
Полная версия
Провинциальная история
Но, не успев произнести и слова, его перебил Игнатьев, будто бы обращение хозяйки было не к Синицыну, а к нему лично.
– Это вы верно сказали, Татьяна Федоровна, про вред газет, я если и открываю их, то только для того, чтобы узнать цену зерна, а так в печь их, в печь, читать их ей Богу нельзя, но вот как славно печь растапливать! Кстати, о блюдах, и я был недавно в Петербурге, посетил там одну известную ресторацию. Уж мне ее расхваливали, уж мне ее навязывали. И меню то там с вензелями, и салфетки то кипельно-белые, а официанты! Официанты ходят с лицом, ни дать министры, а всего-то навсего половые в чистой одежде.
Словом подали с важным видом пулярды, что куры наши, только за эти пулярды, отдали рубль пятьдесят. Грабеж и обман, я вам скажу, эти ихние ПУЛЯРДЫ. Ни изыска, ни вкуса, сплошное шулерство, сродни картежному, когда за нос водят, так нагло и так бесцеремонно, и вроде бы все понимаешь, а сделать ничего не можешь, – заключил он и принялся за третий расстегай.
Татьяна Федоровна посмотрела ободряюще на Петра Константиновича, чьи щеки горели пламенем, а желваки нервно заиграли на скулах.
Затем она улыбнулась Игнатьеву, но скорее из учтивости, нежели искренне, и было в той улыбке предостережение, хоть и культурное, но знак, что, ежели, хозяйка дома к кому и обращается, то тот и должен говорить.
А вот Федора Михайловича рассказ развеселил. И пустился он в пространные рассуждения о еде, так как любил не только отменно покушать, но и поговорить об этом. Причем, даже после плотной трапезы, когда уже все и смотреть на еду не могли, Федор Михайлович все еще бредил и пампушками и кулебяками и даже сытной дичью.
Немного поговорили о том, немного о другом.
Ужин закончился.
Подоспела Агриппина с чаем, да с брусникой на патоке, – любимое лакомство Федора Михайловича. Тот хоть и любил чай, но любил чай не пустой, а со сладостями, любил он и варенье, и мед, но больше всего любил чай в прикуску с сахаром. В особенности в зимнюю пору, и в возрасте, когда радостей уж оставалось от жизни все меньше и меньше.
Но Гаврон, подав с порога знак Агриппине чай не подавать, тут же обратился к Игнатьеву.
– Михаил Платонович, помнится, мы кое-какое дело должны были обсудить, так пройдемте же тогда в кабинет, Агриппина нам туда чай подаст.
– Конечно, конечно, Федор Михайлович, до того сытный и сладкий ужин у вас, и до того у вас тепло и уютно и душе и телу, Ваше благородие, что я про дело то и забыл, – нехотя встал из-за стола Игнатьев.
– Агриппина, тогда после того как подашь чай батюшке с Михаил Платоновичем, подай и нам с Петром Константиновичем в гостиную, – распорядилась Татьяна.
Ожидая чай, Синицын, наконец, остался один на один, с объектом своего финансового интереса. И самое время пойти в наступление, и снова, какая-то робость, и малодушие, беда.
Благо Татьяна Федоровна была барышней решительной и беседу начала сама:
– Петр Константинович, планируете ли вы у нас остаться или проездом, родных повидать, а после в Петербург вернетесь? Вам верно после Петербурга у нас здесь скучно, не к той жизни вы привыкли.
– Что верно, то верно, Татьяна Федоровна, вот только еще не решил, мне здесь кое какие дела надобно уладить, личного толка. А как улажу, может и в Петербург вернусь, еще не решил. Меня до недавнего времени, здесь едва ли что держало. Батюшки с матушкой уж нет давно, одному в доме, знаете ли, не с руки жить…. Без хозяйки, наш пол мужской так устроен, никак не может прожить… – многозначительно произнес он и жеманно отвел взор не хуже барышни.
Одной лишь этой фразы было достаточно, чтобы щеки Татьяны Федоровны зацвели алыми маками, будто не начало осени, а самый разгар жаркого лета за окном.
– Вы, отчего то, не носите ни усы, ни бороду, может в Петербурге мода такая? – неожиданно спросила барышня Гаврон.
Петр Константинович немного опешил от вопроса, и даже провел рукой по гладко выбритой щеке, будто сам запамятовал, брит он или бороду растит, но убедившись, что на лице, все так же, как и было утром, засмеялся.
