bannerbanner
И мой сурок
И мой сурок

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– Отводит! – подмигнул дед. – Смотри!

В ямке среди камней, почти на голой земле, лежали яички. Я быстро сосчитал – двенадцать. «Не трогай!» – «Да я просто считаю».

– Одиннадцать, – сказал дед.

– Нет – двенадцать!

– А-а, значит, донесла ещё одно. Пойдём дальше…

Подруга-кеклик ещё поспотыкалась перед нами, потом что-то «кудакнула» и скрылась. Мы не прошли и двадцати шагов, как выскочила вторая птица. Эта была крупнее, вся взъерошенная, злая так, что сразу видно – будь большим, обязательно не дал бы этот кеклик нам спуску! Но был он всего-то с большого дедова цыплёнка, только красивее, – откуда у цыплёнка тельняшка! Этот тоже начал вытворять штучки с прискоком и припаданиями, с хромотой и жалобным попискиванием. Он и перья топорщил, словно узнал меня.

– Он самый, Матрос твой. Крестник, – подтвердил дед. – Оставь его, пусть попредставляется!.. Иди сюда.

Дед показывал под камень: там в углублении лежали… ещё яички. Я даже наклонился, не веря. Уж я не такой маленький, чтобы не понимать – петух яйца не несёт.

– Какой же он Матрос, когда яички… Они, выходит, обе «подруги»!.. – протянул я разочарованно.

– Он и есть Матрос! – И дед рассмеялся, довольный моим удивлением. – Я и сам недавно только понял, да вот теперь уверился: оба они птенцов высиживать могут… курочка и петух! То-то стая будет, да?! Два года у нас засуха была, зимы снежные, тяжкие – совсем кекликов мало оставалось. Хорошо, эти выжили. Думаю, этот год хороший будет, они чуют. Потому вот «двойняшек»-то и придумали, мудрецы, – она для Матроса твоего яичек отложила, он теперь высиживает. И поднимут ведь!

И вот сейчас я ничем не мог помочь его, Матроса, стае…

Что там говорить – красивая была эта хитрюга рыжая: с её вытянувшимся огнистым телом, под которым не видно лап, с острой мордой и плотно прижатыми ушами. Она струилась по земле вовсе незаметно для глаза. Если бы не чуть подрагивающий легковесный хвост её да не всё более короткое расстояние меж нею и птенцами, казалась бы лисица совсем неподвижной.

Её охота была бы мне ох как интересна… но сейчас лиса меня бесила до слёз. Потому что показывала моё бессилие! Как чужая выигрывающая команда – ты-то ведь болеешь за другую! И что тебе за дело до красоты игры, если своим ты помочь не можешь… даже криком!

А ведь там, в стае же, безмятежно – так мне виделось в бинокль – что-то клевал и мой Матрос, чуть в стороне и потому в безопасности. Склюнет, поднимет голову, поглядит в сторону лисы, наклонит голову и снова клюнет. Кажется, я даже видел, как он глазом косил! Что же ты, не замечаешь, что ли!!

Не-ет! Он всё же умница: чуял мой Матрос охотницу! Я плотнее прижал бинокль, следя, как полукругом, будто ничего не подозревая и все так же беззаботно склёвывая, самый крупный кеклик приблизился к лисе, вжавшейся в щебенистую осыпь. Их разделял только куст арчи, густой низкий куст, за которым лисица его не угадала.

Рыжая гипнотизировала двух поршков, до которых оставался всего-то хороший прыжок. Хвост лисы задрожал сильнее, я сам ощутил, как она выбирает опору для лап… сейчас прыгнет…

А он, мой маленький горный Матрос, наверное, здорово боялся – закричал даже, я видел его раскрытый клюв, когда… да что же он делает-то!.. – он прыгнул чуть не в самые зубы хищницы!

