Полная версия
Мюзик-холл на Гроув-Лейн
С сожалением отвергнув предложенную горничной вторую чашку обжигающе горячего чая, Мамаша Бенни сослалась на необходимость выйти за покупками и быстро поднялась к себе. У неё было не больше получаса, чтобы предотвратить неизбежный скандал. Выходка Эффи могла иметь далекоидущие последствия и стать первым звеном в цепи будущих раздоров, которые могли привести к провалу всей программы и возвращению к неустроенной и беспорядочной жизни странствующих артистов.
Кляня про себя безмозглую дурёху Эффи, дородная Мамаша Бенни, переваливаясь, как гусыня, и задыхаясь от быстрой ходьбы, спешила через людную в этот час дня Камберуэлл-Гроув. Она не знала, что Люсиль решительно отложила газеты и встала из-за стола, не притронувшись к завтраку, ровно в ту же минуту, когда Мамаша Бенни вышла из пансиона через чёрный ход. Тем не менее какое-то шестое чувство заставляло её не сбавлять темп до самого театра и, чуть не угодив под автобус, она вошла в здание, выиграв фору в семь с половиной минут.
В вестибюле ей повстречался Рафаил Смит. Он поприветствовал её кивком и, как это принято у старинных знакомых, не утруждая себя предисловием, начал втолковывать ей что-то про свой новый номер. С минуту Мамаша Бенни покорно слушала его, но вскоре, понимая, что это может затянуться надолго, а времени остаётся всё меньше, не слишком вежливо прервала того и направилась к лестнице, которая вела на второй этаж, где были расположены гримёрные для актрис.
Сейчас все они были пусты, и Мамаша Бенни уже было вздохнула с облегчением, как в глубине коридора показался Филипп Адамсон. Он издал приветственный возглас и поспешил ей навстречу.
– Вас-то я и искал, миссис Бенджамин, – довольно сообщил он. – Надеялся, что вы придёте пораньше, и у нас с вами до репетиции будет минутка поболтать. Мне нужен ваш совет насчёт шатра гадалки: эскиз готов, но мистер Пропп почему-то ни в какую не хочет использовать ту материю, что вы хотели. Я постарался его переубедить, но вы же знаете, каким он бывает упрямым.
– О, мистер Адамсон, да пускай сам выберет, я не буду в обиде, – заверила его Мамаша Бенни и поспешила вперёд по коридору.
Филипп Адамсон недоумённо уставился ей в спину. Не далее как позавчера дискуссия по поводу обустройства нового шатра гадалки заняла целый вечер, и итогом её стали две противоположные и непримиримые позиции.
– Но… Миссис Бенджамин! – Филипп посмотрел на часы, но всё же решил догнать Мамашу Бенни и уладить текущие вопросы, чтобы не оставлять их на потом. – Вы должны взглянуть на эскиз! Мистер Пропп внёс в него правки, и я не уверен, что…
Мамаша Бенни резко остановилась. Когда она обернулась, то лицо её не выражало ничего, кроме подчёркнутого внимания, и только тот, кто очень хорошо её знал, понял бы, что она пребывает в сильнейшем раздражении. Филипп ожидал, что обсуждение продолжится у неё в гримёрной, но она взяла эскиз, всмотрелась в него, близоруко прищурившись, а потом быстро вернула, бодро сообщив:
– Превосходно, мистер Адамсон! То, что надо. У вас просто врождённый талант!
– Но эскиз делал не я, – запротестовал Филипп. – Мистер Пропп взял на себя смелость…
– И хорошо! – оборвала его Мамаша Бенни. – И замечательно! Я полностью доверяюсь мистеру Проппу в этом вопросе. Уверена, шатёр получится – загляденье! – и она закатила глаза в мнимом восторге. – А сейчас прошу меня извинить, мне срочно нужно… пересчитать карты Таро и отполировать шар судьбы.