– Вы, Татьяна Федоровна, меня, право слово, сконфузили, я вам признаюсь честно, хотя мог бы слукавить, мол, так и так, я человек особенный, потому и по моде особенной хожу. Но, правда в том, что усы «велосипедный руль», моя мечта и страсть с юных лет.
–« Велосипедный руль»? – переспросила Татьяна.
– Да-да, так называются усы, как у вашего батюшка, да и как у Михаил Платоновича, «велосипедный руль», а вот борода как у вашего батюшки, пышная да надвое разделена, – это «ласточкин хвост», а вот как у Михаил Платоновича, словно воротник, то «борода – жабо». Разве ж вы не знали?
Татьяна Федоровна прыснула со смеху, затем закрыла рот ладошкой, чтобы уж совсем не рассмеяться не подобающим образом, ибо смех свой знала, и напоминал он больше крик чайки, нежели принятое в обществе кокетливое хихиканья прелестных дев.
– Откуда же мне было знать, верно, мужчины в секрете держать такие нелепицы касающиеся их туалета.
– Так вот, усы «велосипедный руль», – продолжил Синицын, – с детства были моей мечтой. Ибо и батюшка мой носил такие, и дядья, да и все вокруг. Но ведь не растут как надо! Черти! И рыжие, и редкие, никакого шика, одно недоразумение.
И оба уже засмеялись без стеснения, и такая веселость и такое настроение овладело обоими, будто они выпили шампанского, а не чаю.
– Татьяна Федоровна! А не соизволите ли вы со мной завтра отправиться на прогулку. Ведь я совсем не лукавил когда говорил, что один одинешенек в этом месте. Не откажитесь сопроводить меня в парк? – решил перейти в активное наступление Синицын, пока позволяла возможность.
– Парк?
– Парк. Парк, парк. Синицын. Парк. Синицын…, – будто не узнавая слова, повторяла Татьяна. Как вдруг глаза ее округлились, и она воскликнула:
– Уж не вы ли Петр Константинович несколько дней назад едва ли не совершили на нас наезд с подругой?!
Сердце Синицына выпало из груди и свалилось, с гулким стуком прямо на пол, будто клубень картошки. В страхе он посмотрел на нее, пытаясь понять, догадывается ли она о чем либо? И гневается ли на него?
Но лоб ее был безмятежен, а в спокойном и пристальном взгляде ни гнева, ни ярости, а лишь женское любопытство.
Он тяжело выдохнул сквозь плотно сомкнутые губы, так что щеки его раздулись как у болотной лягушки и попытался взять себя в руки:
– Я, … Был…. Это был я, боялся в том признаться. Каюс-с-с…. – запинаясь, начал Синицын, с трудом подыскивая верные и правильные слова.
Татьяна Федоровна глядя на его смятение весело засмеялась. Его бледность и речь обрывками фраз она приняла за раскаяние и вину, что в ее глазах явно свидетельствовало о его доброте и благородстве, и повинуясь материнскому инстинкту поспешила прийти к нему на помощь.
– Теперь, зная как вы дурно управляетесь с лошадьми, пожалуй, откажусь от вашей повозки, я за вами сама заеду, только укажите мне адрес, – решительно произнесла Гаврон.
– Конечно, конечно, и даже не спорю, желание барышни для меня закон, даже если это станет ударом по моей гордости. Что есть моя гордость перед счастьем прелестной сударыни? – галантно согласился он, и осторожно вытер тыльной стороной ладони пот, выступивший как роса, на белом как полотно лбу. – А лучше, сговоримся увидиться подле гимназии в определенный час, – произнес Синицын, так как не хотел уж совсем ставить себя в положение слабое и заведомо проигрышное.
Дверь из кабинета приоткрылась, заслышались шаги и обрывки фраз:
– Причина в том, что люди никакого интереса к выборам не имеют, из ста людей с избирательным правом лишь шесть явили свою волю. И кого мы теперь имеем?! Что за глава? – звучал возбужденный и раздраженный голос отца.
Впрочем, чем старше он становился, тем яростнее спорил и тем ближе к сердцу принимал несчастья Отечества.
– Федор Михайлович, как я вас понимаю, как я вас понимаю. Но помяните мое слово, он землю не продает, потому что себе сберегает. Такой глава города долго не протянет, это я вам с уверенностью скажу, – вторил ему Игнатьев.