Вот жалела она потом, что не заметила рядом такой добычи! Я и то вскочил – вовсе не ожидал подобной прыти и такого нахальства от мелкой птахи, от этого кеклика! Птица ведь, из рогатки подобьёшь… а – храбрец какой отчаянный!

Лисица же растерянно клацнула зубами, промахнулась… опешила лишь на секунду… Но этого хватило, чтобы знакомец мой отскочил к пышному лисьему хвосту и… Нет, не полетел ведь! – посеменил от лисы, волоча крыло, спотыкаясь, разыгрывая, как по нотам, весь тот спектакль, который репетировал перед нами с дедом когда-то возле гнезда.

Лисица недолго приходила в себя. Пружинной жёлтой вспышкой метнулась она за бегуще-хромающе-прыгающим кеклом.

Он вспархивал – неумело, неловко, но… неуловимо и непойманно – у самого носа, у самых зубов, как-то боком отлетал на несколько лисьих прыжков прочь и снова испуганно семенил по осыпающимся камушкам… Наверняка он и верещал при этом отчаянно, хотя предупреждения уже не требовалось: стая исчезла!..

Метр… десять… пятнадцать, тридцать метров… ещё кривой вспорх… ещё метры качающейся земли, шуршанье скатывающихся из-под резких лисьих лап камней… А где-то далеко наверху, в острых скалах – даже я услышал! – успокоительно-громкое: «К-ко-кох-ко-их-кек-ли-ик!»

И вот – треск-свист сильных крыльев над головой метнувшейся лисицы. И – плавный полёт, планирование над открывшейся пропастью, над каменистым распадком… не поспеть туда рыжей! К скалистому гребню. Вскоре там, всё дальше, уже шла перекличка: «Ко-один-кво-ко-десять-одиннадцать-кро-ко-двадцать-один…» Все!

– Нет, моего Матроса за так просто не возьмёшь!!! – орал я, махая сконфуженной лисе руками и прыгая на краю своего обрывистого правого берега бурлящей речки.

Колючка

Рассказка

Всяк бугорок спотыклив да важен,

да не всяк – по уму…

(поговорка)



У Глаши не было ни брата, ни сестрички, а время детского садика кончилось. И у неё начиналась новая жизнь.

Зато был у маленькой Глаши большой друг. Дядя Володя, художник.

Вообще-то друзей у неё много вокруг, потому что всем она любила помогать.

– Ох, Глашенька, скоро осень, и ты в школу пойдёшь. Кто же мне за хлебом сбегает, – стала даже говорить соседская бабушка Зоя Николавна.

– Ничего, – отвечала девочка. – Мне ещё утром голубей покормить надо, а у кошки Милы скоро котята выведутся. И у Лёшки-терьера лапа больная. Я во вторую смену попрошусь учиться!

Много друзей и забот у Глаши, но самый большой всё же дядя Володя. Потому что он один умел всё-всё рисовать, и к тому же они оба любили зверей и цветы.

У художника в квартире жили: два ежа, старый кот Базиль, который лучше отзывался на имя Васька, лохматый, огромный и добродушный сенбернар Атилла, на нём даже верхом можно было проехаться. И ещё приставучая сорока Зинка.

На окне в круглом аквариуме плавали золотые рыбки и ползали улитки, да и окна почти не было видно – его завивали цветы, которые цвели редко, но поливаться хотели часто. Глашке приходилось об этом напоминать другу.

Подружились они из-за котят, сначала Милиных, а потом и просто чужих.

– Что-то от меня приятели прятаться стали! – смеялся иногда дядя Володя, рассказывая, где поселился очередной их подопечный. Но город большой, а знакомцев у художника много даже и за городом.

И ещё, когда Глаша приходила полить цветы и погладить Атиллу, художник рисовал ей зверей и птиц, и деревья, и стрекоз, и голубое небо, и солнышко на нём или тучи с дождём, а то и туман – это смотря по их настроению. И всё было очень похоже, так что маленькая Глаша могла долго сидеть у его картинок для неё, представлять себя среди зверей, птиц и леса и тихонько разговаривать с ними, совсем тихонько, чтобы не мешать.

