
Полная версия
Провинциальная история
– Да нет же, батюшка, он мне не знаком, и видела его впервые, – тогда как про себя подумала, что ежели бы и знала его, то никогда бы в том не призналась, видя какой гнев вызвало сие события у ее отца. Впредь, это будет для нее уроком, поменьше говорить, побольше думать, а лучше и вовсе держать рот на замке, а мысли хотя бы в относительном порядке.
Придя пораньше в главную ресторацию уездного города Б, Петр Константинович Синицын выбрал самый тихий столик и, заказав из всех предложенных яств лишь стакан чая, как символ крайней денежной нужды, стал ждать своего друга детства, купца первой гильдии Михаила Платоновича Игнатьева.
Отец того был известным и вполне успешным хлеботорговцем, но вот сын, сын пошел еще дальше. И после смерти отца, заимев целое пароходство, скупал зерно по всей округе за копейки, а затем сплавлял его вниз по реке, в город N-ск, той же N-ской губернии, где жизнь била ключом, так как от золотодобытчиков и других переселенцев не было отбоя.
Он не видел своего друга целых шесть лет, и если уж говорить по чести, не жаждал видеть и сейчас. Находясь в трудном денежном положении, потеряв даже то малое что имел, он не хотел и не желал смотреть на своего друга, что был успешен и удачлив, как немой укор, как образ того кем он мог стать и кем уже не станет.
Но обстоятельства сложились таким образом, что первое знакомство с барышней Гаврон оказалось не таким победоносным как он того желал, а других идей и уж тем более возможностей, вновь встретиться с ней он не имел. Все же шесть лет его отсутствия не могли не сказаться, город изменился и, утеряв даже те связи, которые были в юности, он понял, что больше здесь никому не нужен. Без денег и без власти он совсем один. Более того, Синицын понял, что одинок он даже сильнее, чем ему представлялось в самых грустных своих перспективах.
Словом, проведя весь день после инцидента в парке в размышлениях бесплодных, и не придумав ничего путного, он не нашел ничего лучше, как воспользоваться помощью друга детства Игнатьева. И наступая на чувство собственного достоинства, он осознал с горечью осознал, что гордость бедняку не по карману.
Конечно, он предпочел бы претворять свой план в одиночку, ведь чем меньше людей знают о том, тем лучше, но выбирать в сложившейся ситуации не приходилось.
– Петя! Ты ли это!? Я уж думал ты к нам ни нагой, как ни как петербуржский житель! – весело воскликнул Игнатьев, впрочем, не без иронии, приближаясь к столику, за которым сидел несколько сконфуженный Синицын.
Надев улыбку, он что есть силы изобразил радость, так что даже уголки губ заболели, и радушно распростер объятия:
– Миша! Михаил! Михал Платонович! Даже не знаю как к тебе теперь обращаться! И бороду отрастил! И усы! И справен стал, и возмужал! Тебя и не узнать! – не без доли зависти воскликнул Синицын, глядя на своего друга, так изменившегося за эти годы.
И если бы все дело было только во внешности… Боль для Синицына была в том, что те внешние перемены, которые произошли с Игнатьевым, всего лишь отголоски внутренних изменений, так как духовное развитие, равно как и его отсутствие такого и даже регресс, неизменно отражаются на лице и теле. Но есть ли перемены в нем самом?
Синицын вдруг почувствовал себя плешивым псом, которого вот-вот лишат даже будки, и испытал почти физическую неприязнь к своему, некогда горячо любимому, другу, с которым совсем недавно стоял на одной ступени, а теперь его уж не догнать.
– Мой друг, неужто, ты не голоден совсем? Грех прийти в ресторацию и не отобедать.
– Я только чай, старая привычка, до трех часов не ем, да и кусок в горло не лезет.
– Брось, тут такой отменный стол. Официант! – И Игнатьев залихватски щелкнул пальцем, подзывая расторопного мальчишку лет пятнадцати не больше.
– Нам бутерброды с паюсной икрой, и рыбное жаркое, и ростбиф, и консоме, и это, как его… Забыл совсем названье… А-а-а, точно! Филе соте неси, и крепкого давай! – крикнул Игнатьев, даже не взглянув в меню, что явно указывало, на то что он знает его наизусть, а значит завсегдатай.
Какой обед без крепкого, пустая трата времени и денег! – и с этими словами Михаил Платонович весело рассмеялся, лукаво глядя на Синицын из под густых прямых бровей.
