнулся: – Они думали, что я дурачусь. – Вы и здесь посещаете какую-нибудь студию? – Да. Этот зануда – я имею в виду нашего маэстро – сегодня утром, как увидел мой рисунок, только брови поднял и прошествовал дальше. Стрикленд фыркнул. Он отнюдь не был обескуражен. Мнение других его не интересовало». (Сомерсет Моэм. «Луна и грош»)
35
Или, как говорил профессор Трурль (из рассказа Станислава Лема «Блаженный»): «Осчастливленный до упора в несчастье находит счастье свое».
36
«Не марать так, как я мараю, я не могу и твердо знаю, что маранье это идет в великую пользу. И не боюсь потому счетов типографии, которые, надеюсь, не будут уж очень придирчивы. То именно, что вам нравится, было бы много хуже, ежели бы не было раз 5 перемарано». (П. И. Бартеневу. 1867 г. Августа 16…18. Ясная Поляна).
37
Даже и в вопросах веры он будет искать истину в вере трудового народа, а не «праздных» священников, хотя и там будет вынужден сочетать свое презрение к интеллекту с необходимостью постигать веру интеллектуально (через знакомство с религиозными учениями).
38
Здесь же отметим, что писатель никогда не в состоянии вполне отрешиться от ожидания реакции читательской «массы». Это выше писательских сил. «Я не пишу для массы» – громко скажет всякий серьезный писатель. «Только б не ругали», – добавит он шепотом. «Вот бы похвалили», – добавит он про себя.
39
Возможно, что это исключительно философская прерогатива – видеть в жизни смысл, и тогда именно дело философа, понять – есть ли смысл в жизни того или иного человека, хотя бы даже этот человек сам и не видел четко этого смысла.
40
То есть, похоже, что возможны три понимания феномена бессмертия. Первый – бессмертие, достигаемое в продолжении рода, это бессмертие я назову физическим (бессмертием тела). Второй тип бессмертия – бессмертие в творении; творческий человек умирает, творчество его остается; соответственно и бессмертие это я назову творческим (бессмертием творческого духа). Наконец, есть еще бессмертие души, которая продолжает жить после смерти тела. Два первых бессмертия вполне зримы, третье – требует веры в него.
41
«Что я думаю беспрестанно о вопросах, значении жизни и смерти, и думаю, как только можно думать серьезно, это несомненно. Что я желаю всеми силами души получить разрешение мучающим меня вопросам и не нахожу их в философии, это тоже несомненно; но чтобы я мог поверить, мне кажется невозможно». (Л. Н. Толстой. – А. А. Толстой. 1876 г. Марта 20…23. Ясная Поляна). «У меня есть приятель, ученый, Страхов, и один из лучших людей, которых я знаю. Мы с ним очень похожи друг на друга нашими религиозными взглядами; мы оба убеждены, что философия ничего не дает, что без религии жить нельзя, а верить не можем». (Л. Н. Толстой – А. А. Толстой. 1877 г. Февраля 5…9. Ясная Поляна) «Вы мне предлагаете философских книг. Мне нужно, но не философских, а о религии». (Л. Н. Толстой – Н. Н. Страхову 1877 г. Ноября 26…27. Ясная Поляна).
42
Таким образом, я предлагаю здесь нечто вроде классификации по основанию «погружение в действительность (мирскую жизнь)». Эта классификации имеет четыре класса, разбитые на два подкласса. Сначала выделяется подкласс людей «погруженных в действительность»: это собственно (1) люди действия и (2) художники – как те, кто создает образ действительной жизни. Второй подкласс составляют люди «отрешенные от действительности»: это (3) философы, созерцающие жизнь в понятии (в этот подкласс попадают и все мыслители-теоретики) и (4) религиозные деятели, созерцающие то, что называется Богом, а определить, что это такое, я не берусь. Наибольшую проблему подобной классификации представляет тот факт, что религия оказывается куда более связанной с самой что ни на есть земной жизнью, чем это вроде бы следует из ее природы отрешения от земных дел. Фигура будь то священника или шамана всегда маячила рядом с фигурой правителя; паства любой церкви – народная масса; правда, религия всегда подразумевала и отшельничество. Объяснить эти парадоксы я здесь не берусь. Отмечу лишь, что по факту самой отрешенной от мира фигурой оказывается философ. Но философ должен бояться слишком отрешиться; чтобы рассуждать о мире, он должен все-таки видеть мир, хотя и не вовлекаться в мирские дела настолько сильно, как это требуется писателю.