С этими словами она юркнула в свою гримёрную и заперлась. Морщась от тянущей боли в спине, склонилась и приникла ухом к замочной скважине. Секунду было тихо, а потом до неё донеслось мелодичное посвистывание. Она выпрямилась, крайне осторожно приоткрыла дверь и выглянула в коридор.
Филипп Адамсон стоял напротив гримёрной Имоджен Прайс. Придвинувшись вплотную к двери, он подышал на позолоченную табличку с цифрой 8, а потом долго полировал её рукавом пиджака, добиваясь блеска. Всё это время Мамаша Бенни бесшумно переминалась с ноги на ногу, обзывая его про себя идиотом и молодым ослом.
Наконец, Адамсон прекратил своё поистине дурацкое занятие, выставлявшее его в наиглупейшем свете, и, насвистывая, зашагал по направлению к лестнице и вскоре скрылся из виду.
Мамаша Бенни тут же выскользнула в коридор и на удивление резво для такой пышной особы добежала до гримёрки Люсиль Бирнбаум. Она осторожно потянула дверь на себя, состроив приветливое выражение лица на случай, если всё-таки её опередили и, лишь убедившись, что комната пуста, вошла и осмотрелась.
Загубленный цветок она увидела сразу. Благодарение небесам, дурочка Эффи не расколотила вазон, а всего лишь выдернула ни в чём не повинное растение с корнем и бросила его на гримёрный столик, прямо на белоснежную фуражку от костюма юнги. Молочно-белые корешки, все в подсохшей земле, уже омертвело скукожились, листья подвяли.
Мамаша Бенни осуждающе поцокала языком. Стряхнула землю с фуражки, сгребла её со столика и высыпала в цветочный вазон. Потом, сложив пальцы лопаточкой, принялась выкапывать в подсохшей земле глубокую ямку, одновременно размельчая комки. Шершавое это ощущение зацепило со дна памяти воспоминания из детства, проведённого на ферме в Уэльсе, вытащило их на поверхность, точно ведром из колодца, но она не успела удивиться причудам человеческого разума – в гримёрную Люсиль Бирнбаум настойчиво постучали.
Мамаша Бенни так и замерла на месте. От неожиданности пальцы её сжали круглый земляной комок в горсти так сильно, что ладонь заныла. Сердце пропустило удар и сразу же застучало, заторопилось так, что в ушах зашумело. Она поднесла ладонь к глазам и внимательно осмотрела её содержимое.
– Люсиль? – робко позвали из-за двери. – Люсиль, ты у себя?
Мамаша Бенни, стараясь успокоиться, растёрла оставшуюся землю в руках, пересыпала в другую ладонь и, поднеся к вазону, проследила взглядом, как тёмная струйка медленно образует холмик.
– Люсиль, я пришёл просить прощения, – в голосе послышались страдающие нотки. Мамаша Бенни нахмурилась и склонила голову к плечу. – Я повёл себя как распоследний идиот, честное слово. Забудь, пожалуйста, всё, что я наговорил. Это было глупо с моей стороны, глупо и нечестно. И я больше никогда так не поступлю, обещаю. Люсиль, ты слышишь меня?
Мамаша Бенни мигом сообразила, что не одному только Арчи устраивают сцены ревности. Эдди, чтоб его! И надо же ему было выбрать именно тот момент, когда она здесь, в чужой гримёрке, и Люсиль вот-вот объявится на пороге и потребует объяснений.
Теперь, чтобы выпутаться из всего этого кошмара без потерь, Мамаше Бенни необходима была удача. В свете новых событий молиться она не посмела, чтобы не навлечь гнев Господа. Она стиснула зубы и очень тихо, очень аккуратно поместила в вырытую ямку пустую фарфоровую коробочку, а затем увядшее растение. Присыпала корни землёй, стараясь, чтобы сверху оказалась сухая почва. Эдди тем временем всё продолжал каяться и уверять дверь гримёрной, что больше никогда не посмеет вести себя неподобающим образом.
