bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 13

– Как видишь.

– Не спится?

– Типа того.

Хотя я сидела к Питеру спиной, но чувствовала, что он стоит рядом.

– Там кто-то сказал, что ты вроде приходила, – тихо сказал Питер.

– Забегала. Тебя не видела.

– Точно?

– Наверное, я точно знаю, видела тебя или нет, – буркнула я.

– Тогда и говорить не о чем, так?

Я перестала печатать. Повернулась и посмотрела на брата. Мне хотелось кричать, вопить и сказать ему, что от того, что он сделал, мне нестерпимо больно. Вместо этого я сделала то, что всегда делала в тех случаях, когда кто-то из семьи меня разочаровывал. Я позволила Питеру сорваться с крючка.

– Абсолютно не о чем.

Глава пятая

В наступившем декабре того года все в Олд-Гринвиче ждали рождественского чуда. Даже моя мать, которая по-прежнему упорно выставляла менору в окне первого этажа и считала, что «чудеса – это сказки для тупых католиков вроде вашего папаши», призналась, что втайне молится о «чуде, которое положило бы конец общей боли». В школе – и это бросалось в глаза – об исчезновении Карли Коэн никто не забыл. Сама я то и дело принималась плакать, ночами без конца просыпалась, не в силах больше уснуть, а днем, закрыв глаза от усталости, часто видела плавающий в море труп Карли. Всякий раз, как я сталкивалась с Жестокими, они смотрели на меня со смесью страха и презрения, но ни разу больше не осмелились прошипеть мне вслед какую-нибудь гадость. Исключение Эймса Суита и поспешный перевод в другую школу Деб Шеффер вынудили эту мерзкую маленькую банду залечь на дно, тем более что новый директор, Томас Филдинг, дал понять, что не потерпит никаких инцидентов с издевательствами. Бывший морпех (что страшно понравилось моему отцу), он, однако, имел довольно прогрессивные идеи на управление школой в эпоху, которую он называл «временем в жизни американцев, когда все правила переписываются».

В начале Хануки мама с миссис Коэн ходила в синагогу и даже вела себя вполне любезно, когда вечером мама Карли призналась, что я захожу к ней три раза в неделю.

– А тебе, конечно, и в голову не пришло рассказать мне о такой мелочи, – выговаривала мне мама через несколько часов после посещения синагоги.

– Я думала, ты рассердишься.

– За доброе дело для женщины, пережившей самую ужасную трагедию, какую только можно представить?

– Ты не ревнуешь?

– Ревную? Ты о чем?

Я ничего не ответила. В этом не было необходимости.

Мама наконец нарушила молчание:

– Я рада, что ты такая заботливая.

На Рождество Карли не объявилась. Не приехал домой и Питер, решивший провести праздничные каникулы в Либерии, где в Корпусе мира трудился его друг по колледжу. После той поездки в Бодуин мы с ним почти не поддерживали связь, хотя, когда стало известно, что я принята, от него пришла открытка с поздравлением. На ней был изображен великий комик Граучо Маркс, а на обороте Питер написал: Я же тебе говорил! Браво! Люблю… И его подпись.

Я не ответила. Когда Питер позвонил на Рождество из Монровии и мама передала мне трубку, я только односложно отвечала да и нет – мне хотелось, чтобы Питер понял, что я все еще обижена на него. Адам стоял рядом – на Рождество он послушно приехал домой. Когда я вернула маме трубку, брат жестом показал, чтобы я вышла. Я набросила армейскую шинель, купленную неделю назад во время поездки в Нью-Йорк – нашла ее в большом комиссионном магазине на Салливан-стрит в Виллидже, – и прихватила пачку сигарет и зажигалку. Накануне вечером пошел снег – настоящее белое Рождество, – и я собиралась позже прогуляться по берегу моря, тем более что за рождественским обедом родители, разумеется, сцепились – а чем, спрашивается, тот год отличался от остальных? Адам только накануне вернулся из верховьев штата Нью-Йорк. Папа отметил его приезд, напившись до положения риз, а наутро страдал от сильного похмелья.

– Что там у вас с Питером?

– Ничего.

– Брось, сестренка, я же вижу.

Сестренка! Я ненавидела это слово. Считала его слащавым. Но сейчас мне показалось, что не стоит напоминать об этом Адаму.

– Сколько же пива вы с папой вчера прикончили? – спросила я.