– Ну что, рассказывай. Как Петербург? Какими судьбами к нам пожаловал? Опять.
Синицын замялся, не зная с чего начать, и пребывая в сомненьях, а стоит ли все затевать и не лучше ли прекратить все, когда б уже не стало слишком поздно?
К счастью подоспел официант. Налили водки.
И выпив рюмку натощак, Синицын понял, что изрядно захмелел.
Закусили бутербродами, и стало легче на душе, и говорить то стало как-то проще.
– Тут такое дело, Михаил, – начал Петр Константинович расхрабрившись, – не от хорошей жизни перебрался я из Петербурга в город Б, не от хорошей.
– Это я итак уж понял, – поддержал Игнатьев, с любопытством глядя на своего друга детства, будто видел его впервые, однако же притом, не забывав положить в рот огромный кусок ростбифа.
– Так уж случилось, – неуверенно начал Синицын, – потом будто передумав, замешкался, но уже через секунду твердо произнес: – я крайне стеснен в деньгах, скажу больше, я заложил именье, и срок по закладным истекает меньше чем через месяц.
– Уж не в долг ли ты просишь? – настороженно спросил Игнатьев, сразу же перестав есть и пристально посмотрев на Петра Константиновича, пожалуй, уже без прежнего дружелюбия и высокомерной теплоты, коей одаривал так щедро лишь назад минуту, своего менее удачливого друга.
– Нет! Что ты! Как можно! Я бы никогда не поставил нашу дружбу выше денег! Поверь, эти дружеские связи для меня вовек ценней всего! – с жаром ответил Синицын, тогда как правда была в том, что должен он был такую сумму денег, которую бы никто не дал взаймы просто так, а закладывать было уже нечего. И, осознавая сей факт с ясностью и ответственностью, потому в долг и не просил.
– Ммммм, – нечленораздельно промычал Игнатьев, правда, уже немного расслабившись.
– Ты мне лучше скажи, знаком ли ты с исправником Гавроном?
– С Гавроном? – изумленно переспросил Игнатьев.
– С Гавроном, исправник есть такой. Да ты наверняка его ведь знаешь. Вот только насколько близко с ним знаком?
– А как же! Кто ж его не знает, можно сказать, второе по важности в нашем глухом уездном городке лицо. Я просто твой вопрос в толк не возьму. Зачем тебе Гаврон? Уж не на службу ль ты собрался?
– Да погоди, не задавай вопросов, дай мне вначале разузнать, – нервно засмеялся Петр Константинович. – И что ты о нем думаешь?
– Да что тут думать, резкий и прямой, и кажется простым, но хитрый и коварный, исправник одним словом, что еще сказать.
– А дочь его?
– А дочь….? – сбитый с толку Игнатьев и вовсе перестал что-либо понимать в этом разговоре, но так как ход мыслей Синицына, больше не представлял для него угрозы, расслабился и из любопытства, даже подался вперед, стараясь предугадать, что дальше скажет тот.
– Да, дочь Гаврона. Что думаешь о ней?
– Да нечего тут думать. Я ее совсем не знаю, может видел в церкви издали, но так уж лично, близко, не знаком. И потом, меня сейчас интересуют барышни другого сорта, понимаешь? – весело спросил Михаил Платонович, а взглядом указал на дородную барышню, чей род деятельности, судя по наряду, ни для кого не был секрет.
Синицын махнул рукой в знак того, что его сия барышня не интересует.
– Мне сейчас не до того… – сказал он вслух, а про себя подумал: – да и не по карману.
– Так ты мне не сказал. Зачем тебе Гаврон и дочь его тем паче?
– Да погоди, все расскажу, но не спеша. Теперь к тебе моя просьба будет.
Игнатьев, конечно, снова напрягся при слове «просьба», но промолчал и виду не подал.
– Сведи меня с барышней Гаврон. Ни с ней, ни с ним я не знаком, не вхож в их дом, и шанса быть вхожим в дом я не имею. Устрой нам встречу, ужин, выдумай причину, мол так и так, обсудить может чего надо. Какие тут у вас проблемы в городе? Земля? Разбои? Тебе виднее, мне и в голову, пожалуй, ничего путного и не придет. А остальное сделаю я сам.
– Так, так, голубчик, кажется я начинаю понимать… – засмеялся Игнатьев. В зятья чтоли к Гаврону навострился?
– Ты угадал. Я не горжусь собой. Но жизнь заставит, сам знаешь, еще не так гопак плясать начнешь! – горько заключил Синицын и с горя снова выпил рюмку водки натощак.
Порешав дела, и обо всем сговорившись, выйдя из ресторации, Синицын и Игнатьев ударили по рукам и разошлись в разные стороны, всяк по своим делам.
Игнатьев уехал на бричке, а Петр Константинович бричку решил не брать и не только потому, что в кармане было пусто, а потому, что выпив две рюмки водки и от волнения даже не закусив, выйдя на свежий августовский воздух, почувствовал себя дурно и оттого решил пройтись пешком.
В конце августа, днем еще сохранялось тепло, и порой было даже жарко, а вот ночи, ночи стали холодными и неласковыми. И ближе к вечеру, на реку опускался густой туман, заполняя собой весь город в низине белой молочной завесой, скрывая грязь дорог и унылость уездного города, что и городом то по правде назвать было нельзя.
Он ослабил ворот рубахи и полной грудью вдохнул влажный терпкий воздух, запах угля, мокрой листвы, сырой земли и конского навоза.
На улицах почти никого, лишь треск настила под сапогами редких, угрюмых и неразговорчивых прохожих.
Ему вдруг стало так одиноко и так дурно, он вспомнил, что совсем один, ни матушки, ни батюшки, нет никого, кому бы он был дорог и оттого так грустно и так горько.
Последние сладкие дни лета, а там уж и до октября рукой подать. И срок по закладным, и бедность, и безденежье, и разные лишения.
Под ногами первые опавшие листья.
И так красиво, и так грустно.
И рифма не идет.
Ни хватки, ни таланта, ни ума.
Ничтожество! – Горько произнес вслух Синицын и ускорил шаг.
Татьяна сидела у зеркала, заканчивая приготовления к традиционной послеобеденной прогулке. На пороге комнаты терпеливо лежал ее верный пес, в любой момент готовый сорваться и бежать, лишь только хозяйка даст знак, что пора, и то и дело вилял хвостом в качестве призывного жеста, показывая свою решимость и согласие.
Она посмотрела на свое отражение и грустно усмехнулась, видя первые следы увядания в уголках все еще ясных, однако же, зрелых и потому печальных глаз.
Татьяна давно смирилась с тем, что далеко не красавица, и даже ничего против того не имела, конечно, ежели бы ей постоянно об этом не напоминали другие. Но перейдя рубеж от девушки к женщине, ее вдруг охватила какая то неосязаемая тревога и печаль, и тоска по чему-то, что уходит, и уже не вернешь. Словно еще немного и она упустит свой последний шанс. Вот только на что? На замужество? Или на счастье? И есть ли тождество в этих двух до странности не схожих, но будто однокоренных словах.
И время, время перестало быть ее союзником и другом, что давало ей ото дня расцвет, и ум, и понимание вещей, теперь же оно стало ее злейшим врагом, что отбирает восторг, надежды и радость от познания каждого будущего дня.
Из размышлений ее вывел голос служанки, принесший прогулочное платье, и объявивший спутанно, хотя и вполне понятно, о прибытии на ужин неких гостей, чьи имена были ей до боли знакомы, но вместе с тем неизвестны.
– Ты не торопись, а изложи по порядку, что батюшкин помощник сказал? – сердито переспросила Татьяна.
– Двое, дела обсудят, велел подать террин, и стерлядь паровую, и сытно, и вкусно, но чтобы без изысков, так чтоб понравилось, но уж не так, чтоб восхитить.
– Странно… И что это за гости? Не сказал?
– Мол, по делам, да по работе, а кто уж там, не говорил, а может, говорил, да я забыла, – задумчиво произнесла служанка.
– Я так и знала! – раздраженно воскликнула Татьяна. – А батюшка, верно, забыл, что стерляди то нет, в верховье месяц как ушла, вот что значит, когда к хозяйству не касаешься и дела не имеешь. Подай, что я тебе скажу. Ну вот! Теперь не до прогулок! Вели извозчику не ждать. Не еду никуда, я так и знала ничего не выйдет! Выходит зря я собиралась, теперь вот заново готовиться, ведь батюшка не знает, что к прогулке и к ужину, в одном наряде к людям выходить нельзя! – сокрушалась Татьяна и через минуту добавила: – Воля бы батюшки, о нашем не гостеприимстве и не радушии легенды бы по городу слагали. Он человек хотя и умный, но в быту, пожалуй, бесполезнее и не найти, служилый человек, а лучше и не скажешь. Агриппина! Зови сюда кухарку! Да поживей! Порасторопней! До ужина всего лишь три часа! – запальчиво воскликнула Татьяна, лишь мельком взглянув на часы, чья стрелка, казалось, даже двигалась теперь быстрее, и стремглав бросилась готовиться к приему гостей.
Прозрачный стеклянный воздух, ни пения соловья, ни треска горихвостки, все стихли, убаюканные первыми холодными ночами, лишь щелканье сороки на ветке с медленно желтеющей листвой. Зима почти что у порога, ведь осень, только сени для зимы.
Синицын, что вошло у него в полезную привычку, не взял бричку, а отправился пешком, так что теперь, ежась в вечерней сентябрьской прохладе, испытывал странное чувство удовлетворения от претерпевания трудностей, словно тем самым бичуя себя, находил в том отраду, как наказание за малодушие всех прошлых лет. Он с дотоле невиданным упрямством, неожиданно для самого себя, шел к намеченной цели, обретя надежду на лучшее, пусть пока лишь только мечтах. И даже сейчас, идя пешком и сберегая копеечку, находил в том странное счастье, ибо впервые не тратил, и если не преумножал, то хотя бы сохранял то малое, что еще осталось.
В условленном месте, подле дома уездного исправника Гаврона, аккурат, в назначенное время, подъехала бричка Игнатьева.
Обменявшись парой фраз, они уже готовы были постучать, как мимо них прошла девушка, до того нежное и утонченное создание, что даже Синицын, в настоящее время обуреваемый сотней куда более насущных мыслей и проблем, и не имеющей настроения романтичного, остановился и на миг очарованный замолчал.
Ростом не низкая и не высокая, чуть больше двух аршинов, того правильного женского роста, так, чтобы мужчина рядом с ней не чувствовал себя ни нелепым великаном, ни карликом подле горы. Тонкая, гибкая, ловко, но плавно идущая по грубому деревянному настилу, будто по персидскому ковру. Темные и бархатные чуть округлые глаза, и нежный персик кожи, и мягкий плавный губ изгиб.
Как только девушка удалилась от них на расстояние достаточное, чтобы разговор их уже не был ею услышан, Игнатьев глядя на восхищенный взор Синицына, весело заговорил:
– Ты мой друг не в ту сторону смотришь, бедна как церковная мышь, хотя и красива. Бесспорно.
– Так кто же она? – полюбопытствовал Синицын.
– Приставлена, не то компаньонкой, не то сиделкой, к старой купчихе Лаптевой, старческие прихоти исполнять. Толи Лепешева, толи Лемешева, не припомню точно.
И не позавидуешь, тем более у самой купчихи, две дочери, и одна глупее другой, так что участь ее не из лучших. С другой стороны, какой еще участи можно ждать, ежели, ты рожден в бедности, да в бесправии, придется смириться, что каждый тобой помыкать будет, таков уж закон жизни, и не нами писан. Ну да ладно, не наше это дело, – заключил Игнатьев, и рукой дал знать, что пора идти.
У вдового надворного советника, уездного Исправника Гаврона, дом был хоть и не велик, но ладно расположен, и занимал самое удобное положение на центральной улице города Б, а именно стоял на возвышенности, и в отдалении. И в те дни, когда все тонули по весне или слякоти осени, он стоял цел и невредим. Деревянный, в два этажа, с кружевными ставнями, и множеством окон, отчего и в хмурый день, и до позднего вечера, когда уж солнце почти скрылось за горизонт, не нужна была ни лучина, ни керосиновая лампа, ни даже свечи.
– Красиво, – подумал про себя Синицын, любуясь полыми синицами, вырезанными в деревянных ставнях и притаившимися в глубине буйной древесной листвы.
– Умно и рачительно, – подумал Игнатьев, в уме считая, сколько можно сэкономить, с таким добрым освещением.
В парадной их встретила прислуга, и любезно предложила пройти в обеденную. В обеденной их уже ждала хозяйка дома, Татьяна Федоровна Гаврон, лично. Правда одна, в отсутствии батюшки, и вид имела едва ли радушный, но увидев двух красивых молодых людей, оторопела и даже растерялась.
– Доброго вечера, Татьяна Федоровна! Простите великодушно за наш поздний визит! Что-то не вижу вашего батюшки. – Начал разговор Игнатьев, оглядывая комнату, будто Федор Михайлович Гаврон мог спрятаться за комодом, диваном или даже за шкафом.
– Доброго. Батюшка сообщил, что задержится, но любезно предупредил о прибытии гостей… – медленно растягивая слова, произнесла Татьяна. – Правда не соизволил предупредить коих именно, – аккуратно добавила в конце.
Игнатьев весело засмеялся, и, целуя руку, протянутую ему для приветствия, важно произнес: – Купец 1 гильдии, Михаил Платонович Игнатьев, а это мой друг, дворянин, Петр Константинович Синицын.
Синицын, целый день репетировавший в голове встречу, и придумавший сотню шуток, и очаровательных, и забавных, и галантных, искусно вплетенных в само приветствие, вдруг не смог произнести и двух слов, до того его скрутило как жгут стеснение и смущение. А все, что он сказал, состояло лишь из двух фраз:
– Доброго Вам вечера, сударыня. – И: – Петр Константинович Синицын, – а затем, нелепый поклон.
Воцарилось напряженное молчание.
– Позвольте же предложить вам чаю, пока батюшки нет, не стоять же нам вот так, посередь комнаты, и хотя ужинать в отсутствии хозяина едва ли будет уместно, но чай, вполне удобоваримо, к тому же, это самое малое, что я могу вам предложить, –пошутила Татьяна.
Все трое чинно сели. Подали чай.
Заговорили, как водится, конечно, о погоде, о чем же еще дозволительно говорить трем незнакомым людям в первую их встречу.
И незаметно каждый из-под чашки чая пытался как можно деликатнее друг друга рассмотреть.
Синицын не без радости отметил, что барышня Гаврон, не так дурна собой, как ее описывал слуга. Да не красавица, да станом не тонка, зато крепка, да и здоровьем будто пышет. Широкая грудная клетка, однако же, все прелести даже на глаз упруги. Пусть талия не слишком узкая, зато крута в бедрах. Не миловидна, однако же, приятна.
Татьяна Федоровна Гаврон тоже времени не теряла даром, и нет-нет, да и стреляла взглядом то в купца Игнатьева, то в дворянина Синицына.
И если Игнатьев был мужчина того сорта, который она часто встречала в своем городе. Крепкий, крупный, с широкими крестьянскими ладошками, пышными, усами и круглой необъятной бородой. И во многом поэтому интереса к нему не заимела. А может, еще какой неведомой, или ведомой лишь одной природе причине. Тогда как Синицын, захватил все ее женское внимание, без остатка.
Безусый, безбородый, с гладким лицом херувима, тонкий станом, с ладонью пианиста, изысканный и утонченный, как будто только что сошел со страниц бульварного жеманного романа. Однако же его утонченность и изящество было не сверх той меры, когда бы эти черты стали женственны, а именно в той мере, в которой они предавали природной мужественности особенное очарование.
От увиденного, ей отчего-то стало нестерпимо жарко в груди и в лице. Может виной тому был крепкий чай?
Ну а Игнатьев оглядывал обеденную. Дорогая со вкусом мебель, ровно в том количестве, в каком была нужда, все на своих местах и чистота, и прислуга в таком состоянии, в каком и в роскошных дворянских домах не всегда бывает. И ровно в том количестве, в котором необходимо, не так, чтобы один слуга от дел с ног сбился, и не так, чтобы десять, с ног друг друга сбивали. Порядок он всему глава, – подытожил он, довольный виденным.
Хлопнула дверь, все дружно и даже радостно подпрыгнули и встали будто солдаты на параде, так как нейтральные темы были почти исчерпаны, а на тонкий лед личной беседы никто вступать не решался.
Федор Михайлович Гаврон прошел в обеденную напрямик в сапогах, оставляя комья грязи на идеально чистом полу, прямо на виду у гостей.
Сие варварство не укрылось от зорких глаз Татьяна Федоровны, и едва не выдав себя сердитым взглядом, брошенным на отца, как стрела из лука, чья тетива была натянута до крайней степени напряжения, она испуганно спохватилась, что не одна, и мило и почти блаженно улыбнулась гостям. Мол, что с него возьмешь, отец, хотя старик, но все же он отец. Тогда как будь они одни, то батюшка бы был удостоен грозной тирады и даже лекции о том, как надобно себя вести в обществе людей, без оглядки ни на возраст, ни на чин.
– Добрый вечер! Рад вас приветствовать! – поздоровался Федор Михайлович, неспешно подходя к молодым людям.
– Ваше благородие! Мое почтение! Мое почтение! Ваше благородие! Разрешите вас поприветствовать! – как по команде, будто стая шумных воробьев, наперебой поздоровались Игнатьев и Синицын.
Наконец знакомство состоялось, можно было пройти к столу.
Подали первое, уху из налима с расстегаями. Понемногу тепло рыбного отвара согрело не только нутро, но и сам разговор. А неловкость, царящая в любой малознакомой компании, понемногу исчезала с каждым новым, отправленным в рот расстегаем.
Конечно, если б не «надзиратель» в лице Федора Михайловича во главе стола, беседа теперь, средь молодых людей, которые уже освоились, велась бы живей. Но приходилось подлаживаться, когда перед тобой столь мудрый возраст и столь крупный чин, тем более последнее, скорее, а даже более чем вероятно, было фактором самым важным и даже решающим.
Только неугомонной и сумасбродной таксе все было ни по чем, и она сновала под столом из стороны в сторону, будто одержимая бесам, стараясь укусить прибывших гостей, то за пятку, то за носок, отчего те смешно дрыгали ногами, а набор движений отчетливо напоминал канкан. О сей неприятности хозяевам ни Синицын, ни Игнатьев, правда, сказать не решались, а посему стойко терпели, при том каждый старался направить безудержную и неспокойную таксы в противоположную сторону, а точнее друг против друга
– Я чего задержался то, опять появились в городе листовки социал-демократического толка. А после погромов это, можно сказать, теперь дело первоочередной важности. Вы Петр Константинович случаем не социал-демократ? Я вот про Михаил Платоновича знаю доподлинно, он человек свой. А вы, как известно, в Петербурге долго жили. А так уж устроено у нас, ежели какая пакость там заведется, – и он с этими словами отчего то указал пальцем вверх, – то аккурат года через три-четыре и к нам придет. Уж такой у нее ход. Медленный да верный.
– Что вы, Ваше благородие! Никак нет! Не в мои намерения входит что-то менять во всей Империи, я вполне доволен всем, – а про себя подумал, что ему бы со своей жизнью разобраться, и свой кусок хлеба найти, прежде чем начать радеть за сытость других, пусть и находящихся в большей нужде.
– Я это почему спрашиваю, время сейчас тяжелое, темное, всегда надобно знать, кто в твоем доме, так сказать успокоения ради. – Затем хитро усмехнулся, и предложил: – ну что ж, по рюмочке?
– Папенька! Что же вы опять все о работе, да о работе! Разве ж это учтиво? Петр Константинович только прибыл в город. Разве ж он в курсе местных дел. А вы нового человека старыми проблемами в конфуз только вгоняете.
– Петр Константинович, лучше расскажите нам о Петербурге! Например, о кулинарных изысках! У нас в провинции стол сытный, да простой, и оттого вдвойне интересно, что благородные господа в Петербурге подают? Тем более, мы тут в провинции по большей части, как до того мой батюшка верно заметил, своим кругом живем, а потому все новое идет к нам медленно, или вовсе не приходит. А источник знаний: слухи да газеты. Но слухам верить нельзя, а газетам можно верить и того меньше. Так и живем, в слепоте, да невежестве, – заключила Татьяна и посмотрела из под чашки чая, словно из под веера на находящегося в некотором замешательстве Синицына.
Тот, приободренный милостью хозяйки, уж было открыл рот, чтобы заговорить, про себя воздавая хвалу Богу за представившеюся возможность блеснуть умом и Петербуржским шармом. Тем более, что он начал уже волноваться, так как начало знакомства было безвозвратно упущено, а вклиниться посередь беседы не представлялось возможным. Он и сам не знал, отчего ведет себя так скованно и неумело в компании, казалось бы, простых и едва ли примечательных людей. Может, неудачи дней минувших окончательно пошатнули его веру в себя, а может, на то были другие причины, так или иначе, ясно было одно, сия причина кроется лишь в нем и только в нем самом, так как других едва ли можно было уличить в отсутствии дружелюбия, да и та простота, которая царила в доме, должна была стать ему помощником, а стала, отчего-то, непреодолимой преградой.
И теперь, когда хозяйка дома, перекинула мостик к нему своим вопросом, он вдруг преисполнился раболепной благодарностью к ней, и той симпатией, которая неизменно возникает у любого доброго человека в ответ на проявленную к нему доброту.