Вот из-за такого рисунка всё и началось.

Вернее, началось всё тогда, когда в соседнем дворе Глашка, догоняя выпавшего из гнезда воробьёныша, наткнулась на колючку. И в одной руке принесла к дяде Володе занозу, а в другой – воробыша.

– Сейчас-сейчас, ты только не плачь, – приговаривал дядя Володя, сразу понимая, что произошло, и не сердясь.

– Я и сначала не плакала, это слёзы сами текут, а мама ругаться будет…

– Пойдём, я знаю, где его гнездо, а то вот Базиль уже интересуется! Сейчас покажу, где живёт этот желторотик, а потом мы тебя в момент вылечим и коленки отмоем.

Художник прикрыл полотенцем большую картину, которую он всё рисовал для выставки. «Всё равно не примут… не возьмут», – бормотал он про себя как песенку.

– Почему же не возьмут? Она красивая. – Сказала Глаша. Она уже видела эту тётю на портрете, и Атилла сидел рядом, положив голову к ней на колени. Голова была тяжёлая, а глаза Атиллы были ещё грустнее, чем обычно.

– Потому что потому… не возьмут и всё. Ты где-нибудь видела красных женщин и голубых собак? Вот и пойдём.

Он залез на дерево, где в дупле, оказывается, пряталось гнездо, а не под крышей, как она думала. Художник даже поднял её к себе, чтобы и девочка посмотрела на всех птенцов. Их найдёныш оказался самым взъерошенным и писклявым. На верхних ветках ругательски верещала воробьиха, но Глашка не удержалась и погладила птенцов. Они открыли клювы, запищали, один даже ущипнул за палец. Видно, им всё равно кто здесь, лишь бы накормил.

Дома дядя Володя вытащил из её ладошки большую занозу пинцетом и смазал руку одеколоном.

– Терпи, – говорил он и дул на ранку, а сорока Зинка суетилась рядом на столе. И сенбернар подошёл лизнуть, ободряя, но начал чихать от одеколона.

– А вот и видела! – сказала, чтобы не показать накатывающихся слёз и успокоить Атиллу.

– Что видела-то, птаха-понимаха?

Она понимала, что ему невесело и теперь не до неё. Художник встал, прогнал с плеча сороку и снял полотенце с картины. «Не примут… не возьмут…»

– Голубого Атиллу видела, – настаивала девочка. – Вечером зимой!

– Может, и видела, глазастая фантазёрка! Иди сюда.

Красная тётя на картине была красивой, но её глаза будто не видели голубого сенбернара, а рука с тонкими пальцами не гладила, а будто хотела оттолкнуть голову с колен. А глаза Атиллы грустно смотрели в красивое лицо.

Вот за эту атиллову грусть тётя Глаше и не нравилась. И хотя девочка ничего не сказала, художник снова закрыл картину.

– То-то и оно! – улыбнулся он почти как Атилла. – Не примут голубую собаку, не возьмут – не увидят. И женщина красная… так-то… они лучше знают, как художнику писать. Давай-ка лучше тебе порисуем, школе подаришь. Что изобразим?

– Всё равно она красивая, ваша тётя, – успокоила девочка и подсела к столу.

Художник уже рисовал речку.

Быструю горную речку, вода в ней бурлила, неслась по камням, а берегов у речки не было: вместо берегов над течением поднимались крутые скалы. И никому здесь не могло быть места, на этом рисунке, возле этой куда-то спешащей реки.

– Не нравится?

– К ней ведь никто подойти не сможет, а если олень пить захочет? – схитрила Глаша.

Дядя Володя засмеялся, взял второй лист, приклеил к уже нарисованному.