– По шесть, не меньше. Но он настаивал, чтобы перед каждой бутылкой мы пропускали по стопке «Тулламор Дью».

– Шесть бутылок пива, шесть стопок виски… впечатляет, нечего сказать.

– Ты не ответила на мой вопрос.

– Спроси у Питера.

– Не могу. Он в Африке, а ты здесь. Так что давай рассказывай.

– Все нормально, – соврала я.

– Что ты скрываешь?

– Я – Бернс… и что-то скрываю? За нами такое не водится. – И увидела, что Адам побелел как мел. – Если тебе так уж нужно знать, какая кошка пробежала между нами с Питером, может, сам раскроешь мне кое-что из своих секретов?

Адам побелел еще больше и отошел от меня в сторону. Я хотела было догнать его, но подумала: он ни за что не расскажет о той страшной аварии, и я должна относиться к этому с уважением. А еще я подумала: у нас так мало общего, единственное, что нас связывает, – кровное родство. Но как можно быть такими близкими родственниками и при этом такими разными?

– У меня есть новость, – наконец заговорил Адам.

– Поделись.

– Папа нашел мне работу после того, как я окончу магистратуру в июне.

– Что за работа?

– В его компании в Чили.

– Ого, – сказала я, не зная, как к этому отнестись. – Тебя это радует?

– Ну, смогу уехать из страны – это клево. К этому времени я или женюсь на Пэтти и возьму ее собой, или…

– Может, тебе просто порвать с ней и сбежать?

Адам улыбнулся:

– Ты бы этого для меня хотела, да?

– Я бы хотела, чтобы ты жил так, как сам хочешь, а не так, как, по-твоему, от тебя ждут.

Адам немного помолчал.

– Жить как хочется, – сказал он наконец, – какая прекрасная мечта.

– Я точно буду жить так, как хочу.

– Ты сейчас так говоришь. А правда в том, что и ты наверняка запутаешься и окажешься в ловушке, как все мы…

Пока я думала, как ответить, брат продолжил:

– Давай закончим этот разговор, идет? Лучше сходим в кино, потом попьем где-нибудь пива и притворимся, будто никогда ничего такого не обсуждали. Можешь ты сделать это для меня, сестренка?

Я только молча кивнула в знак согласия. Снег все падал. По радио без конца играли какую-то дурацкую музыку. Мы оба смотрели перед собой в белую пустоту.

Решившись нарушить напряженное молчание, я спросила:

– Ты надолго домой?

– Завтра уезжаю, – ответил Адам.

– Значит, теперь нескоро увидимся.

– Да, наверное. С Рождеством!

– И тебя. Желаю…

– Не надо ничего желать, – перебил брат. – С этими пожеланиями всегда все наперекосяк.

После этого нам с Адамом много месяцев не представлялось шанса поговорить по душам.


На третий день своего пребывания в Боудине мне по дороге на занятия бросился в глаза довольно занимательный персонаж – высокий худощавый парнишка в рубашке с узором в огурцы и белых брюках, бледной, почти фарфоровой кожей и буйной шевелюрой кудрявых волос с обесцвеченными и зелеными прядями. Ногти у него были выкрашены в такой же зеленый цвет. На плече он нес книги в веревочной сумке-сетке. Проходя мимо, парнишка кивнул мне. Увидеть его было и странно, и здорово – такой сумасбродный, яркий, сразу видно столичного жителя, снизошедшего до Новой Англии с ее роскошным бабьим летом. Однако, заметив прямо перед собой трех спортивного вида крепышей, он сошел с мощеной дорожки и, опустив голову, пропустил их. Я и раньше замечала, что в Боудине существует отчетливое деление на неформалов и спортсменов.

Крупный мускулистый тип в свитере спортивного клуба колледжа (с большой буквой Б на груди) крикнул:

– Эй ты, гомик зеленый!

Остальные члены тройки подхватили:

– Где твой парень, а, зеленый?

– Не обращай внимания на этих придурков, Хоуи, – сказал какой-то парень, проходя мимо.

Но по усмешке на его лице я поняла, что одергивать амбалов он не собирается и выходка останется безнаказанной. Мне хотелось заступиться за парнишку. Но я еще не освоилась в кампусе, все было мне чужим, а колледж казался враждебным. Зато я, по крайней мере, узнала его имя: Хоуи.

– Кто тебе травку на голове поливает, зеленый гомик? А может, ты один из эльфов Санты?

Спортсмены хохотали все громче, радуясь собственному остроумию. Хоуи нырнул в здание студенческого клуба. Я подумала: выходит, в колледже этим хамам тоже все сходит с рук.

На пятый день учебы я слушала первую лекцию профессора Теодора Хэнкока по колониальной истории Америки и обратила внимание на то, какой он замечательный рассказчик.

Еще до приезда в Боудин мне прислали Справочник для студентов по предметам и преподавателям, выпущенный редакторами «Востока», газеты колледжа. Уже тогда курсы профессора Хэнкока по американской истории привлекли мое внимание. О нем говорилось, что «каждую лекцию он превращает в яркое событие», «никогда не бывает сухим и академичным, и в его интерпретации колониальная история воспринимается как нечто интересное, живое и очень реальное».

До этого я мало что знала об этой части нашей истории, кроме прочитанной когда-то давно «Алой буквы» Готорна да самых обычных вещей об американских первопоселенцах, спасавшихся от религиозных преследований, которые проходят на уроках в школе. Но начиная с той первой лекции я слушала профессора Хэнкока во все уши.

Выглядел Теодор Хэнкок как типичный профессор колледжа Новой Англии. Невысокого роста, изящный, он словно был рожден для пиджака из шотландского твида, серых фланелевых рубашек, бледно-голубых сорочек и вязаных галстуков. Светло-русые волосы, разделенные аккуратным пробором, бледная кожа и очки в классической роговой оправе. Мелодичный голос, аргументированная, логичная речь. Во время той первой лекции меня сразу поразило то, как тихо и незаметно профессор полностью завладел нашим вниманием.

Талантливые учителя, как я убедилась в то сентябрьское утро в Боудине, могут в одночасье изменить наше мировоззрение. Люди часто посмеиваются над преподавателями: «Если сам не можешь что-то делать, учи других». Но правда в том, что под влиянием хорошего, талантливого педагога в людях что-то меняется. Возможно, в определенном смысле я подсознательно восприняла профессора Хэнкока как фигуру мудрого и готового научить родителя. Возникло ощущение, что он располагает истинными, взвешенными и продуманными знаниями о чем-то важном и что в последующие месяцы мы получим от него богатую пищу для размышлений – он заставит нас переосмыслить историю Америки, покажет, почему мы до сих пор противостоим огромному множеству тех народов, кому пуританское мировоззрение несвойственно. По правде говоря, я мгновенно влюбилась в Хэнкока. Это удивило меня саму, потому что я никогда раньше не чувствовала такого притяжения к мужчинам старше себя. Не то чтобы я мечтала о романе с ним – нет, никаких тупых подростковых бредней. Хэнкок произвел на меня впечатление человека очень умного, вдумчивого… и в то же время не раздираемого болью или яростью, которые сжирали моего отца. Профессор держался с бостонской простотой и изяществом. В нем чувствовались доброта и уравновешенность, подчеркнутые высоким интеллектом и даром сострадания. По крайней мере, таким я представила его себе после одной лекции. Я уходила тогда из аудитории, думая: вот сильно повзрослевшая версия человека, которого я всегда мечтала полюбить. И это воодушевляло меня и то же время тревожило.

По прошествии первой недели Боудин казался мне одновременно блестящим и провинциальным. Моя соседка по комнате, Конни Лайонс из Уэлсли в штате Массачусетс, окончила очень привилегированную женскую школу, а ее мать в 1952 году участвовала в Открытом теннисном чемпионате США в парном разряде.

«Мама всегда повторяет, что, когда через два года родилась я, это стало концом ее теннисной карьеры». Это был один из немногих моментов, когда Конни разоткровенничалась со мной. Она была рыжеволосая, одевалась исключительно в стиле «Л. Л. Бин»[32]: фланелевые рубашки, походные ботинки, плиссированные клетчатые юбки. Веселая и общительная, Конни немедленно передружилась со всеми девушками на нашем этаже общежития. Ее целью было попасть в теннисную команду первокурсников и познакомиться с парнем, что и произошло дней через десять после начала учебы. Джесси Уитворт, так его звали, входил в Хи-Пси – самое привилегированное и консервативное из всех студенческих братств, – и такие девушки, как Конни, там были нарасхват. В первую неделю учебы студенческие братства колледжа, числом восемь, устроили так называемый марафон для первокурсников. Мы мотались с вечеринки на вечеринку, встречались с членами братств, очень разных, со своими особенностями, – решали, к какому берегу прибиться. Девушки были в меньшинстве и потому ценились. Даже в самом чудаковатом студенческом братстве, Зета Пси, в который входили будущие бухгалтеры высшей квалификации или профессора микроэкономики, смотрели на девушек с таким же вожделением, как золотоискатели в Клондайке на золотую жилу. Только мне их повышенное внимание не очень-то льстило. Я заглянула в Хи-Пси и Дики – суперпривилегированные братства для избранных. Не совсем мое, но в Дики я застала интересный разговор о Джоне Апдайке, который закончился тем, что парень предложил подняться к нему в комнату и посмотреть его библиотеку американской литературы. А когда я со смехом помотала головой, ему хватило присутствия духа улыбнуться в ответ и сказать: «Все, последний раз пробую так по-дурацки склеить девушку».