В пяти футах от него Мамаша Бенни беззвучно выдохнула, отряхнула руки и осторожно опустилась на гримёрное креслице напротив зеркала. Собственное отражение напугало её – вытаращенные глаза, бисерины пота на лбу, съехавшая набок шляпка. Она привела себя в порядок, стараясь пошире расставлять локти, чтобы не шуршать рукавами, и тут в коридоре, прямо возле двери, послышались чьи-то тяжёлые шаги.
В первую секунду Мамашу Бенни охватил ужас, но она быстро сообразила, что лёгкая поступь Люсиль ничуть не похожа на этот слоновий топот. Тем не менее ситуация осложнилась – она чувствовала, что хозяйка гримёрной вот-вот явится и застанет непрошенную гостью на месте преступления.
– Слушай, Эдди, мне нужно потолковать с тобой кое о чём. Красотка Молли подвела меня, пришла предпоследней, а я тут малость задолжал одному типу…
Мамаша Бенни заскрежетала зубами в беззвучной ярости. Джонни Кёртис! Только его здесь ещё не хватало! В здании театра столько укромных уголков, а этим бездельникам нужно решать свои дела непременно у гримёрки Люсиль Бирнбаум. На мгновение её охватил порыв распахнуть дверь и выбежать наружу, а там будь что будет, но новые обстоятельства не позволяли поступить столь опрометчиво.
Голоса стали отдаляться. Она медленно подобралась к двери, наклонилась, заглянула в замочную скважину. Потом приоткрыла дверь на полдюйма – в конце коридора, у лестницы, ведущей на третий этаж, виднелись Эдди и Джонни, стоявшие к ней спиной и увлечённые разговором.
Другого шанса не будет, решила она и выскользнула из чужой гримёрки, со всей возможной осторожностью прикрыв за собой дверь. Коленки у неё дрожали, когда она шла по коридору, не осознавая, куда идёт и зачем, и чувствуя, как изнанка платья прилипла ко взмокшей спине. Встретив по дороге Люсиль Бирнбаум, идущую ей навстречу, Мамаша Бенни опустила взгляд, опасаясь, что выдаст себя, а иначе бы она непременно заметила, что на высокомерном лице новенькой застыло несвойственное ей выражение сильнейшего испуга.
* * *Скандал, которого Мамаша Бенни так стремилась избежать, всё же разразился.
Во время дневного представления по понедельникам публика была немногочисленной и в основном тихой – контрамарочники, почтенные матроны с детьми, горничные из лондонских предместий, развлекающиеся в свой заслуженный выходной, – поэтому адский шум, поднявшийся в зале, стал полной неожиданностью как для Филиппа Адамсона, так и для остальных членов труппы, дожидавшихся выхода на сцену.
Крики «Возмутительно!», «Разврат!», «Прекратите это немедленно!», улюлюканье, топот – зрители вскакивали со своих мест, пробирались к выходу и требовали вызвать администрацию театра, чтобы подать жалобу. Громче остальных возмущались дамы, особенно те, что пришли с детьми, джентльмены же ухмылялись себе в усы и билеты сдавать не торопились.
Рафаил Смит и Филипп Адамсон, узнав причину волнений, попытались вернуть благосклонность публики, заверив их в непреднамеренности действий актрисы и пообещав контрамарки на весь театральный сезон, но часть зрителей всё же покинула зал, кипя от возмущения.
Люсиль Бирнбаум, оказавшаяся в эпицентре скандального происшествия, не проронила ни слезинки. Переступив через ком ярких лоскутков и кружевных лент, в который неожиданно для всех превратился её сценический костюм, в короткой шелковой сорочке с низким вырезом, облегающих панталонах и кружевном поясе для чулок, она спустилась через заднюю часть сцены и приняла из рук Эдди, по-джентльменски опустившего взгляд, его бархатный плащ, в котором он изображал испанского гранда, поющего серенаду под балконом возлюбленной. Работник сцены, регулировавший движения занавеса, оказался не так хорошо воспитан и смотрел на побледневшую от ярости артистку до тех пор, пока она, сверкая глазами, не объяснила в мельчайших подробностях, куда ему следует отправиться, отчего Эдди Пирс весьма заметно покраснел.