– Это мы сейчас поправим. Смотри…

С первого листа на другой упал водопад. Вода закипела под падающим потоком, закружилась в небольшом омутке и затихла на излучине у покатого берега, к которому подходила широкая тропа. Потом речка забурлила себе дальше, там снова поднимались скалы, и течению приходилось перепрыгивать через валуны. Но зато вокруг тропы, что подходила к самой воде, выросли густые кусты, поднялись деревья, и дуб отбросил тень на излучину. И появились звери.

Тропа была широкая, удобная и мирная: маленькое – всего-то с блюдце – озерцо-омуток могло всех напоить и примирить на время жажды.

Вот поднял голову с ветвистыми рогами красавец марал, с губ его ещё стекают чистые струи воды, а затуманенные глаза высматривают кого-то на другом берегу. И рядом с ним, скосив взгляд на роющегося в песке медвежонка, чуть замутив передними лапами воду, пьёт коричневая, почти чёрная, медведица.

На тропе уже хрюкает горбатый, с поднятой щетиной, с загнутыми на длинном рыле клыками, кабан. А у небольшого куста присел и насторожил уши заяц.

Кукушка кому-то задумчиво отсчитывает годы, сидя на суку старой ольхи. А выше неё из дупла выглядывает хитрая мордочка белки.

И шмель ровно гудит на красном диком пионе, а на шмеля, смешно склонив глазастую голову, удивлённо и завороженно смотрит косулёнок.

– Такая речка подходит?

– Да-да… подходит, здесь хорошо всем, – отвечает Глаша.

И здесь зазвонил телефон. Художник взял трубку и сразу стал серьёзным.

Под его руками ещё лежала разноцветная картина жизни у реки, в пальцах ещё каталась коричневая палочка пастели, но было видно, что уже забыл он и про водопой, и про зверей возле него. И про Глашку забыл, которую зачаровала мирная жизнь в картине.

Не к месту защипала царапина, напомнив про колючку и занозу. И про голубую собаку с красной тётей вспомнила, потому что дядя Володя говорил в трубку, а посматривал на свою завешенную картину и становился всё озабоченнее. Девочка посмотрела на царапину, на след от занозы, ещё совсем горячий, и подумала, что голубой собаке тоже было бы больно, наткнись она на колючку. А красной тёте?

– А я ту колючку всё-таки вырвала! – сообщила она.

– Колючку? Да-да, это хорошо… – рассеяно ответил художник и снова заговорил с телефоном. – Нет, это не вам, отвлёкся на секунду: у моей соседки занозу вытаскивали, вот она и вспомнила про колючку. Нет, совсем маленькая соседка, но да – красивая. Вот в первый класс с ней собираемся скоро. – Он засмеялся чему-то в трубку и стал медленно, не глядя почти, водить по рисунку у реки коричневой пастелью. – Да, конечно, сейчас принесу…

Положил трубку, потёр себе лоб и бросил пастель на речной рисунок.

– Ты побудь-поиграй, птаха-понимаха, всё равно твоя мама ещё на работе. А я скоро вернусь, тогда и чаю попьём. – Взял свою большую картину и ушёл.


Глаша ставит картинку на опустевший мольберт. Пришлось встать на цыпочки, но всё же установила: теперь сюда хорошо падал свет, и все звери будто сразу ожили. А вода – тоже будто живая – падала с уступа, ровно рокотала и кружилась в небольшом омутке и затихала на излучине у покатого берега.

У самой воды, утонув копытами в золотистом песке, высматривал кого-то на другом берегу марал в золотой короне рогов. Всё так же рылся в песке малыш-медвежонок, и косила на него глазом пьющая из речки медведица.

Глаша уже знала, что у водопада куковала кому-то кукушка, смеялась в дупле белка, и недовольно о чем-то хрюкал на тропе горбатый кабан с пожелтевшими загнутыми бивнями. Поводил ушами заяц под кустом, и гудел на цветке под удивлённым взглядом косулёнка чёрно-жёлто-полосатый шмель.