Пси-Эпсилон был прибежищем богемы, прибежищем хиппи, прибежищем нариков. Войдя в их дом – зеленое здание на Мэйн-стрит, – я попала в облако марихуанного дыма. В динамиках оглушительно вопил Вэн Моррисон, а первый человек, вышедший навстречу, протянул мне косяк со словами: «Добро пожаловать на космический корабль». Звали его Кейси, и, насколько я могла судить, он был здесь главным гуру.

О Пси-Ю в последний год постоянно упоминали в новостях: это было первое студенческое братство, где президентом выбрали девушку. В заметке из «Нью-Йорк таймс», которую вырезала для меня мама, его описывали как место «божественного декаданса». Но здесь вдобавок к косяку мне плеснули вина «Альмаден», и вскоре я обнаружила, что курю сигарету, предложенную мне вежливым парнишкой по имени Марк.

– Мы альтернативное сообщество, – сказал он. – Все остальные братства тяготеют к определенному типажу. Мы принимаем всех – умных до неприличия, изгоев, которых вечно побивают камнями, лыжников-бездельников, тех, кто пьет в одиночку, реально странных, а еще выпендривающихся спортсменов и даже будущих юристов, которые любят гулять на природе, по крайней мере пока.

Марк жестом подозвал стоящего поодаль парня. У того были босые ноги, свободная черная индийская одежда и волосы длиной, как у Иисуса, и мне нравилось, как он выглядит.

– Я тебя помню, – сказу сказал он мне. – Ты была у Шелли на Федерал-стрит в прошлом году, в октябре.

– Впечатляюще, – ответила я, – особенно если учесть, что мы даже не разговаривали.

– Или пугающе, – добавил Марк. – У Эвана потрясающая память.

– Я запоминаю интересных людей, – сказал Эван.

– Ты мне льстишь, – улыбнулась я.

– Нисколько. Интеллект я чую носом, как и глупость, – в колледже хватает и того и другого. Ты покер любишь?

– Нет. – Меня удивил, но и заинтересовал этот неожиданный вопрос. – Но не отказалась бы научиться.

– Обучу тебя за пару часов, – предложил Эван.

– Только учти, будешь терять деньги, – предупредил Марк. – Я в этом убедился на собственной шкуре.

– У меня не так их и много. – Я пожала плечами.

– Все равно научиться надо, – улыбнулся Эван. – А еще тебе надо присоединиться к нашему маленькому цирку, Пси-Ю. Здесь у нас интересно.

Из всех студенческих братств, которые я посетила, только здесь я сразу почувствовала себя как дома. Но я вообще не хотела никак определяться и никуда вступать – это не по моей части. Как я быстро поняла, жизнь в колледже во многом строилась на том, к какому лагерю ты примкнешь, но хотя в Пси-Ю и гордились своей репутацией левых хиппи, наркоманов, художников, даже они при этом оставались братством. В этой системе я не могла и не хотела делать выбор.

Но Эван Креплин стал мне другом, с ним мы часто играли в пятикарточный покер. Однако наряду с этим я много общалась с Дигби Лордом – серьезным и глубокомысленным консерватором из пригорода Филадельфии (все называли его Диджеем), мечтавшим стать Максвеллом Перкинсом[33] наших дней. Студент второго курса, Диджей уже руководил «Пером», литературным журналом, издававшимся в колледже, вместе со своим ближайшим соратником Сэмом Шнайдером. Диджей был невероятным литературным снобом. Как-то я обмолвилась, что обожаю Джона Чивера, и он обсмеял меня так, будто я призналась в слабости к молочным коктейлям. Любую современную литературу, если она имела сюжет, Диджей отвергал. Сам он ратовал за тех, кого называл метапрозаиками, пишущих вопреки принципам реализма и повествовательности. О Джоне Барте, Доналде Бартелме и Томасе Пинчоне[34] он говорил с чувством, близким к благоговению. Диджей привлек меня сразу же. Его трудно было назвать красивым в традиционном понимании, но для меня это не имело значения. Долговязый, с копной курчавых каштановых волос, он, как и я, был заядлым курильщиком. Но если я обходилась в день десятком своих любимых «Вайсрой», то Диджей выкуривал по две пачки ежедневно. Трудно было представить его без сигареты в руке, а поскольку в Боудине курить разрешалось практически везде, кроме медпункта, парень этим пользовался. Как-то, пригласив меня посидеть за сыром и вином в «Сердитом тетереве» – богемном кафе в центре Брансуика, – он поведал, что его отец, Дигби Лорд-старший, был крупным инвестиционным банкиром, а в юности серьезно занимался теннисом.

– Надо тебя познакомить с моей соседкой по комнате, – заметила я. – Она классная теннисистка, мечта любого корпоративного рекрутера.

Диджей одарил меня тончайшей саркастической улыбкой:

– С такими девицами – приклеенная улыбка в тридцать два зуба – я не выдерживаю больше пяти минут, а они от меня сбегают через две. Да и ты вроде с такими не особо общаешься в кампусе.

Диджей отличался какой-то особой наблюдательностью. На тот момент я еще не обзавелась в колледже ни одной подругой женского пола. Одни однокурсницы казались мне чересчур благопристойными и белокурыми, чем навевали воспоминания о кошмарах Олд-Гринвича. В других отталкивало то, как они вели себя с парнями – понимая, что из-за своей малочисленности могут выбирать, кого захотят, остальных девчонки просто дразнили или держали на коротком поводке. Правда, была одна девушка с медицинского, Филиппа, еврейка из Бруклина, любительница чтения, с ней мы время от времени ходили выпить кофе. В Филиппе явственно угадывались черты битников пятидесятых – в Колумбии с Гинзбергом[35], Керуаком и прочими стилягами эпохи Эйзенхауэра она бы чувствовала себя как рыба в воде. Учебу же в Мэне – а у Филиппы была полная стипендия – она воспринимала как ссылку и установила жесткую дистанцию между собой и большинством остальных студентов. Включая меня. Впрочем, она всегда была приветлива и никогда не выказывала недовольства, если я подходила к ее столику. Мы могли поболтать о нью-йоркских артхаусных кинотеатрах и джазовых клубах и о том, почему мы обе не можем читать Толкина («Слишком много гномов», – заметила как-то Филиппа). Но всякий раз, когда я предлагала выпить по бокалу вина вечером в городе, она или должна была заниматься, или уже была приглашена кем-то, хотя я уверена, что парня у нее не было и она не спешила кого-то заводить. Филиппа производила впечатление убежденной одиночки. А во мне между тем, как я поняла намного позже, зрела потребность в близкой подруге именно женского пола, которой мне так не хватало после трагического исчезновения Карли… А оно по-прежнему не давало мне покоя: меня мучило сознание, что я могла бы это несчастье предотвратить.

Ни о чем этом я не упомянула на том первом свидании с Диджеем, зато обнаружила, что мне импонируют его ум и нетривиальные мысли на любой счет, у него хорошее чувство юмора, а в присутствии женщины он чувствует себя неуверенно. Его интеллектуальная беседа была формой флирта. Прощупав почву путем тонких расспросов, я поняла, что его опыт с женщинами довольно ограничен. Это касалось и меня, так как, если не считать Арнольда, у меня не было никакого опыта в общении с мужчинами. Мы прикончили на двоих бутылку «Либфраумильх» – вино показалось мне приторно-сладким, но это не помешало мне захмелеть, – и Диджей проводил меня до общежития. Я довольно неуклюже предложила ему подняться, объяснив, что Конни отправилась в студенческий клуб со своим теннисным гуру и вряд ли скоро вернется. Диджей согласился. Наверху мы сначала выкурили по сигарете, потом он просмотрел мою коллекцию пластинок, заметив, что мне надо начать слушать джаз, потом мы послушали последний альбом The Band. Диджей сидел на стуле, а я – на кровати, и я по крайней мере дважды намекнула, что он может пересесть ко мне, но он продолжал сидеть на своем месте и рассказывать о потрясающем спектакле по пьесе Гарольда Пинтера «Возвращение домой», который видел в Нью-Йорке, и о том, что если бы он писал пьесы, то Пинтер был бы для него образцом. Потом Диджей посмотрел на часы и, охнув, заторопился, объяснив, что завтра ему надо на лекции к первой паре.

Я взяла его за руки:

– Надеюсь, в скором будущем мы это повторим.

Он чмокнул меня в темечко и вышел, бросил на ходу: «Увидимся».

На следующий день в студенческом клубе я столкнулась с Сэмом Шнайдером. Сэм сразу произвел на меня впечатление человека, которого мало интересует флирт. Как и Диджей, он был повернут на разговорах о книгах. Мне понравилось в нем то, что в такой по преимуществу гойской среде, какая была в этом колледже в Новой Англии, он, чикагский еврей, нисколько не стеснялся говорить о своем еврействе. Поздним утром на другой день после свидания с Диджеем я, войдя в клуб, увидела сидящего на диване Сэма. Перед ним на столике стоял полный чайник чая. Еще на столе я разглядела том Блейка, три очень солидного вида научных труда и блокнот, в который Сэм что-то выписывал.

Когда я подошла, он поднял голову:

– Те же и восхитительная Элис.

– Кто же мной восхищается?

– Сама догадайся. – Сэм, чуть заметно улыбнувшись, вытащил из стопки перед собой одну из книг, вернулся к ее оглавлению и пролистал несколько страниц. – Не каждому дано быть Дон Жуаном.

Сказав это, он снова начал строчить в своем блокноте, поглядывая в разложенную перед ними книгу. Разговор окончен.

Я поняла намек и собралась отойти к буфетной стойке за кофе и кексом. Но не успела сделать и шага, как Сэм снова заговорил:

– Мы ищем четвертого человека в редколлегию. Первокурсников раньше никогда не брали. Но для тебя готовы сделать исключение, если тебе это интересно.

– Мне интересно, – улыбнулась я.

– Тогда бери. – Сэм протянул мне большой конверт из плотной желтой бумаги. – Новые поступления, как обычно, от начинающих авторов, талантливых, способных или вовсе бесталанных. Тем не менее мы же все живем надеждой, точно? Отбери из этого две худшие работы и две, с которыми можно попытаться что-то сделать.

– Что ты имеешь в виду?

– У тебя есть вкус и интуиция. Во всяком случае, я так думаю, иначе мы бы с тобой сейчас не разговаривали и я не рассматривал бы тебя в качестве кандидата в редколлегию «Пера». Мне нужны короткие рецензии – несколько содержательных, умных абзацев по четырем текстам, которые ты отберешь. Хочу намекнуть, Диджей страшно бесится, когда люди не умеют писать. Я настроен менее критично, но глупость тоже не терплю. – Сэм постучал ногтем по лежащему передо мной конверту. – Можешь начинать. Рецензии мне нужны через три дня, не позже.

И он вернулся к своим книгам.

Оглядываясь в прошлое, я поражаюсь самой себе – до чего же мне тогда хотелось произвести впечатление на Диджея и Сэма. А также на профессора Хэнкока. Я погрузилась в изучение «Пуританской дилеммы» Эдмунда Моргана, исписав целый блокнот множеством наблюдений и вопросов, а на следующий день явилась на лекцию Хэнкока и еле дождалась, когда в конце можно будет поднять руку.

– Профессор, – сказала я. – Эдмунд Морган неоднократно указывает на то, что в колониальном Массачусетсе допускалось лишение гражданства для тех лиц, которые подвергали сомнению священные основы пуританской теократии. Можно ли рассматривать это как предвестник маккартизма?

– Выскочка, – прошептал кто-то позади меня.

Шепот неожиданно прозвучал очень отчетливо. Настолько, что профессор Хэнкок тоже его расслышал и сразу посмотрел на нарушительницу порядка – девицу явно с похмелья, с темными кругами вокруг глаз, в кремовом джемпере под горло в пятнах от сигаретного пепла и еще чего-то, похожего на высохшее пиво.

– Мисс Стернс, – обратился к ней профессор Хэнкок, – не могли бы вы громче повторить упрек, сделанный шепотом в адрес мисс Бернс?

На страницу:
7 из 13