Новость разнеслась по театру в считаные секунды. Все, конечно, тотчас сообразили, что к чему, но выказывать сочувствие Люсиль Бирнбаум никто, кроме верного Эдди, не спешил. Имоджен, во время инцидента находившаяся вместе с ней на сцене, успела укрыться в своей гримёрке, чтобы её имя никак не связали со скандалом. Представление оказалось сорвано, посетители осаждали кассу, требуя вернуть им деньги за билеты. Филипп Адамсон готов был от отчаяния провалиться сквозь землю, и только выдержка Рафаила Смита, оказавшегося рядом, спасла его от опрометчивых решений.
Пока антрепренёр разбирался с недовольными и опровергал обвинения в нарушении общественной морали, Люсиль чеканила шаги по направлению к артистической уборной Имоджен Прайс. Губы её плотно сжались, сузившиеся глаза метали молнии, на Эдди, путающегося под ногами, она не обращала ровно никакого внимания. Как была, в алом бархатном плаще и танцевальных туфлях, она, выпростав руку из складок материи, толкнула дверь гримёрной, не постучав.
Для Имоджен визит Люсиль не стал неожиданностью. На её месте она бы тоже была взбешена сверх всякой меры и немедленно потребовала бы объяснений. Имоджен не переоделась, оставшись в пышном кукольном платье, только сняла гигантский розовый бант, крепившийся к поясу булавками, да прошлась по разгорячённому лицу пуховкой. Когда дверь распахнулась, она встретила гостью победной улыбкой, в которой не было и тени раскаяния. У бедняги Эдди, попавшего в перекрестье взглядов двух женщин, объявивших друг другу войну, перехватило дыхание, и он счёл за лучшее отступить с линии огня.
Люсиль вошла внутрь, и некоторое время на этаже было тихо. Лавиния Бекхайм, Мардж, Эффи и Мамаша Бенни – все одновременно приоткрыли двери и принялись с азартом вслушиваться в невнятное бормотание, доносившееся из гримёрки Имоджен. Эдди стоял у окна и от волнения сжимал и разжимал ладони, не зная, как ему поступить, если послышатся звуки потасовки или крики о помощи. Кого в этом случае он должен защищать? Имоджен, с которой его связывала артистическая солидарность и три года, проведённые бок о бок на театральных подмостках? Или же Люсиль, вокруг которой, казалось, сам воздух накаляется и вибрирует, словно над неукротимым пламенем? Не успел Эдди честно признаться себе, что, подобно отважному герою из рода Муциев, чаявшему великой славы и мало ценившему плоть, готов пожертвовать на этот огненный алтарь не только правую руку, но и всего себя целиком, как дверь гримёрки открылась, и Люсиль вышла в коридор. Остановившись напротив застывшей на пороге Имоджен Прайс, она победно расхохоталась.
– О, будь уверена, я всё тебе верну стократно! – пообещала она и улыбнулась особенно сладкой улыбкой. – Только вот это случится тогда, когда ты не будешь ожидать, милая Имоджен. Я же всё время буду настороже, и ты больше не сумеешь застать меня врасплох. Конечно, я ведь могу и передумать, так что на твоём месте я была бы очень, очень вежливой. Слишком многое на кону, правда, дорогая? Ты так долго к этому шла… Будет досадно, если все усилия окажутся тщетными, не правда ли? – Люсиль послала растерянной Имоджен воздушный поцелуй, повернулась на каблуках – её позабавило, как в ту же секунду одновременно захлопнулись все двери на этаже – и не спеша направилась к своей гримёрке.