К солнцу подплывало еле видное облако, а речка, наполнив прозрачной водой озерцо у водопада, снова торопилась куда-то вниз от этой мирной тропы.

Девочка, зачарованная картинкой, поправила один её бок на мольберте. И, опуская руку, вдруг… укололась.

– Непорядок! – раздался скрипучий голос.

Даже Базиль-Васька, дремлющий на диване, поднял голову на этот скрип, а сорока Зинка подпрыгнула на открытой створке форточки и завертела хвостом. Встал с места возле кресла сенбернар Атилла и подошёл к замершей возле картины Глашке.

– Это я, я говорю – не-по-рррядок! – вновь раздражённо проскрипел голос.

И Глаша увидела, как на широкой мирной тропе, что вела к водопою, зашевелила бугристыми ветками-отростками… обыкновенная колючка. Коричневая колючка, в рассеянности посаженная художником на самой середине тропы. Она вроде как шевелила сейчас ветками с острыми шипами и прямо на глазах взрастала, занимая всю тропу. Даже кабан, на что у него толстая шкура, и то удивлённо и тонко взвизгнул, наткнувшись пятачком на колючку. И попятился в испуге.

Перестала куковать кукушка, и заяц задробил лапкой в тревоге, и медвежонок, напуганный, засыпал себе глаза песком, и шмель присел на красном пионе, сразу двумя лапками удивлённо потирая себе затылок.

Озадаченный пёс Атилла тоже сунулся носом к картине, но укололся видно и, по-щенячьи визгнув, отошёл на своё место.

– Вот так-то лучше – и лежи, где положено, нечего собакам разгуливать, где не положено, – скрипнула Колючка. – И маленьким девочкам в лесу нечего делать, глазеешь тут. Сиди в кресле и жди, пока я тебе дела не придумаю…

Глашке ничего не оставалось, как подчиниться: что же делать, если даже такой солидный и храбрый пёс спасовал.

А Колючка, ощутив свою власть, уже вовсю распоряжается на тропе.

– Ты же недавно пил, толстокожий грязнуля, – говорит она кабану, всё ещё нерешительно стоящему рядом. – Иди, занимайся делами.

– Я не грязнуля, – обижается кабан. – И мне надо войти в воду: там для меня камыш вырос.

– Ничего, вода здесь не для того, чтобы кабаны по ней хлюпали без толку. А тебе незачем зря куковать, лучше б полетела да узнала, как растут твои дети, – упрекает Колючка птицу.

– Они хорошо устроены, у них воспитатели очень заботливы, – оправдывается кукушка.

– Надо бы им подсказать, чтобы построже держали птенцов, а то так из кукушат вырастут такие же бездельницы кукушки, – вслух, будто она здесь одна, думает Колючка.

– Но ведь кукушки нужны деревьям, они самых вредных волосатых гусениц поедают, – пробует заступиться Глашка.

– Маленькие не должны возражать взрослым. Старшие всегда лучше знают, кто кому полезнее. Не так они и нужны, эти длиннохвостые, с толку лишь сбивают своим кукованием: я здесь загадала про себя, а она и полраза не гукнула! Вы все теперь должны почитать и слушать меня, раз я здесь поставлена порядок соблюдать.

– Никто вас для этого не ставил, – пробует возражать девочка. – Пока вас не появилось, было тихо и красиво…

– Это зачем же меня посреди самой тропы посадили, сможешь ответить? Вот и помолчи. Ты, как я вижу, недобрая девчонка, и везде мешаешься – недаром моя сестра сегодня проучила.

От такой несправедливости даже кот зашипел и спрыгнул с дивана, однако подойти близко не решается, только успокаивающе трётся о Глашкину ногу: не расстраивайся, мол…

Колючка кота даже вниманием не удостоила.

– Так вот, раз меня здесь поставили, значит, я должна за всеми следить. Здесь был полный непорядок. А вы меня слушайте, если хотите к воде подойти. Очередь установим, – принимается Колючка всеми распоряжаться и, как сказала, руководить. А что поделаешь – и вправду не пустит. Может, так и в самом деле положено. Здесь, на водопое, звери не привыкли спорить и ссориться.

Один красавец-олень постоял-послушал, да и перешёл на другую сторону реки, благо ноги длинные. «И рук-то нет, не то что головы, а туда же…» – бормочет на прощанье.

А Колючка уже совсем разошлась: тому царапину, тому занозу, того скрипом голоса доймёт.

– Не убегай, косой, а то больше сюда не попадёшь вовсе. Скажи-ка, что умеешь, лопоухий?

– Я?.. – Заяц растерянно оглядывается на всех. – Н-не знаю… морковку копать.

– Зато я знаю! Ты не посматривай на того рогатого, он шибко умный, думает. Так никуда ведь не денется, вернётся. А ты, косой, хочешь к воде подойти – окопай-ка вокруг меня тропу – натоптали, понимаешь, а я сиди теперь в такой жёсткой земле!.. Вот так, теперь можешь минут пять у речки побыть, умыться. Да не плещись попусту, знаем вас! – Кажется, что после зайкиных усилий Колючка ещё вширь раздалась.

А зайцу уже не хотелось ничего, и он юркает в кусты.

– Тебе тоже дело придумала, – скрипит Колючка кабану. – Нечего на меня пялиться, мимо не пройдёшь. Во-он от того дерева, где кукушка сидела, на меня тень падает. Подкопай-ка с одной стороны у корней, я медведицу заставлю с другой поднажать.

Колючка между делом колет подошедшего близко медвежонка.

Тот верещит и бросается к матери. Но медведица не решается возражать, только прижимает сына к себе, успокаивая.

– Но здесь мой дом! – прячется и вновь выглядывает встревоженная белочка.

– Ничего страшного, только о себе думаешь, а ты не одна здесь. И скорлупу не расшвыривай!

– Но у неё там бельчата маленькие, – напоминает Глаша.

– Новое дупло найдут, вон дрозд к зиме улетает, пустит пока… Моим родственникам тоже солнце нужно, а вы здесь топчетесь!

И Глаша видит, как увядает красный цветок, на котором сидит шмель. Потому что рядом проклюнулась новая колючка. И ещё несколько, пока ещё не таких значительных, как первая, разбегаются по тропе почти до самого песка у воды. Теперь уже и главная Колючка чувствует себя совсем хозяйкой.

– Хватит на сегодня, – скрипит она. – Мне тоже отдыхать нужно. Расходитесь все. И тебе пора домой, девчонка! А ты, медведиха, не будь дурой, отпихни этого кабана с тропы.

Кабан, который уже готов был подрыть дерево белки, послушно поворачивается уходить, медведица высматривает, как бы ей с медвежонком пройти, не задев колючую семейку. А косулёнок жалобно зовёт маму-косулю.

И кто знает, что ещё натворила бы назавтра Колючка у мирного водопоя.


Но здесь радостно пролаял Атилла, трещит онемевшая было сорока Зинка.

Вернулся художник.

– Вытри ноги, когда входишь в дом! – приказывает ему Колючка.

Художник сначала очень удивился – откуда на картине взялась такая зловредная Колючка? А там, дальше и вокруг неё, ещё новые подрастают… И всё вспомнил: как говорил по телефону, как машинально рисовал на тропе. И всё понял, потому что хорошо знал, как быстро они плодятся.

А на водопое у водопада – он теперь хорошо видит – уже нет спокойствия и гармонии, и красота увядает – всё перекошено оказалось в картине.

– Спасибо за напоминание, – улыбается художник Колючке.

И в самом деле – что толку спорить с глупостью и чванством, их надо бы просто не слушать. Да-а, скажут, а если они – на тропе?

– Вот только у вас здесь ещё одного животного не хватает…

– Вот видите, – Колючка обводит всех торжествующим взглядом, – не я ли говорила, что не зря здесь поставлена и расту!

– Не надо больше никого, дядя Володя! – пугается ещё за одну жертву Глаша. – Она же и его…

– А ты ещё мала, повторяю, чтобы нас судить, – перебивает Колючка.

– Знаю, знаю, – улыбается художник. – Наша вина, нам и спасать мир, не то сплошное лакейство разведётся.

Он берёт пастель, о чём-то думает немножко, прищурив глаз, потом ещё два цвета, вот – коричневый, чёрный и жёлтый – и рисует… не догадались? – Верблюда. Как и положено: буро-коричнево-жёлтого, правда, с одним горбом – дромедара.

Девочка смотрит на руку художника снизу, а Колючка даже вытянулась вся, чтобы разглядеть. Другие звери тоже незаметно посматривают – тесновато становится у речки.

– Нет-нет, его – убери! – приказывает Колючка.

Верблюд задумчиво смотрит куда-то далеко – может быть он видит свою пустыню, где есть простор и свобода? Кажется, ему никакого интереса нет ни до тропы, на которой он оказался, ни до падающих в омут струй, ни до растерянных зверушек возле колючек, ни до главной Колючки.

– А почему он такой грустный? – спрашивает шёпотом девочка.

– Да он просто голодный.

– Нет… Прочь! Я жаловаться буду…

Верблюд же встряхивает горбом и всё так же задумчиво и неторопливо начинает свой обед, или уже ужин, с этой самозванной повелительницы тропы. И остальных её родичей.

– Я думал, она вкуснее – такая-то важная, – бормочет верблюд. – А больше мне здесь и нечего делать, разве что попить на дорогу. – Он оборачивается к дяде Володе, в углу рта ещё торчит последний отросток так напугавшей всех Колючки.

– Пожалуй, ты прав, – соглашается художник. – У каждого свой мир, и не будем этому мешать жить. Удачи тебе там и полных колодцев на пути.

Он берёт мягкий ластик и осторожно, чтобы не нарушить восстановленного покоя, стирает дромадера – ведь этому верблюду надо побывать ещё во многих других местах, где вырастают колючки.

– Уже вечер на водопое, – напоминает Глаша своему другу.

– И ты права, – соглашается художник.

Несколько движений руки с ластиком и пастелями делают картину ещё красивее: солнце катится за гору и прощально шлёт сонные малиново-голубые лучи. И все звери будто меняют окраску, даже чёрно-жёлто-полосатый шмель становится немножко розовым и чуть голубоватым…

– А как же голубая собака? – вспоминает девочка. – Её приняли?

– Может, и приняли бы, – отвечает художник. – А может и нет. Только не донёс я её до выставки – подарил я ту голубую собаку.

У каждого своё море…



Была да жила морская свинка. В картонной коробке. Хорошо жила: в углу у неё всегда стояла чашка с чистой водой. И блюдце стояло – с разной вкуснятиной: то кусочек яблока, то морковка, а то и печенье окажется. И дно коробки устелено мягкой ватой. В вату можно и вообще закутаться – это если спать хочется.

В общем, тот ящик был её домом. И было свинке там хорошо.

– Это морская свинка, – сказали однажды.

Так её не впервой называли, ничего особенного. Но здесь…

– Ха-ха! Какая же она – «морская»?! Небось, даже и плавать-то не умеет. Да видела она море хоть разок?..

– Лучше бы имя зверушке придумали… То-олстуха!

Здесь уж вовсе обидно стало морской свинке. Она ведь не знала, что предки её во всех морях и океанах побывали. На кораблях, правда. Моряки увидели когда-то добродушных и безобидных зверьков в Южной Америке и стали брать свинок с собой в плавание. Всё веселее, да ещё детям живой подарок привезти можно…

Но наша морская свинка подумала: «В самом деле! „Морская“, а моря я не видела… Интересно, какое оно?..»

На страницу:
2 из 4