Полная версия
Мюзик-холл на Гроув-Лейн
– Но ведь нам это не грозит. Никто из нас не собирается ссориться, – примирительно сказал Гумберт Пропп, считавший свои долгом успокоить мисс Прайс, которая не на шутку разошлась.
– Ха! Скоро начнём, вот увидите, – мрачно пообещала Имоджен, с досадой подумав: «Какой-то он всё-таки слабохарактерный, честное слово! Другой бы на его месте сам уже что-нибудь предложил, а этот смотрит на меня, как на рожок с мороженым, которое вот-вот растает». – Если так и будем бездействовать, то непременно всё перессоримся, – усилила она натиск.
Под суровым выжидающим взглядом мисс Прайс Гумберт Пропп почувствовал себя неуютно. В прошлом, в жизни до театра, он был владельцем магазина готового платья для джентльменов, который достался ему от отца, и участие в закулисных интригах было ему в новинку.
Момент был поистине щекотливый. В конце концов, мисс Прайс пришла за помощью именно к нему, и он не смел обмануть её доверие. Опять же, собственные принципы не позволяли ему действовать во вред другой девушке, пусть даже она и демонстрировала ужасные манеры и успела завести в театре немало врагов.
Однако мисс Прайс ждала его решения. Он долго приглаживал жидкие волосы цвета грязного песка, поджимал тонкие бледные губы под редкой щёточкой усов, потом откашливался, чтобы выиграть немного времени, и, наконец, после долгой паузы неуверенно предложил:
– Ну… если я чем-нибудь могу помочь… В самом деле, это ведь так не по-товарищески…
И Имоджен Прайс, захлопав в ладоши, возликовала:
– Я знала, мистер Пропп, знала, что вы непременно что-нибудь придумаете! Вы ведь такой умный и так много всего умеете! Как же хорошо, что я обратилась именно к вам!
Она одарила его восхищённым взглядом, и он сразу же ощутил, как в груди разливается тепло и его словно окутывает облаком блаженства. В самом деле, стоит ли придавать так много значения беззлобной шутливой проделке? Ведь ни на что по-настоящему дурное Имоджен не способна, он был в этом абсолютно убеждён.
* * *Рафаилу Смиту, довольно известному в театральных кругах иллюзионисту, которого в труппе прозвали Бродягой, с недавних пор были ненавистны фотографические карточки. И они сами, и те, кто был на них изображён, казались ему одной великой ложью. В своё время он избавился почти от всех немногочисленных свидетельств прошлой жизни, которая оборвалась для него с известием о гибели горячо любимой жены, полученным спустя три недели после её похорон. Во время Великой войны, в те месяцы, когда шли самые ожесточённые бои, бывали ещё и не такие задержки корреспонденции.
Когда он вернулся в родные края, то нашёл дом, в котором они оба были когда-то счастливы, пустым и холодным. В очаге громоздилась горка сажи и пепла, рядом валялся стул с отломанной спинкой. Кто-то оставил дверь чёрного хода открытой, и в кухне на полу намело снежный сугроб. Бродячая кошка устроила на его кресле лежбище и разместилась там с клубком новорождённых котят, угрожающе шипя всякий раз, как он подходил к ней ближе, чем на три фута. Котята бестолково копошились возле её тощего живота. Что она ест, подумалось ему. Здесь же нет ничего. Ничего, кроме сажи и пепла. Дом был так безжизнен, что, казалось, в нём не было даже мышей.
Он тогда поднялся на второй этаж, в спальню, где стояла кровать под пологом, расшитым васильками. Постоял перед ней, потом подошёл к комоду и стал методично вынимать из рамок фотографии. Отнёс их вниз и бросил в камин, а после долго трясущимися руками не мог разжечь огонь. Кошка прекратила шипеть и наблюдала за ним с усталым любопытством. Когда наконец пламя принялось жадно облизывать угощение, он, не выдержав, выхватил из стопки одну фотокарточку, пальцами притушил искры, поедающие верхний край, – и все эти годы, неважно, каким испытаниям подвергался он сам, и куда швыряла его жизнь, – он бережно хранил изображение единственной женщины, которую любил.