Эдди, чья защита не понадобились ни одной из участниц несостоявшегося поединка, не успев осознать, что делает, двинулся за ней в надежде, что слова поддержки ободрят её и утешат, но его жестоко отвергли. В силу житейской неопытности и поглощенности собственными чувствами он не учёл, что Люсиль Бирнбаум относится к тому типу женщин, что лучше возденут противника на копьё или переедут колесницей, чем будут предаваться унынию и лить слёзы в тиши своей гримёрки. Внутри у Люсиль, будто олово в тигле, плавилась ярость, и щёки её пылали вовсе не румянцем стыда оттого, что все в зрительном зале увидели какого цвета её подвязки, а чистым пламенем жажды отмщения.
Услышав за спиной робкие шаги Эдди, она обернулась и дала волю чувствам. Этот тюфяк с лицом и телом мускулистого боттичеллиевского ангела успел до смерти ей надоесть. Поначалу он и его робкие ухаживания забавляли её, позволяя отвлечься от забот, и она даже немного подыгрывала ему, но с каждым днём он всё больше действовал ей на нервы.
– Что тебе нужно?! – она обернулась, и Эдди отпрянул от неприкрытого насмешливого презрения в её взгляде. – Да сколько же можно за мной таскаться, господи? – Люсиль закатила глаза, демонстрируя, что сил её нет больше это терпеть. – Что ты вечно мычишь как телёнок? Отстань от меня, слышишь?! Не смей за мной ходить! Ты понял, Эдди? Видеть тебя не могу!
Ошеломлённый переменой в ней, он стоял очень близко и силился понять, что же он сделал, чем заслужил такой бурный гнев. В алом плаще, струившемся вокруг её тела, с глазами, сияющими после недавней словесной баталии, Люсиль показалась бы ему прекрасной жрицей культа огнепоклонничества, если бы не выражение лица и жалящие слова, злыми осами слетавшие с её губ. И даже такой она оставалась ему дорога – в ореоле искр, порождённых неутолённым гневом, с бледным от пудры лицом, искажёнными злобой чертами – прекрасная, точно в жилах её текла не кровь смертных, а божественный ихор, и потому ей было позволено больше прочих.
– Уходи же, Эдди! Разве ты не слышишь, что я тебе говорю? Лучше иди к Марджори Кингсли, к этой безобразной толстухе, что вечно таскает тебе шоколад и пирожные. Не сомневаюсь, что вы составите с ней отличную пару! Будете до самой старости распевать на сцене куплеты и веселить отребье с галёрки.
Он всё ещё оторопело смотрел на неё, и Люсиль в ярости, что не может его прогнать, топнула ногой, а затем ещё раз, и ещё.
– Уходи! Сейчас же! Да уйди ты, наконец!
– Нечестно так говорить, Люсиль, – Эдди, который был немного тугодум, предпринял попытку вступиться за старую подругу. Он не принял во внимание тот факт, что все артистки театра «Эксельсиор», включая Мардж, прильнули к замочным скважинам и жадно ловят каждый звук, и потому слов не выбирал. – Марджори очень одинока, и мне было её жаль, только и всего. Я никогда не ухаживал за ней, всего лишь старался быть к ней добрее. Никогда, никогда я не относился к ней так, как к тебе! И ни она, ни кто другой не значат для меня столько же, сколько ты! Ты можешь мне верить, Люсиль!
У всех на виду Эдди покорно проследовал в подготовленную для него западню и даже не понял, когда наспех сплетённая крышка хлопнула над головой, отрезая путь к отступлению. Добыча была настолько бесхитростна и наивна, что Люсиль Бирнбаум не ощутила даже удовлетворения.
– Ты первостатейный идиот, Эдди Пирс, – сказала она устало перед тем, как швырнуть ему в лицо плащ испанского гранда и запереться у себя.
Он так и остался стоять под её дверью, комкая бархат в руках так, что нежная материя зазмеилась полосками, а совсем рядом, в своей гримёрке беззвучно рыдала, закусив кулак, Марджори Кингсли, которая опрометчиво приняла жалость за любовь.