Федор Михайлович похлопал по-отечески того по спине, затем взял его руку в свои крупные ладони, крепко пожал, и скрепя сей жест словом, произнес: – Сейчас Михаил Платонович человека со сходными взглядами и не сыщешь, кто во что горазд, какофония кругом, и ни крупицы здравого смысла. Один, к примеру, такое говорит, что даже ушам не веришь, и думаешь, ну уж ладно, уж он один такой дурак, а поворачиваешься, другой еще хуже. И так по кругу!
– Но не будем об этом больше! – резко оборвал свою речь Федор Михайлович с опаской примирительно глядя на дочь, которая не смела при двух гостях проявить недовольство, а потому глядя на отца, лишь улыбалась какой то странной, словно прибитой на гвоздь улыбкой.
Гости начали кланяться и прощаться, благодарить за все, и все были полны такой учтивости, какая бывает, когда знакомство прошло так гладко как только возможно, и, тем не менее все старались его поскорее закончить, верно опасаясь что еще минута, и произойдет нечто, что сведет все усилия на нет.
Когда все почти вышли, Петр Константинович так изловчился, что незаметно для всех, оказался в той близости от Татьяны Федоровны какой между ними еще не было.
Он едва уловил запах выпечки, жаркой печи и свечного воска. Наклонившись за шляпой вдыхая ароматы тепла и дома, он тихо шепнул ей на ушко:
– Завтра в три, у входа в гимназию.
Она молча кивнула головой в знак согласия, и чинно нахмурила брови, приняв вид серьезный и невозмутимый. А в душе, в душе бушевали невиданные до сей минуты страсти. И все что копилось в ней, вся нерастраченная любовь и нежность и страсть как снадобье из большого количества ингредиентов под глиняной крышкой, теперь бурлило и кипело, доведенное до той степени готовности, когда еще немного промедления, и любовное зелье станет ядом, для нее самой и всех вокруг.
Выйдя, наконец, из дома Гавронов, Синицын и Игнатьев не затягивая распрощались, и обменявшись чуть крепче чем необходимо, рукопожатием, разошлись.
Петр Константинович, желая осмыслить произошедшее вновь пошел пешком. Он пытался понять и свои чувства и желания, и все сказанное, а главное, не сказанное за столом, стремясь осознать, что чувствует к Татьяна Федоровне и что чувствует к нему она.
Вернее ее чувства были прозрачны как незамутненное стекло, он видел и страсть и интерес, и ту симпатию, сродни влюбленности, какую только дозволено чувствовать к человеку при первой встрече.
А он? Что чувствует он?
Конечно, он не был влюблен, об этом не могло быть и речи. И хотя он знал о влюбленности не много, за свои двадцать восемь лет испытывая скорее физическую страсть, нежели подлинное дыхание любви, тем не менее, даже не зная, что есть это чувство, он с точностью и уверенностью мог бы сказать: то, что он чувствует к Татьяне Федоровне – это не любовь.
И все же ее присутствие было ему приятно, да-да, приятно. Именно то верное слово, которое доподлинно отражает его чувства. Он не спешил уходить, он не тяготился разговором, а главное не тяготился молчанием.
Их разговор сродни чаепитию, незамысловатое и простое действо, важность которого едва ли можно было недооценить, ибо оно греет не только ладони, но и душу.
Тем более интерес в ее глазах и даже восхищение, льстило ему, как снадобье, что лечит раны, нанесенные другими людьми до их знакомства.
Он перестал верить в себя, он перестал уважать себя, и ее восторг в нужное время и в верный момент, возвысило его самого в его же собственных глазах.
И это ли не прекрасно?
Придя домой, прежде чем лечь спать, он еще побродил по пустым комнатам, где каждый шаг по старому полу гулко отзывался протяжным эхом, он скользил рукой по стенам, постучал по спинке оставшегося стула. И мысль о зале с мебелью, рачительной хозяйкой, и малыми детишками, вдруг приятно отозвалась в его маленьком и одиноком сердце.
В то утро Татьяна встала в легком и чудесном настроении, в котором вставала лишь в глубоком детстве, и то, только когда маменька была еще жива.
В окне все тоже грустное начало сентября. Еще пару месяцев назад дом утопал в алых мальвах, как в клубничном варенье, а теперь был обнесен словно колючим частоколом их остовом отцветших. Когда то прекрасных, но странных провинциальных «роз».
А в душе, в душе цветущий сад, прелесть и отчаяние поздних первых любовных чувств.