43
«Я скажу Вам про себя, что я – дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил себе символ веры, в котором всё для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной…». (Ф. М. Достоевский – Н. Д. Фонвизиной. Конец января – 20-е числа февраля 1854. Омск) Совпадение с исканиями Толстого почти полное! Те же самые минуты веры на фоне общей невозможности поверить, то же противопоставление веры истине, решаемое в пользу веры. Не хотят русские титаны-классики быть вполне философами, ну да и бог с ними… Но для Достоевского этот символ веры одновременно и символ писательской веры, и здесь отличие Достоевского от Толстого громадно. Достоевский не только «с Христом», но и – с литературой. На всю жизнь. И даже без всяких сомнений.
44
«Я читал, с восхищением читал его драмы. Нынешней зимою они явятся на петербургской сцене». (М. М. Достоевский – П. А. Карепину. 25 сентября 1844 года)
45
«Еще в 1842 г., то есть гораздо ранее „Бедных людей“, брат мой написал драму „Борис Годунов“. Автограф лежал у него на столе, и я – грешный человек – тайком от брата нередко зачитывался с юношеским восторгом этим произведением. Впоследствии, уже в очень недавнее время, кажется в 1875 г., я, в разговорах с братом, покаялся ему, что знал о существовании его „Бориса Годунова“ и читал эту драму. На вопрос мой: „Сохранилась ли, брат, эта рукопись?“, он ответил только, махнув рукой: „Ну, полно! Это… мои детские глупости!“ Оценять достоинство означенной драмы, конечно, не буду… Талант брата сказывался уже и в ней». (Открытое письмо А. М. Достоевского издателю «Нового времени» А. С. Суворину от 5 февраля 1881 г.).
46
Впрочем, сам момент пробуждения я не могу не отметить, уж больно он осязателен: «Вечером того же дня, как я отдал рукопись, я пошел куда-то далеко к одному из прежних товарищей; мы всю ночь проговорили с ним о «Мертвых душах» и читали их, в который раз не помню… Воротился я домой уже в четыре часа, в белую, светлую как днем петербургскую ночь. Стояло прекрасное теплое время, и, войдя к себе в квартиру, я спать не лег, отворил окно и сел у окна. Вдруг звонок, чрезвычайно меня удививший, и вот Григорович и Некрасов бросаются обнимать меня, в совершенном восторге, и оба чуть сами не плачут. Они накануне вечером воротились рано домой, взяли мою рукопись и стали читать, на пробу: «С десяти страниц видно будет». Но, прочтя десять страниц, решили прочесть еще десять, а затем, не отрываясь, просидели уже всю ночь до утра, читая вслух и чередуясь, когда один уставал. «Читает он про смерть студента, – передавал мне потом уже наедине Григорович, – и вдруг я вижу, в том месте, где отец за гробом бежит, у Некрасова голос прерывается, раз и другой, и вдруг не выдержал, стукнул ладонью по рукописи: «Ах, чтоб его!» Это про вас-то, и этак мы всю ночь». Когда они кончили (семь печатных листов!), то в один голос решили идти ко мне немедленно: «Что ж такое что спит, мы разбудим его, это выше сна!» (Ф. М. Достоевский. «Дневник писателя») Иногда, как видим, человека можно разбудить, хотя бы даже он и не лег спать…
47
Многоточие заполняется определением человека по роду его деятельности: если бы я не был актером, режиссером, музыкантом, физиком или даже философом.
48
Иногда пробуют и теперь, но чаще всего с плачевными результатами. Все же поэт сегодня – это лишь поэт, и, увы, даже скорее «меньше чем писатель»…