* * *Тот, кто однажды выбирает для себя путь служения Мельпомене, знает, что рассчитывать на карманы, полные звенящих монет, могут лишь немногие, а вот тяготы обретения мастерства и неизбежные тернии ждут каждого. У Джонни Кёртиса наблюдался прискорбный недостаток первого и не менее удручающий избыток второго.
Деньги в его руках никогда не задерживались надолго. Сколько бы он ни выигрывал на бегах, всё утекало сквозь пальцы, будто мелкий речной песок. Недельное жалование, которое полагалось ему как второму танцору труппы, было, по его нынешним меркам, просто смехотворным. Как правило, его хватало на пару-тройку дней, а потом приходилось снова выгребать медяки из подкладки пальто и брать взаймы на приличный табак. Нищета, от которой он страдал в прошлом, внушила ему стойкое отвращение к экономии и склонность к неуёмным тратам и экстравагантным жестам.
Тем не менее Джонни и в голову не приходило требовать у Адамсона надбавку. В глубине души он был уверен, что не стоит и тех денег, которые ему платят. Вот Эдди Пирс – это да! Всё, что Джонни знал о сцене, о работе с публикой, о танце – он узнал от Эдди, и разница в жаловании казалась ему вполне справедливой. Если бы не Эдди, научивший его всему, то он бы так и остался в Дареме, где его ждала судьба отца и старших братьев, годами вдыхающих угольную пыль.
Джонни тоже пришлось потрудиться на благо империи – в двенадцать лет он первый раз спустился в шахту, ведя за собой грустного ослика с тележкой, и с тех пор – с самого первого дня – был готов на всё, лишь бы избежать этой незавидной участи. Однажды после окончания смены он даже пошёл на преступление: снял с осла упряжь, отвёл подальше от входа в шахту и, хлопнув его как следует по спине, отправил на вольный выпас. Глупый осёл, пробежав несколько ярдов, обиженно взревел и привычно потрусил в свой загон, отринув свободу. Этот случай только укрепил Джонни в желании как можно скорее покончить с работой в шахте и покинуть Дарем, и с той поры дня не проходило, чтобы он не искал возможностей осуществить своё намерение.
Поэтому, когда в их городишко приехала труппа странствующих артистов, Джонни безвозмездно предложил им свои услуги и с небывалым энтузиазмом принялся таскать коробки с реквизитом и путаться у всех под ногами, в надежде примелькаться и стать незаменимым. Он не гнушался бегать в лавку за табаком, пивом и сардинами, начищал песком сбрую ослицы Дженни и выполнял сотни других мелких поручений, лишь бы получить шанс перебороть судьбу и покинуть отчий дом, где в трёх крохотных комнатушках ютилась его семья из шести человек, четверо из которых спускались в шахту каждый божий день.
Старания его увенчались успехом. Расторопный, понятливый, неизменно вежливый и забавный – то на руках пройдётся, то расскажет немудрёный стишок или отпустит солёную шуточку, – Джонни Кёртис пришёлся странствующим артистам по душе, и они предложили ему должность работника сцены с небольшим, но стабильным жалованьем.
После этого ни один его день не походил на предыдущий. Нортумберленд, Йоркшир, Корнуолл, Маргейт (больше всех ему понравился Бристоль, где из любой точки города были видны пронзающие небо мачты кораблей) – труппа разъезжала по стране с весны до осени, к зиме сужая круги, чтобы в разгар сезона оказаться поближе к Лондону.
Однако работа, которую выполнял Джонни, не отличалась разнообразием, и вот, когда его уже начали посещать мысли, что он просто сменил одного осла на другого, всё круто переменилось.
Однажды в Шеффилде, после вечернего представления, когда все разошлись и павильон с дырявой крышей опустел, Джонни поднялся на сцену и, возрождая в голове слышанную им не раз мелодию, попробовал повторить то, что так непринуждённо и мастерски проделывал каждый вечер перед публикой Эдди Пирс. Само собой, на деле это оказалось совсем не так легко.
Он запинался, путался с ритмом, который отбивал руками за неимением музыки, неуклюже падал. Вставал, вновь пытался заставить своё тело быть ловким и собранным. Он не видел себя со стороны, но подозревал, что выглядит как последний дурак. Каждый вечер, когда труппа предавалась заслуженному отдыху в театральной берлоге (так почему-то назывались гостиницы и пансионы для артистов, и это тоже стало одной из примет новой жизни), Джонни принимался репетировать.
Со временем он научился подчинять тело ритму и его движения стали свободнее и пружинистее, хотя всё ещё напоминали сельскую чечётку. Он соорудил для своих растоптанных башмаков съёмные подмётки из расплющенных пивных крышек, и после этого дело пошло увереннее. Теперь, выбивая в гулкой тишине пустой сцены ритмичную дробь, он постигал новые возможности степа. Пяткой, носком, всей стопой – щелчок, поворот, двойной удар – вновь пяткой, носком, скользящей стопой – и хлопок, и вперёд-назад на три четверти свободной от веса тела ногой. Сама собой, из ниоткуда, в его голове возникала музыка, и в часы, которые необходимо было тратить на отдых и сон, Джонни Кёртис предавался изнурительным тренировкам.
В день, когда он решил усложнить себе задачу и создать новый ритмический рисунок с помощью забытой кем-то из зрителей трости, его застали с поличным. Рафаил Смит и Мамаша Бенни давно обсуждали между собой то, что Найдёныш, как прозвали Джонни Кёртиса члены труппы, в последнее время сам на себя не похож. Вечно осунувшийся, измождённый, какой-то весь примученный; одежда в беспорядке, глаза, сверкавшие нездоровым блеском – ну, на что это может быть похоже? В этом мире вдоволь соблазнов, вдоволь ловчих ям, а пороки юным душам часто кажутся привлекательнее добродетелей.
Он не сразу заметил, что за ним наблюдают. В тот вечер он чувствовал себя в ударе, впервые за долгое время ощущая полную власть над собственным телом и упиваясь тем, как чётко и послушно его ноги повинуются заданному ритму. Движения наконец обрели подобие той лёгкости, что восхищала Джонни в выступлениях Эдди Пирса, и аплодисменты старших товарищей стали первой наградой на тернистом пути к обретению подлинного мастерства.
Посовещавшись, старожилы труппы решили, что потенциал Найдёныша необходимо развивать, и уже на следующий день Эдди Пирс стал его наставником. Обучение Джонни не было лёгким. Одного природного чувства ритма для работы на сцене было мало. Худощавое, даже тщедушное телосложение и короткие ноги не позволяли ему претендовать на роль солиста, а вытянутое лицо с узким лбом, широкой массивной челюстью и оттопыренными ушами закрывало дорогу к амплуа артиста с лирическим репертуаром. (Надо сказать, Джонни Кёртис отлично сознавал недостатки собственной внешности и никогда не выходил к зрителям без шляпы, отвлекавшей внимание от его невзрачного облика.)
Тем не менее синхронный степ, к которому его готовил Эдди Пирс, оказался делом непростым, но достижимым. На протяжении полугода, шесть дней в неделю, три часа в день Джонни с фанатичным упорством беспощадно, как если бы объезжал упрямую лошадь, не желавшую покоряться, тренировал своё тело и брал уроки вокала у Лавинии Бекхайм, бывшей оперной певицы.
Тот вечер, когда Рафаил Смит от лица всей труппы поздравил его и преподнёс кожаные танцевальные туфли с алюминиевыми набойками, стал для него началом новой жизни, девиз которой звучал так: «Никаких больше ослов!» Этих безгрешных, в общем-то, созданий, которые у многих вызывают симпатию, Джонни крепко невзлюбил и до сих пор морщился всякий раз, когда они попадали в поле его зрения.