Пропустив завтрак и спустившись только к обеду, в своем лучшем наряде, нежно розовом платье с пышными рукавами и пышной юбкой. Такое платье едва ли годилось для простой послеобеденной прогулки, но разве можно скромно устоять и не явить объекту свой влюбленности себя в лучшем свете.
В кой то веке, она почувствовала себя привлекательной и желанной, и, увидев себя в зеркало, не отвернулась, и даже не нахмурилась, а зарделась, и в целом осталась довольна.
Неспешно обедая, а скорее витая в облаках, без аппетита и желания, чему она была несказанно рада, ибо прекрасный аппетит был ее болью и ахиллесовой пятой, в очередной раз посмотрела на часы.
Как вдруг ее из размышления вывел, с трудом сдерживаемый полушепот, полукрик служанки Агриппины: – Сударыня! Сударыня! К вам гости!
– Ко мне? – удивленно переспросила Татьяна. – Может ты чего перепутала? Может к батюшке?
– Нет, нет, к Вам, лично! Сударь, что был вчера! – торжественно воскликнула Агриппина.
– Он… – прошептала Татьяна, побелев, а затем, через секунду покраснела как мак. – Вели обождать! – срываясь из-за стола, так резко и так быстро, что едва все тарелки не полетели на пол, суетливо начала бегать по комнате, поправляя то, что ей казалось, стояло или лежало неверно или неидеально.
– Убери все со стола! Да принеси чаю! Да, поживей! – кричала она, уже не заботясь, что может быть услышанной, до того напряжение овладело ей. И, наконец, сделав то, что, по ее разумению, надобно было сделать, плюхнулась на диван, приняв позу чинную и жеманную, взяла чашечку чая и поднесла театрально к губам, но руки так дрожали, что фарфоровая чашка зазвенела о блюдце пронзительно и тревожно, так что пришлось от этой идеи отказаться и оставить чай в покое.
С минуту посидев, и усмирив тревожное биение сердца, она выдохнула сквозь зубы:
– Зови!
В коридоре пол протяжно скрипнул под тяжестью мужского тела и громкий стук сапог, и сердце вновь, как сердце кролика забилось.
– Добрый день, Татьяна Федоровна! Простите, что без предупреждения, мимо проезжал, и решил засвидетельствовать вам свое почтение, буквально на минуту.
– Вы??? – выдохнула Татьяна, так что и разобрать было тяжело, был ли то вопрос или просто шумное протяжное дыхание.
Перед ней стоял не Петр Константинович, по ком сердце билось так часто и так трепетно, аккурат, со вчерашнего вечера, а Михаил Платонович Игнатьев, собственной персоной.
Довольный и улыбающийся!
– Вы верно своего батюшку ждали, Татьяна Федоровна, не так ли? – пришел ей на помощь Игнатьев, от чьего взгляда не укрылось удивление и даже тень разочарования на лице барышни Гаврон.
– И вам доброго дня, Михаил Платонович. Да, конечно, – замешкалась Татьяна. – Он иногда обедает дома, ежели, ему надоедать обедать в трактире, – уклончиво объяснила она, но взяв себя в руки уже увереннее продолжила: – тем не менее, тот факт, что вы не папенька, ничуть не умаляет приятности от вашего визита.
– Ваши слова, услада для моих ушей, – проворковал он, целуя ее руку неприлично долго, так что успел даже пощекотать ее своими пышными и мягкими кошачьими усами.
– Не желаете ли отобедать? Или чаю?
– Знал бы что предложите, обедать бы не стал, а так, уж отобедал, премного благодарен, а вот от чая не откажус-с. Знаете ли, вкусный сорт чая в наших краях редкость и оттого ценность, – многозначительно произнес он.
– И не говорите, уж сколько мы не пробовали, все не то. Но я нашла такой, что мне по вкусу, и не горький и не пресный, а терпкий и густой, у госпожи Мазуровой выписываю, по каталогу, – серьезно заявила Татьяна.
– Вы, Татьяна Федоровна, редких женских качеств образец, – произнес он и посмотрел на нее искоса, слегка наклонив голову вправо, будто коршун на свою добычу.
– Это каких же? Боюсь поинтересоваться…
– Рачительность и хозяйственность, Татьяна Федоровна. Эти качества всему голова.
– Мммм…. – засмеялась Татьяна, – вы про эти качества! Лукавить и жеманничать не буду, в том смысле нет. Вы правы, все как есть.