Фотограф запечатлел новобрачную на качелях – такую юную, беспечную, хохочущую, – что сердце вдруг болезненно заныло, как принимаются ныть замёрзшие пальцы, когда попадаешь в тепло. Развевающиеся ленты, надувшийся колоколом подол лёгкого платья и раскинутые в стороны руки, точно она хотела сжать в объятиях и его, и весь мир в придачу – ни он, ни она и представить себе не могли, какое будущее их ждёт.
Рафаил Смит, как и тогда, много лет назад, вынул фотографию из простой деревянной рамки, и теперь держал снимок в руках, глядя не на изображение юной беспечной девушки, а поверх него, в зеркало, в котором отражалась другая женщина, много старше и красивее той, что сгинула в жадной пасти времени.
– Ну же, ни к чему медлить, – с повелительной нежностью произнесла она, поправляя шляпку и находя в зеркале отражение глаз старого фокусника. – Ушедших не вернёшь, так ведь? Ты и сам знаешь, как важно уметь прощаться с прошлым. Прощаться и прощать. Без этого нет жизни, нет будущего.
Она подошла ближе, положила руки ему на плечи. Тепло её ладоней придало ему сил. Сдерживая обещание, он разорвал фотографию сначала на четыре части, а потом каждую четверть ещё надвое. Посидел, глядя на кучку мусора, в которую превратилось его прошлое. В какой-то момент пришла ярость: захотелось скинуть женские руки со своих плеч, сжать пальцы с тёмными от лака ногтями так, чтобы увидеть на прекрасном распутном лице замешательство и страх.
Будто ощутив перемену в нём, она отступила на несколько шагов. Вынула из сумочки помаду, выкрутила яркий конус и мазнула им по губам. Подхватила из груды обрывков клочок фотографии и приложила к губам обратной стороной, снимая лишнюю краску. Бросила его в мусорную корзину, со снисходительной лаской взглянула на Рафаила Смита, улыбнулась и вышла, победно стуча каблуками, оставив его размышлять о самом главном иллюзионисте этого мира – о времени и о его бесстыжих фокусах.
* * *Рафаил Смит только закурил трубку, набитую дешёвым скверным табаком, какой предпочитают лишь отставные моряки чином не выше боцмана и уличный народ, ночующий на грязных улочках Бетнал-Грин, когда в дверь его гримёрки постучали. Не испытывая желания в этот момент говорить с кем бы то ни было, он всё равно сварливо крикнул: «Войдите!» – молясь про себя, чтобы это не оказался Филипп Адамсон, которому опять спешно потребовалась помощь в решении одного из многочисленных организационных вопросов.
Его молитвы были услышаны, однако альтернатива вовсе его не обрадовала. В гримёрную вошла женщина средних лет, одетая с пышной старомодной изысканностью. Глядя на неё, можно было вообразить, что эдвардианская эпоха в самом начале своего расцвета, и не далее как вчера Лондон от Тауэра до Ламбета пересекло траурное шествие, провожающее Викторию в последний путь.
– Лавиния, дорогая, что стряслось? Я и не думал, что здесь кто-то остался, – он ловким движением натренированных пальцев незаметно смахнул клочки разорванной фотографии в мусорную корзину, стоявшую под столиком. Теперь они лежали там вперемешку с табачным пеплом, и в его голове всплыли строчки: «…пепел к пеплу, прах к праху…»
– Ох, я и правда что-то припозднилась сегодня, – Лавиния Бекхайм жеманно улыбнулась и, не снимая пальто, присела на краешек кресла, не слишком достоверно изображая непринуждённость.
Смиту было совершенно ясно, что она только что прибежала из пансиона, в котором проживала вся труппа «Лицеедев Адамсона». Также он отлично знал, что именно ей от него требуется, но из дружеских чувств не спешил, дожидаясь, когда она сама задаст волновавший её вопрос.
Сначала Лавиния Бекхайм, которую в труппе за глаза прозвали мисс Румяные Щёчки, неспешно и крайне обстоятельно рассказала Смиту пару старых, уже потерявших свежесть сплетен, и он сделал вид, что слышит их впервые. Она никогда не переходила к сути вопроса сразу, и, хоть и досадуя на эту её особенность, он не менее четверти часа притворялся, что с интересом её слушает.
К счастью, вскоре запас пустячных тем иссяк. Гостья, притворившись, что эта идея только что пришла ей в голову, прекратила терзать пышный бант шелковой блузы, украшавший её грудь, ненатурально оживилась и воскликнула:
– А что если нам, мистер Смит, зайти за Арчи и всем вместе отправиться в одно из этих уютных местечек, куда остальные ходят по субботам? Как думаете? По-моему, это отличная идея! Нет, правда, мы каждый день развлекаем публику, почему бы нам и самим не развлечься немного? – и она изобразила руками в воздухе нечто, что должно было означать бурное веселье.
Вот оно, наконец-то. Смит украдкой вздохнул. Чтобы не смотреть на неё в этот момент, он принялся выбивать трубку в огромную морскую ракушку, служившую ему пепельницей.
– Арчи давно ушёл, Лавиния. Сразу после вашего с ним выступления.
– Ну надо же! – Лавиния Бекхайм всплеснула руками, продолжая спектакль. – А я была уверена, что он всё ещё в театре. И куда это он отправился? Верно, сыграть партию-другую в бильярд с этими молодыми щёголями, Эдвардом и Джоном, – и она вновь принялась теребить бант, сохраняя на лице игривую безмятежность.
Пальцы её то сматывали в трубочку, то разматывали один из шелковых кончиков банта, и отчего-то смотреть на это было неприятно.
– Не знаю, Лавиния. Может статься, что и так. Ты ведь знаешь Арчи не первый год, – он отвечал ей бесстрастно, чтобы она не искала в его словах потайной смысл.
– А Люсиль? Она ещё здесь? В пансионе её нет, – проговорилась она, не в силах сдержаться.
– Возможно, она ещё здесь, – уклончиво выразился мистер Смит, не желая давать однозначный ответ.
Тотчас руки её опустились на колени и замерли там. Голову с высокой причёской по моде начала века она запрокинула как можно дальше, видимо, чтобы слёзы не вздумали прочертить по напудренным щекам позорные дорожки.
Голосом глухим от сдерживаемых чувств и оттого, что её голова была запрокинута, как на приёме у дантиста, она неуместно восхитилась:
– Ты только посмотри, какие здесь высокие потолки! Ну просто настоящая роскошь! Как вспомнишь, где ещё недавно мы все ютились, так просто мороз по коже. Я, Лавиния Бекхайм, вынуждена была пригибаться всякий раз, когда входила в общую гримёрную, в эту убогую клетушку. А теперь у каждого есть собственная, и места хоть отбавляй. Всё-таки, кто бы что ни говорил, а мистер Адамсон буквально спас нашу труппу.
Минута слабости прошла, она села как подобает и гордо вскинула голову. Рафаил Смит криво улыбнулся в ответ, постаравшись, чтобы сочувствие, которое он испытывал к ней, не слишком бросалось в глаза.
Было заметно, что уходить ей не хотелось. Лавиния Бекхайм ещё разок прошлась по гримёрной, рассматривая её обстановку так, как если бы находилась тут впервые, и уделив особое внимание искусно вышитому гобелену, украшавшему стену напротив солидного дубового шкафа, где хранился реквизит. На гобелене был изображён трёхголовый Цербер, стерегущий врата в царство Аида, и она тихонько пропела старую песенку, копируя наивную манеру прошлых лет:
…Волшебный шлем АидаНа голову надень,И даже АртемидаНе попадёт в мишень…Всё это время Рафаил Смит молчал, удерживая на лице вежливую улыбку. Наконец, украдкой вздохнув, Лавиния Бекхайм набросила на плечи пальто и взяла в руки сумочку. Уже приготовившись уходить, она вдруг приглушённо вскрикнула, округлив глаза. Иллюзионист вздрогнул и проследил за её взглядом. Он был устремлён на его гримёрный столик, где валялась пустая деревянная рамка, окружённая мелкими клочками разорванной фотографии, и забытый, или же, наоборот, оставленный с умыслом, золочёный футляр с помадой.
– Боже мой, Рафаил, – голос Лавинии задрожал, – как же это? Вы же так ею дорожили! Значит, и вы поддались чарам Люсиль? И вы причислили себя к её многочисленным поклонникам, готовым на всё ради её расположения?
Не дождавшись ответа, она повернулась и выбежала из гримёрки. Комкая найденный в кармане пальто носовой платок, она спешно пересекла галерею и, неловко ступая по скользким мраморным ступеням парадной лестницы, спустилась в вестибюль. Там она постояла с минуту, приходя в себя и вытирая горячие слёзы. Её рука с платком мелко дрожала. За спиной послышался шорох – она обернулась, но старинный друг не последовал за ней, глупо было и ждать, что он поспешит с утешениями. «Нет утешения в мире, слёзы и тлен лишь вокруг», – вспомнились ей слова из оперетки, партию в которой она исполняла когда-то. В те времена голос её ещё обладал притягательной силой, а сама она была так молода, что слова эти казались ей бессмысленными и никакого отклика в душе не находили. Лучшие годы промелькнули с той же стремительностью, с какой равнодушный ветер пролистывает страницы распахнутой книги. Дуновение, шелест – и вот уже солнце юности, ещё недавно такое щедрое, гаснет, оставляя печаль по безвозвратно ушедшей радости.
На Гроув-Лейн её встретил колючий ноябрьский дождь, и всю дорогу до пансиона она дрожала в его объятьях. Лёгкое пальто было плохим защитником от непогоды, и она так продрогла, что, войдя в свою комнату на третьем этаже, под самой крышей, тут же сбросила его и закуталась в одеяло.
Долго ходила по узкой комнате, не обращая внимания на скрип половиц, потом, погасив лампу, караулила у окна, из которого было видно полукруглое крыльцо у парадной двери. Свет фонаря превращал его в подобие сцены, и она недолго оставалась пустой.
Сначала послышался приглушённый смех, потом на ступеньках появились импозантный джентльмен с тростью и стройная, очень красивая женщина из тех счастливиц, чей истинный возраст определить невозможно, как ни пытайся. Модная шляпка лишь подчёркивала необычные черты лица – полные губы, лоснящиеся от помады, высокие скулы, большие, широко расставленные глаза с приподнятыми вверх уголками. Её плечи и шею от промозглого ветра прикрывал серебристый мех: тонкие лисьи лапки печально свисали на одну сторону, с другой болталась безглазая плоская мордочка с прижатыми ушами. Люсиль Бирнбаум держала в руках букетик поникших на ледяном ветру гортензий и улыбалась загадочно и нагло.
Словно догадываясь, что за ними наблюдают, она приподнялась на цыпочки, потянулась к самому уху джентльмена и сказала что-то такое, от чего он расхохотался, запрокинув голову. От этой сцены Лавинию Бекхайм бросило в жар. Пламя обиды выжгло остатки гордости, и она чуть не кинулась прочь из комнаты, надеясь застать их внизу, в холле, чтобы заглянуть в глаза негодяю Арчи, вопреки всем обещаниям, вновь обманувшим её.
Уже взявшись за дверную ручку, она отдёрнула ладонь. Благоразумие одержало победу над чувствами. Лавиния Бекхайм вспомнила слова своей наставницы, сказанные той много лет назад и по совершенно иному поводу, однако сейчас они как нельзя лучше остудили её гнев. «Запомните, девочки, истинная леди никогда, никогда не выставляет себя на посмешище. Всегда есть способ добиться своего, сохранив достоинство», – говорила мисс Тирли, обводя внимательным взглядом юных воспитанниц.
К сожалению, эта поучительная сентенция недолго служила ей утешением. Она разделась, не зажигая света, потом ещё долго вытаскивала многочисленные шпильки из причёски, чувствуя, как вся покрывается гусиной кожей, и улеглась в постель, всем телом ощущая ледяной холод простыней. Сон долго не приходил к ней, но, когда она наконец скользнула в мутный плен видений, несколько слезинок всё же вырвались на свободу, торопливо пробежали по щекам и скрылись в пышном кружевном воротничке ночной сорочки.
А вот Эффи Крамбл в эту ночь спала сном младенца. Ей не понадобилась даже бутыль с горячей водой, которую она каждый вечер демонстративно требовала у горничной в надежде пристыдить хозяйку пансиона, экономившую на отоплении. То, что она совершила, прокравшись в гримёрку Люсиль Бирнбаум после того, как все покинули театр, согрело её так, как не согревали ни ежевечернее какао со щедрой порцией бренди, ни аплодисменты зрителей. Эффи подготовилась к тому, что совесть слегка её помучит, но ничего подобного – на душе, напротив, воцарилось спокойствие.
К утру уродливый цветок с мерзкими болтающимися корнями, похожими на извивающихся червей, зачахнет, и Люсиль на собственной шкуре почувствует, каково это, когда лишаешься чего-то очень ценного для себя. Вообще, отмщение оказалось делом приятным и вовсе необременительным, и это открытие позабавило Эффи и в очередной раз заставило усомниться в догмах морали, вокруг которых все вечно поднимают такой шум.
Глава вторая, в которой дневное представление в театре «Эксельсиор» оказывается несколько пикантнее, чем надеялись зрители, а Эдди Пирса ожидает жестокое разочарование
На следующий день Сара Матильда Бенджамин, или Мамаша Бенни (это прозвище пристало к ней давно и стало уже таким привычным, что порой в мыслях она и сама себя так называла) с раннего утра не могла избавиться от необъяснимого гнетущего чувства. Оно царапало сердце, как когтистая лапа голодной бродячей кошки, и могло означать лишь одно – скорые перемены.
Жизненный путь Мамаши Бенни не был безоблачным, и умение быстро ориентироваться в происходящем не раз служило ей добрую службу. Эта постоянная готовность предугадать, выхватить из воздуха нити зарождающихся событий и определила её дальнейшую судьбу после того, как тяжёлый на руку и скорый на расправу супруг тихо угас от непонятной болезни, а принадлежавший ему паб, в котором она двадцать лет кряду цедила из бочонков пиво и протирала стойку, пошёл с молотка в оплату счетов от докторов-шарлатанов.
Оказавшись в буквальном смысле на улице, пятидесятилетняя вдова быстро покончила с трауром и обратила природную предприимчивость себе во благо. Мадам Элоиза – под этим именем её узнали легковерные жители Эдинбурга, которым требовалось утешение, развлечение или подсказка – всё едино! – и у которых были на это лишние шиллинги и пенсы.
Пребывая в хорошем расположении духа, мадам Элоиза обещала молодым замужним женщинам скорого прибавления в семействе, незамужним – сердечного друга или удачный брак, зрелым дамам благополучия и крепкого здоровья, джентльменам в возрасте – приращение капитала и приятное приключение, юным – рост по карьерной лестнице или выгодную женитьбу. В скверные же дни, когда на душе скребли кошки, предсказания мадам Элоизы сулили всем лишь казённые хлопоты, пустые дороги и провал всех начинаний.
Деятельность эта, осуществляемая с большим тактом и осмотрительностью, какое-то время приносила ей неплохой доход, пока в городе не объявилась заезжая знаменитость из Марселя с волшебным стеклянным шаром, в котором каждый мог узреть своё будущее (во что предприимчивая вдова, разумеется, не поверила ни на секунду), и не переманила всю постоянную клиентуру, падкую на внешний блеск и трюкачество.
Когда накопления иссякли, и стало ясно, что в Эдинбурге её более ничего не ждёт, Мамаша Бенни уложила в дорожный сундучок затёртые карты, шаль с бахромой и вышитыми руническими символами и прочие немногочисленные пожитки, и примкнула к труппе странствующих артистов. Поначалу скептически отнёсшаяся к очередному витку судьбы, она неожиданно обрела и покой, и постоянный (весьма скромный, не чета прошлому) заработок, и собственное место среди людей таких же неприкаянных, как она, но вовсе этого не стыдившихся.
Однако годы брали своё, и вскоре постоянные разъезды и выступления летом в душных павильонах, а зимой в холодных промозглых залах стали её тяготить. Поэтому, когда одержимая большой сценой (иначе это и не назовёшь, кроме как одержимостью, сама-то Мамаша Бенни была начисто лишена актёрских амбиций) Имоджен Прайс торжествующе объявила всем членам труппы, что в этом сезоне их ждёт постоянный ангажемент и к их услугам будет целый театр в Лондоне, она встретила новый поворот событий с облегчением.
Филипп Адамсон не произвёл на неё убедительного впечатления. Простачок, каких пруд пруди, так охарактеризовала она его про себя, а простачками Мамаша Бенни называла всех, кто находился от неё по другую сторону стола и готов был выслушивать небылицы и безропотно расставаться с медяками. Что уж там наплела ему чертовка Имоджен, чем заманила – её не особенно интересовало, но вот рвение, с каким новоявленный антрепренёр взялся за дело, изрядно её позабавило.
Подумать только, всерьёз решить, что их странствующая труппа комедиантов мало того, что станет трамплином для сценической карьеры Имоджен, так ещё и искренне надеяться составить конкуренцию ведущим лондонским мюзик-холлам! Прав был её старинный приятель Рафаил Смит, с которым они исколесили всю Англию, прав во всём – больше всего в этой жизни, едва ли не больше, чем дышать, люди хотят верить в чудо. Ну, и, конечно, надежда. Под этими двумя знамёнами и маршируют простачки от колыбели до могилы, и лишь немногим хватает ума выйти из строя и воспользоваться наивностью ближних себе во благо.
Но одно дело простаки – сытые, лоснящиеся, с тугим кошельком, и совсем другое – те, кто сидит по ту же сторону стола, что и ты. Кто делит с тобой и скромную трапезу, и изысканные яства, и солнечные дни на побережье лучших морских курортов, и осеннюю сырость, когда от зрителей и улыбки-то не дождёшься, не вывернувшись перед ними наизнанку.
Мамаша Бенни не первый год на свете жила и знала доподлинно (да и видела такое не раз): если в труппе начинаются склоки, добра не жди. Мелкие обиды и разногласия – это одно дело, куда без них, – но то, что началось в театре Адамсона с появлением Люсиль Бирнбаум, могло плохо кончиться, а начинать всё сначала и вновь отправляться в путешествие, не зная, где окажешься завтра, было не по ней.
Неплохо разбираясь в людях, Мамаша Бенни сразу поняла, что увещевать новенькую вести себя поскромнее бесполезно. Люсиль точно была не из простаков, но её неоправданная дерзость симпатии отнюдь не вызывала. За своё недолгое пребывание в театре она умудрилась настроить против себя большую часть труппы, и на пользу общему делу это явно не пошло.
Выраженный актёрский темперамент Имоджен Прайс заставлял ту вспыхивать как порох всякий раз, когда Люсиль пыталась раззадорить её малопонятными намёками на некую тайну, а заноза Эффи так и вовсе зеленела как кочан салата, когда новенькая позволяла себе отпускать колкости на её счёт. Марджори Кингсли глубже и сложнее всех переживала крушение своих иллюзий, произошедшее сразу после появления в труппе Люсиль, но тот, кто не умел достойно выдерживать удары судьбы, не мог претендовать на сочувствие Мамаши Бенни.
Самые же большие опасения у неё вызывало состояние Лавинии Бекхайм, которая вот уже много лет безуспешно ждала, когда для неё и Арчибальда Баррингтона, комика в амплуа «светский лев», запоют-загудят свадебные колокола. Ни для кого не являлось секретом, что Арчи падок на молодых актрис и в бурных житейских волнах его корабль готов бросить якорь в каждой гавани, что сверкает манящими огнями. Лавинии, не желающей смотреть правде в глаза, стоило больших усилий соблюдать внешнюю благопристойность и держать свои чувства в узде, но, как было хорошо известно Мамаше Бенни, порой чашу терпения способна переполнить всего лишь одна капля.
Этим утром, за завтраком, отменный по обыкновению аппетит демонстрировала только Эффи. Из мужчин никого не было – Адамсон с Рафаилом вставали рано и сразу же отправлялись на Гроув-Лейн, в театр, мистер Пропп уходил в костюмерную к восьми, а Арчи, Эдди и Джонни почти всегда пропускали завтрак, валяясь в постелях до тех пор, пока не наступало время готовиться к дневному представлению. Имоджен Прайс тоже находилась у себя, так как её утреннюю трапезу неизменно составляла лишь чашка кофе и апельсин, посыпанный корицей, которые ей приносила горничная Элис прямо в комнату.
Люсиль Бирнбаум, тщательно причёсанная, надушенная и с подкрашенными губами, набросив на плечи кашемировый кардиган цвета топлёных сливок, сидела и листала газеты отдельно от всех, у окна, за которым кружились неряшливые снежные хлопья. Она единственная из жильцов пансиона завтракала всегда долго и основательно, и сейчас перед ней на столе стояла большая тарелка, полная разнообразной снеди – яичница-глазунья, подрумяненный бекон, грибы, ломтики копчёной рыбы и треугольнички тостов, поджаренные строго с одной стороны (и нельзя сказать, что подобная требовательность так уж радовала кухарку). Лицо её казалось непроницаемым, но возле рта обозначились жёсткие складки, словно она крепко-накрепко сжала зубы.
Марджори, напудренная до полного сходства с мраморной статуей (само собой, если бы кому-то пришло в голову придать изваянию её грубые черты), со вселенской печалью в коровьих глазах цедила чай и вопреки обыкновению не притрагивалась к тостам. Лавиния Бекхайм тоже выглядела так, будто бы уксуса хлебнула – даже не верилось, что через несколько часов и та, и другая выйдут на сцену, и публика будет рыдать от смеха от каждого их движения, от каждой реплики, метко пущенной в зал, точно плоский камешек по воде. Это перевоплощение актёров, то, как они умудряются сбрасывать собственную шкуру и примерять на себя чужую личину, завораживало Мамашу Бенни и вызывало у неё чувство сродни суеверному трепету.
Потому-то ей и хватило одного взгляда на Эффи, чтобы всё понять. Обычно та по утрам бывала вялой и хмурой, но сегодня девушка сияла, прямо-таки вся лучилась довольством и радостью. Она исподтишка посматривала на Люсиль, и в уголках её губ трепетала шкодливая улыбка, сказавшая Мамаше Бенни всё, что ей нужно было знать.