Поговорили о том, о сем, обсудили дела городские, дела уездные, дела провинциальные.
Татьяна не осмеливалась посмотреть на него прямо. Лишь на секунду, когда он увлеченно отпивал из чашки, а взор его был устремлен на блюдце, она мимолетным взглядом окинула его. Зачем он пришел? Какие цели преследует? Не может быть, чтобы и он проявлял к ней интерес. Как, право, странно, то не было женихов, то сразу два.
Михаила Платоновича можно было даже назвать привлекательным, он был высок и крепок, не худ и не толст, но во всем его лице, была некая грубость и полное отсутствие изящества. Впрочем, как по ее мнению и в ней самой. И оттого ей казалось, будто они два деревянных неуклюжих и неповоротливых истукана, вытесанных из одного дерева и сложенных в одном сарае.
Не было в ее глазах восхищения им, ибо разве ж можно восхищаться мужчиной, видя себя в нем как в зеркале?
И беседуя о рытвинах, да канавах, о выборах, о землях, о строительстве Гимназии и других делах важных и насущных, однако же, лишенных какого бы то ни было духовного содержания проблемах, она то и дело поглядывала на часы. Сердце, сердце стремилось к тому, кто был так восхитительно непрактичен, и так притягательно неприспособлен к жизни.
Визит затянулся, но не настолько, чтобы стало неприлично, и Игнатьев хотя и человек грубый, тем не менее, не лишенный чувства меры и даже провинциальной галантности поспешил откланяться, и уже на пороге, будто невзначай, так, будто из учтивости спросил:
– Мне страсть как понравился ваш чай, но я в этом смыслю мало. Да и разве ж все смыслом обымешь? Я завтра собираюсь посетить Народный дом, меня тут пригласили в общество трезвости. Не смотрите на меня с осуждением, не я начинатель этого пустого дела, и толку в том вижу не больше вас, и даже поспешил бы отказать, ежели бы точно знал, что сие начинание приведет к результату, а так как знаю, что результата не будет, то отчего б не посетить?
Татьяна удивленно посмотрела на Игнатьева, с трудом понимая, как соотносится чай с обществом трезвости, но вслух ничего не сказала, а продолжила слушать, правда, уже чуть нахмурив брови.
– Я, верно, странно изъясняюсь, – засмеялся Игнатьев. Вот чего-чего, а ладной речи Бог мне не дал. Благо другим не обделил, – пошутил Михаил Платонович, но увидев что шутка сия отклика не нашла, уже серьезно продолжил: – Недалеко от Народного дома, есть чайная лавка, и столько сортов чая в ней, что поди туда я сам, мне и во век не разобраться. Не сопроводители ли вы меня завтра до Народного дома? Так сказать помощь в выборе оказать? Тем более там и книжная лавка есть, а я как успел заметить, вы книги любите… – заключил Михаил Платонович, и кивнул головой в сторону тумбы, где друг на друге лежала стопка книг, и, посмотрев снова на нее, на его таком уверенном лице, вдруг отразилась тревога и даже подобие смущения.
Татьяна Федоровна посмотрела на него и уже готова была поблагодарить, но отказаться, однако же, вид его, удрученный и робкий, что никак не вязался с его фигурой, сильной и уверенной вызвал вдруг в ее кажущемся жестком, но мягкосердечном сердце, отклик и неожиданно для самой себя она ответила:
– Мне будет крайне приятно оказать вам помощь, тем более в таком пустячном и не трудном деле.
– Тогда до завтра. Ровно в два. Под шпилем, – коротко будто отдал приказ, произнес Игнатьев и, распрощавшись, вышел.
Придя на встречу задолго до обещанного часа, с прицелом оглядеться, поразмыслить, и обрести умиротворение, Петр Константинович через минуту об этом пожалел. Вместо спокойствия к нему пришла такая нервозность, и такое беспокойство, что в пору хоть беги.
Вот только незадача, бежать то некуда, увы.
Через час ожидания и бесполезной маяты, вдали показалась бричка Гаврон.
И он, задержав на минуту дыхание, одел улыбку, как самый дорогой галстук, нервно поправил бутоньерку из искусственных цветов в кармане сюртука, и шагнул на мостовую так же решительно как шагают только в будущее, минуя настоящее.
– Татьяна Федоровна! Вы обворожительны! – воскликнул Синицын и учтиво подал ей руку, помогая спуститься с брички.
Правда, была в том приветствии доля лукавства. Не то чтобы она не была обворожительна, хотя, к чему обманывать, в тот день, обворожительного в барышне Гаврон, было мало. Розовый цвет делал ее лицо болезненным, а огромные воланы на рукавах, делали ее приземистое низкорослое, но крупное тело почти квадратным. Он и вчера заметил, что миниатюрной назвать ее было нельзя, однако еще вчера она не выглядела столь пугающе громоздко.
Его чувства к ней будто качели, на середине – встреча первая, вверх – встреча вторая, ну а сейчас – черед вниз падать.
Она же глядела на него с тем же восхищением, что и вчера и даже больше. За годы, проведенные в Петербурге, он и правда приобрел лоск, пообтесался, стал гибче во вкусах и во взглядах. В нем не было больше той косности, и той узости мышления, что часто встречается у провинциальных жителей. А посему, для барышни Гаврон, неискушенной провинциальной старой девы, он был почти принц, из прекрасной и далекой страны.
– Татьяна Федоровна, я весь в вашей власти! Так что путь указывать только вам, за то время что меня не было здесь, так много изменилось. Гимназия, Народный дом, и дух, дух города другой, дух торговли, дух коммерции. Великолепно! Старый добрый уездный город Б, и не узнать.
– На заднем дворе гимназии есть сад, в будние дни он открыт для посетителей, и там чудо как хорошо.
Синицын галантно подставил ей руку, а она робко оперлась о нее.
Ее густые тяжелые русые волосы были зачесаны на прямой пробор и скреплены на затылке. Прямой крупный и решительный лоб. Чуть хмурые брови вразлет. Черты ее лица были правильны, однако же, излишне строги, если не сказать суровы.
Он с любопытством смотрел на нее сверху вниз, пока они шли к саду, и с удивлением осознавал, что может так случиться, а скорее более чем вероятно, в скором времени она станет его женой. И что прикажете с этим «счастьем» делать?
Эта мысль не была ему противна, и даже чем-то нравилась ему. Было в ее твердой фигуре нечто спокойное, надежное, и незыблемое, и устав трепетать на ветру то влево, то вправо, будто флюгер на ветреном месте, он был и рад тому спокойствию и ровным, но теплым чувствам.
Поговорили о книгах, о природе, немного о благоустройстве, но совсем чуть-чуть, и снова о книгах.
Он рассказывал о Петербурге, обо всем что видел и где бывал, разумеется, упуская подробности, что выставили бы его в нелестном свете в ее глазах. Она не знала о нем ничего, и это нравилось ему, так как давало возможность нарисовать образ самого себя таким, каким он хотел себя видеть, а не таким какой он есть. И все было прекрасно, до той поры, пока она не спросила:
– Значит ли это, что вы желаете и имеете намерение вернуться в Петербург, как только все ваши дела здесь будут улажены? – осторожно спросила она, стараясь не выдать свой главный страх.
От его взора не скрылось, как при этих словах она задержала дыхание, а взгляд предусмотрительно отвела, верно, чтобы он ничего не смог прочесть в них.
И неожиданно для самого себя, в ответ на чистоту и ясность этих женских чувств, перечеркнув весь тот образ бравого петербургского франта, который он так тщательно рисовал, он произнес:
– По правде сказать, не верьте всему тому, что я говорил вам минуту назад. Я лишь хотел очаровать вас и произвести благоприятное впечатление, но видимо перестарался, – полушутя произнес он. – Видите ли, Татьяна Федоровна, я глубокий провинциал, и как бы не было тяжело мне в том признаваться, я там чужой. И выглядел в том обществе нелепо, несуразно и даже старомодно. Я не вернусь туда, мне нет там места. Столицу покоряет тот, кому есть, что предложить, а мне нечего было предложить тогда, нечего предложить и сейчас. А посему в столице я обречен на поражение. Видите ли, Идолу тщеславия надобно приносить жертву не единожды, а каждый Божий день, но даже после того, ты не можешь быть уверен в результате. Он хитрый, он коварный, он так и норовит, взять, а тебя измолоть, уничтожить, а прах твой выкинуть, будто золу из печки.
И как только он произнес это, слова, которые до того момента казались искусственными цветами бутоньерки, оттаяли, ожили и зацвели. Их беседа, перестала быть фарсом и театральной пьесой, а стала подлинными диалогом жизни.
Он остановился и посмотрел на нее тревожно, но, не поняв по ее внимательным глазам ровным счетом ничего, спросил: