Полная версия
Послушник дьявола
Голос юноши дрогнул, но только на секунду. Поразительные глаза оставались прикрытыми.
Радульфус, ласково взглянув, отпустил юношу и после его ухода закрыл заседание капитула. Образцовое вступление? Или на всем этом лежала тень слишком лихорадочного усердия, которое не мог не почувствовать столь проницательный человек, как аббат Радульфус, а почувствовав, не мог одобрить и в будущем собирался относиться к юноше с большой осторожностью? Обуреваемый страстями серьезный молодой человек, попав в тихое убежище, о котором он мечтал, легко может проявить излишнюю горячность и нетерпение. Кадфаэль, всегда прочно стоявший на земле своими большими ногами и спокойно принявший решение укрыться в тихой монастырской гавани на весь остаток жизни, все же испытывал чувство сильной симпатии к пылкой юности, которая все преувеличивала, которая могла взлететь в небеса от строчки стихов или обрывка музыкальной фразы. Некоторые юноши, вспыхнув, горели потом до самого своего смертного часа, освещая путь многим, и оставляли после себя сверкающий след идущим им на смену поколениям. У других же огонь гас от нехватки горючего, однако не причиняя этим зла никому. Время покажет, что́ принесет с собой маленький костер несчастного Мэриета.
Хью Берингар, помощник шерифа Шропшира, вернулся из своего манора Мэзбери, чтобы принять дела, поскольку его начальник, Жильбер Прескот, отправился к королю Стефану в Вестминстер со своим обычным визитом, приуроченным ко дню святого Михаила[1], – дать отчет о положении дел и доходах графства. Их обоюдными усилиями окру́га оставалась хорошо защищенной и верной присяге, ее не затронули беспорядки, сотрясавшие бо́льшую часть страны, и у аббатства были серьезные причины благодарить их обоих, потому что многие обители, расположенные в Уэльсе вблизи дорог, оказывались распущенными, разогнанными, превращенными в военные крепости, некоторые даже не однажды, и никакого возмещения убытков при этом они не получали. Хуже, чем войска короля Стефана, с одной стороны, и войска его родственницы-императрицы, с другой, – а по совести говоря, и те и другие причиняли достаточно зла, – хуже них оказывались расползшиеся по стране армии отдельных сеньоров, хищники большие и малые, пожирающие все в тех местах, где они могли не опасаться карающей руки закона. В Шропшире, однако, законная власть была достаточно сильна и верна королю, во всяком случае настолько, чтобы заботиться о его подданных.
Убедившись, что жена и маленький сын удобно устроились в их городском доме рядом с церковью Святой Девы Марии и что в гарнизоне крепости царит полный порядок, Хью прежде всего отправился засвидетельствовать свое почтение аббату. И никогда он не уезжал из монастыря, не навестив брата Кадфаэля. Они были старые друзья, ближе, чем бывают отец и сын, и относились друг к другу со спокойной терпимостью людей разных поколений; кроме того, их сближали и общие приключения, которые стирали различия в возрасте. В беседах друг с другом и тот и другой оттачивали свой ум, чтобы лучше защищать вечные ценности, которые с каждым днем все более попирались в трясущейся от страха разоренной стране.
Кадфаэль спросил, как поживает Элин, и улыбнулся, радуясь просто оттого, что произнес ее имя. Он был свидетелем того, как Хью добился и жены, и своего высокого для такого молодого человека положения, и по-дедовски гордился их первенцем, крестным отцом которого стал в первые дни этого года.
– Великолепно, – с удовольствием ответил Хью. – Спрашивает о тебе. Как только отслужу свой срок, найду способ увезти тебя к нам, и ты убедишься сам, как она расцвела.
– Бутон был достаточно редкостный, – проговорил Кадфаэль. – А бесенок Жиль? Господи Боже, ему уже девять месяцев от роду, он скоро начнет носиться по полу, как щенок! Они встают на ноги прежде, чем становятся самостоятельными.
– Он передвигается на четырех не хуже, чем его рабыня Констанс на двух, – с гордостью объявил Хью. – И сжимает ее руку так же крепко, как прирожденный воин – меч. Только отдали́ Господь от него это время на долгие годы! Мне его детство покажется коротким. Даст Бог, времена раздоров окончатся раньше, чем он возмужает. Было же время, когда в Англии царили незыблемые законы, и оно должно снова вернуться.
Хью был человеком уравновешенным и неунывающим, но временами, когда он думал о своей должности и верности королю, на его лицо набегала тень.
– Какие вести с юга? – спросил Кадфаэль, заметив легкое облачко. – Похоже, совещание у епископа Генри ничего не дало.
Генри Блуа, епископ Винчестерский и папский легат, был младшим братом короля и его неколебимым сторонником, пока Стефан не напал на Церковь и не оскорбил ее в лице ряда епископов. Кому оставался верен сам епископ Генри после того, как его родственница – императрица Матильда прибыла в Англию и вместе со своей партией прочно обосновалась на западе, избрав своей твердыней город Глостер, было неясно. Умный, честолюбивый и практичный священнослужитель, несомненно, мог сочувствовать и той, и другой стороне, но от их поведения приходил только во все большее отчаяние; раздираемый родственными чувствами, он всю весну и лето этого года пытался изо всех сил уговорить врагов прийти к разумному соглашению и подготовил некоторые пункты будущего договора, которые могли если и не удовлетворить требования обеих сторон, то хотя бы умиротворить их и дать Англии заслуживающее доверия правительство и какую-то надежду на возвращение законности. Генри сделал все, что мог, и даже сумел всего лишь около месяца назад организовать вблизи Бата встречу представителей обеих партий. Но согласия достигнуть не удалось.
– Хотя бойню это остановило, – заметил Хью, скривившись, – по крайней мере на какое-то время. Однако плодов пока нет, собирать нечего.
– До нас дошел слух, – сказал Кадфаэль, – что императрица предлагала избрать Церковь в качестве арбитра, а Стефан не согласился.
– Неудивительно! – ухмыльнулся Хью. – У него есть владения, у нее – нет. Любое обращение к суду для него угроза потерять все, ей же ставить на карту нечего, а выиграть кое-что она может. Самый пристрастный суд поймет, что она не дура. А мой король, дай ему Господь побольше разума, оскорбил Церковь, и она не замедлит отомстить за себя. Нет, тут надеяться не на что. В данный момент епископ Генри отправился во Францию; он не теряет надежды и ищет поддержки у французского короля и графа Теобальда Нормандского. Ближайшие недели он будет придумывать мирные предложения, а потом вернется сюда с войском и снова обратится к враждующим сторонам. Сказать правду, он рассчитывал получить бо́льшую поддержку, прежде всего с севера. Но они все прикусили языки и сидят по домам.
– Честер? – рискнул высказать предположение Кадфаэль.
Граф Ранульф Честерский был независимым полукоролем на севере – он был женат на дочери графа Глостерского, сводного брата императрицы и ее главного сторонника в этой борьбе; однако у него имелись претензии к обеим партиям, и до сих пор он осмотрительно соблюдал мир в своих владениях, не выступая с оружием в руках ни на той, ни на другой стороне.
– Он и его сводный брат, Вильям Румэйр. У Румэйра большие владения в Линкольншире, и вместе они – сила, с которой приходится считаться. Они, надо признать, удерживают там равновесие, но могли бы сделать больше. Ладно, надо быть благодарным даже за временное перемирие. А потом – будем надеяться.
Увы, надежд Англия за эти трудные годы познала в избытке. Однако Генри Блуа, надо отдать ему справедливость, изо всех сил старался навести порядок в царившем хаосе. Генри был наглядным примером того, как можно достичь больших успехов в миру́, рано облачившись в сутану. Монах монастыря Клюни, аббат в Гластонбери, епископ Винчестерский, папский легат – взлет крутой и яркий, как радуга. Правда, он начинал, будучи племянником монарха, и своим быстрым продвижением был обязан старому королю Генриху. Способные младшие сыновья менее знатных семейств, выбрав монашескую стезю, не могли надеяться получить епископский сан ни в их собственном аббатстве, ни в каком другом. Например, этот пылкий юноша с зелеными крапинками в глазах – как далеко пойдет он по дороге к власти?
– Хью, – Кадфаэль плеснул немного воды в жаровню, чтобы торф только тлел и при желании огонь можно было бы снова быстро разжечь, – что ты знаешь об Аспли из Аспли? Этот манор на краю Долгого Леса не слишком, кажется, удален от города, но место достаточно уединенное.
– Не такое уж уединенное. – Хью немного удивился вопросу. – Там соседствуют три манора, которые выросли из одной вырубки. Все они были на стороне графа, а сейчас они на стороне короля. Владелец одного взял имя Аспли. Его дед был сакс до мозга костей, но надежный человек, граф Роджер покровительствовал ему и оставил ему его земли. Они все еще саксы по духу, но ели его хлеб и были верны ему, а когда он примкнул к королю, остались с ним. Хозяин манора взял жену-нормандку, и она принесла ему в приданое манор где-то на севере, за Ноттингемом, но Аспли для него все равно главное владение. А что тебе Аспли? Откуда ты знаешь Аспли?
– Увидел на коне под дождем, – ответил Кадфаэль просто. – Он привез своего младшего сына, которого Небо или преисподняя склонили к монашеской жизни. Мне интересно почему, вот и все.
– Почему? – Хью пожал плечами и улыбнулся. – Манор небольшой, есть старший сын. Младшему не достанется земли, если только у него нет воинственных наклонностей и он не добьется для себя чего-нибудь сам. А монастырь, церковь – неплохое будущее. Толковый парень может тут пойти дальше, чем на стезе наемника. Что тут непонятного?
Перед мысленным взором Кадфаэля, как бы подтверждая сказанное Хью, предстала фигура еще молодого, энергичного Генри Блуа. Только вот есть ли у мальчика, державшегося так напряженно и взволнованно, те качества, которые в будущем помогут сформироваться правителю?
– А что представляет собой его отец? – Кадфаэль уселся рядом с другом на стоящую у стены широкую скамью.
– Он из семьи более древней, чем Этельред. Гордый, как сам дьявол, хотя все, что у него есть, – это два манора, записанные на него. Знаешь, как у местных баронов – каждый держит свой маленький двор. Остались еще такие, затерянные в лесах, среди холмов. Ему, должно быть, за пятьдесят, – безмятежно говорил Хью, перебирая в уме сведения, известные ему по долгу службы, о манорах и их хозяевах, за которыми он в эти нелегкие времена следил бдительным оком. – Репутация этого человека, его слово ценятся высоко. Сыновей я никогда не видел. Сколько лет этому отпрыску?
– Девятнадцать. Так было сказано.
– Что тебя беспокоит? – добродушно спросил Хью и, бросив понимающий взгляд на грубоватый профиль Кадфаэля, стал терпеливо ждать ответа.
– Его покорность, – ответил Кадфаэль и поймал себя на том, что его воображение разыгралось, а язык неосторожно развязался. – По природе он необузданный. И глаза у него дерзкие, как у сокола или фазана, брови – нависающая скала. А руки складывает и веки опускает, словно служанка, которую распекают.
– Он отрабатывает искусство смирения и изучает аббата, – проговорил Хью спокойно. – Так они и поступают, толковые ребята. Тебе же приходилось видеть их.
– Приходилось.
Действительно, некоторые из них были глуповаты, но честолюбивы – молодые парни, наделенные способностями, позволяющими достигнуть определенного предела, но не выше и не дальше, однако домогавшиеся гораздо большего, чем то, что соответствовало их талантам. Но Кадфаэль чувствовал, что юный Аспли не из их числа. Жажда быть принятым, получить избавление – казалось, для мальчика это желанный финал, последняя точка. Кадфаэль сомневался, видят ли вообще эти соколиные глаза что-нибудь за пределами монастырских стен. – Те, что хотят закрыть за собой дверь, либо стремятся потом вернуться в мир, либо бегут от него. Между ними есть разница. Только знаешь ли ты, как их отличить друг от друга?
Глава вторая
Год выдался урожайный. В садах Гайи в октябре созрели яблоки, а поскольку погода стала переменчивой, братия поспешила воспользоваться тремя ясными днями и собрать плоды. К работе были привлечены все, кроме учеников школы, – монахи, служки, послушники. Да и работа была приятной; особенно радовались молодые, которым было разрешено залезать на деревья, подоткнув рясы до колен, – они как бы возвращались на короткое время к мальчишеским забавам.
У одного из горожан была хижина неподалеку от земель аббатства; там он держал коз, а рядом стояли ульи, и ему позволялось косить траву под деревьями сада, потому что своей земли ему было мало для выпаса коз. В тот день он работал с утра, серпом срезая последнюю в этом году высокую траву, выросшую вокруг деревьев, куда косой не подобраться. Кадфаэль с удовольствием поработал вместе с ним, и теперь они сидели, отдыхая, под одной из яблонь и обменивались подходящими случаю любезностями. Кадфаэль, знавший почти всех жителей Шрусбери, помнил, что у этого человека целый выводок детей, и следовало расспросить, как они поживают.
Потом Кадфаэль ругал себя, что отвлек внимание собеседника и тот, прислонив серп к дереву, забыл о нем, когда младший сынишка, лягушонок ростом не выше колен отца, прибежал вприпрыжку звать его на полуденную трапезу – хлеб с элем. Как бы то ни было, серп остался у ствола яблони в росшей пучками траве. Кадфаэль поднялся, с некоторым трудом разогнулся и снова стал собирать яблоки, а его собеседник поднял сына на руки и, слушая его лепет, заторопился к хижине.
Тем временем соломенные корзины весело наполнялись. Это был не самый богатый урожай, который Кадфаэлю приходилось снимать в этом саду, но все же неплохой. Теплый день, мягкий свет прикрытого дымкой солнца, река, тихо и мирно текущая между полями и городом, силуэты высоких башен, густой запах урожая – перемешанные ароматы плодов, сухой травы, осыпающихся семян и напитавшихся летним теплом деревьев, медленно погружающихся в зимнюю спячку, – сладкий осенний воздух; неудивительно, что напряжение спало у всех и на сердце стало легче. Руки работали, головы отдыхали. Кадфаэль заметил, с каким усердием трудился брат Мэриет: широкие рукава рясы закатаны, крепкие молодые руки обнажены, полы подоткнуты, видны гладкие загорелые колени, капюшон отброшен на плечи, темноволосая взлохмаченная голова, пока еще без тонзуры, подставлена солнцу. Лицо светилось, карие глаза широко открыты. Юноша улыбался. Улыбка не была обращена к кому-то в отдельности, просто она свидетельствовала об удовольствии, пусть даже непрочном, кратковременном, которое доставляла Мэриету работа. Вернувшись к нелегкому для него труду, Кадфаэль выпустил юношу из виду. Возможно, за таким делом, как сбор яблок, и можно было бы мысленно погрузиться в молитвы, только и сам Кадфаэль был полностью поглощен чувственной радостью, которую дарил прекрасный день, и, как показалось монаху по лицу брата Мэриета, молодой человек ощущал то же самое. И это очень ему шло.
К несчастью, случилось так, что самый толстый и неловкий из послушников решил залезть на дерево, у которого по-прежнему стоял серп, и, хуже того, надумал забраться повыше, чтобы дотянуться до соблазнительной грозди яблок. А дерево было из породы тонкоствольных, к тому же ветви его под грузом плодов ослабли. Не выдержав нагрузки, одна ветвь обломилась, и, вызвав шквал обрушившихся листьев и плодов, парень полетел вниз, прямо на торчавшее кверху острие серпа.
Падение было весьма впечатляющим, с полдюжины товарищей услышали шум и прибежали, Кадфаэль впереди всех. Бедняга лежал недвижимо, раскинув руки и ноги, ряса его задралась, на боку виднелся длинный порез, и из него ручьем текла кровь, пропитывая и рукав рясы, и траву вокруг. Все являло собой картину неожиданной насильственной смерти. Неудивительно, что не имеющие жизненного опыта молодые люди, узрев сие, были ошеломлены и закричали от ужаса.
Брат Мэриет находился несколько в отдалении и не слышал шума падения. Ничего не подозревая, он пробирался между деревьев к дорожке, которая шла по берегу реки, и прижимал к себе большую корзину яблок. Когда он подошел ближе, его взгляд, только что ясный и спокойный, упал на распростертое тело, прорезанную рясу и лужу крови. Мэриет остановился как вкопанный, затем отшатнулся и наткнулся пятками на комья торфа. Корзина выпала у него из рук. Яблоки покатились по земле.
Юноша не издал ни звука, но Кадфаэль, который стоял на коленях рядом с лежащим послушником, удивленный посыпавшимся сверху дождем яблок, поднял глаза – и увидел над собой лицо человека, будто перенесшегося из мира жизни и света в неподвижный мир тлена и праха, мир смерти. Остановившиеся глаза казались зелеными стекляшками, в их глубине не было света. Не мигая, они смотрели на человека в траве, который, похоже, был мертв. Лицо Мэриета превратилось в маску, побелело, черты заострились. Казалось, оно теперь никогда больше не оживет.
– Глупый мальчишка! – закричал Кадфаэль, ощутив прилив бешенства при виде этого немого олицетворения ужаса. Один такой непутевый уже был у него на руках. – Подбери свои яблоки и убирайся с моих глаз, если ничем больше помочь не можешь! Ты что, не видишь, этот парень просто слегка отшиб немногие имеющиеся у него мозги, стукнувшись головой о ствол, да кожу на ребрах о серп ободрал. Хоть кровь и льет, как из зарезанной свиньи, он жив и будет жить.
Действительно, как бы в подтверждение его слов, жертва собственной неосмотрительности открыла глаза, с изумлением огляделась, будто в поисках недруга, который сыграл с ним эту шутку, и начала многословно жаловаться на свои раны и ушибы. Все вздохнули с облегчением и окружили беднягу, наперебой предлагая свою помощь, а Мэриет с тупой покорностью стал собирать рассыпанные яблоки, не произнося при этом ни слова. Ледяная маска оттаивала очень медленно, веки прикрыли зеленые глаза раньше, чем в их глубине зажегся свет.
Рана, как Кадфаэль и говорил, оказалась на поверку длинной, неровной, но неглубокой царапиной; пострадавшего туго обмотали рубашкой, пожертвованной одним из послушников, завязав сверху полоской полотна, которой раньше была обвязана сломанная ручка одной из корзин. От удара на макушке парня выросла шишка, и голова болела, однако ничего худшего не произошло. Раненого, как только он почувствовал, что может встать и держаться на ногах, отправили в аббатство в сопровождении двух его товарищей, достаточно высоких и сильных, чтобы, сделав стул из сплетенных рук, донести его до кровати, если тот вздумает упасть. О происшествии напоминала только подсыхающая лужица крови на траве да серп, за которым прибежал перепуганный мальчишка. Он вертелся вокруг, пока Кадфаэль, оставшись наконец один и погладив его по голове, не успокоил, сказав, что особой беды не случилось и никто не упрекает его отца за допущенную оплошность. Несчастные случаи бывают, и не только с забывчивыми хозяевами коз и толстыми неуклюжими отроками.
Как только Кадфаэль избавился от всех, он получил наконец возможность поразмышлять над вопросом, который его интересовал и ответа на который у него еще не было. Вон парень, одна из фигур в черных рясах, трудится не разгибаясь; он ничем не отличается от других, только все время прячет лицо и молчит, не произносит ни слова, тогда как остальные, пронзительно вопя, обсуждают происшествие и, понемногу утихая, становятся похожими на стайку воробьев. В движениях Мэриета была заметна какая-то скованность, будто двигалась деревянная кукла; а если кто-нибудь приближался, он отворачивался. Он не хотел, чтобы на него смотрели, по крайней мере пока он снова не сможет владеть своим лицом.
Они отнесли собранные яблоки в обитель и разложили на чердаке большого сарая для сена, стоящего на главном дворе; эти поздние яблоки будут храниться до Рождества. Время подходило к вечерне, когда братия возвращалась к себе. Кадфаэль поравнялся с Мэриетом и пошел рядом. Он владел искусством проникать в души заинтересовавших его людей, ничем не выдавая своей цели. Он вел себя просто и спокойно, своим видом как бы говоря, что все они похожи между собой и живут в одном мире.
– Много шума из-за нескольких дюймов кожи, – проговорил Кадфаэль извиняющимся тоном. – Я сгоряча нагрубил тебе, брат. Прости. С ним легко могло случиться то, о чем ты подумал. Мне тоже так поначалу показалось. Теперь мы оба можем вздохнуть свободнее.
Голова, только что склоненная, быстро повернулась в сторону Кадфаэля. Настороженный взгляд зелено-золотых глаз был подобен короткой вспышке молнии, тут же погашенной. Тихий голос удивленно произнес:
– Да, благодарение Богу! И спасибо тебе, брат!
Кадфаэль подумал, что обязательное обращение «брат» пришло в голову юноше в последнюю минуту и несколько запоздало, однако оценил это.
– От меня было мало толку, ты прав. Я… не привык… – Мэриет запнулся.
– Да и когда тебе было привыкнуть, мальчик? Я вдвое, и даже больше, старше тебя и поздно надел сутану, не то что ты. Я видел смерть в разных ее обличьях. Мне довелось быть и солдатом, и матросом во время крестового похода, и потом еще десять лет после того, как Иерусалим пал. Я видел убитых в бою. Если уж на то пошло, и сам в бою убивал. И никогда, насколько я помню, не испытывал от этого радости, но, дав клятву, никогда и не отступал.
Что-то произошло рядом с Кадфаэлем: монах почувствовал, как тело юноши напряглось и сам он весь обратился в слух. Может, из-за упоминания клятв, других, не монашеских, но тоже затрагивающих вопросы жизни и смерти? Кадфаэль, как рыбак, на крючке у которого бьется хитрая добыча, продолжал вести незначительный, легкий разговор, усыпляя возможные подозрения, завлекая, – то, что за последние годы он делал очень редко. Нельзя было допустить, чтобы предписываемый Орденом отказ от мира, став у него на пути, помешал твердому намерению облегчить жизнь Мэриета, – ведь речь шла о душе, до предела истерзанной самоосуждением. Словоохотливый старый брат, перебирающий пережитые в прошлом приключения, обошедший в своих скитаниях полсвета, – что могло быть более безобидным и более обезоруживающим?
– Я сражался вместе с Робертом Нормандским. Кого среди нас только не было: бритты, нормандцы, фламандцы, шотландцы, бретонцы – всех не перечислишь! Когда город был взят и Болдуин коронован, большинство вернулись домой; на возвращение ушло два-три года. Ну а меня к тому времени взяли служить на море, и я остался. Там вдоль берега водились пираты, у нас всегда была работа.
Молодой человек не пропустил ни слова из того, что говорил Кадфаэль; он дрожал, как необученная, но породистая охотничья собака, заслышавшая звук рога; однако ничего при этом не произнес.
– А в конце концов я вернулся домой, потому что здесь мой дом и я чувствовал, что мне это нужно, – продолжал Кадфаэль. – Какое-то время служил наемником тут и там, а потом угомонился, пришло время зрелости. Но я хорошо побродил по свету.
– А теперь – что ты делаешь здесь? – В голосе Мэриета слышался неподдельный интерес.
– Выращиваю травы, потом сушу их и готовлю лекарства для больных, которые приходят к нам. Я лечу еще многих помимо нашей братии.
– И ты доволен жизнью? – Это прозвучало как заглушенный крик протеста; выходило, что Кадфаэль не должен быть доволен.
– Лечить людей – после того как долго наносил им раны? Что может быть лучше? Человек делает то, что ему повелевает делать долг, – осторожно произнес Кадфаэль, – сражаться, если он обязался сражаться, или уговаривать бедняг не воевать, или убивать, или умирать, или лечить. Полно́ людей, считающих, что имеют право указывать тебе, как жить, но пробиться сквозь толпу и найти истину можешь только ты сам, если озарение укажет тебе, куда идти. Знаешь, что мне далось труднее всего? Повиновение. Я ведь уже стар.
«И я свое отгулял, да еще как! – добавил он про себя. – Интересно, что же я пытаюсь сделать сейчас? Предостеречь парня, чтобы не торопился принести дар, которого принести не может, потому что сам еще не обрел его?»
– Верно! – вдруг воскликнул Мэриет. – Каждый должен делать то, что на него возложено, и не задавать вопросов. Это и есть повиновение? – Он повернулся к Кадфаэлю, и тому показалось, что у юноши такое выражение лица, будто он, как некогда сам Кадфаэль, только что поцеловал рукоять своего кинжала и дал обет пролить кровь за дело для него столь же святое, каким было когда-то для Кадфаэля освобождение гроба Господня.
Мэриет все время не выходил у Кадфаэля из головы, и после вечерни, припоминая случившуюся днем беду, он поделился с братом Павлом своей тревогой. Павел оставался с детьми в монастыре, и ему рассказали только о неудачном падении брата Волстана, но о необъяснимом ужасе, охватившем Мэриета, Павел не знал ничего. – В общем, ничего странного, что он испугался, – увидев лежащего в крови человека, они все были потрясены. Но он, несомненно, ощутил что-то необыкновенно страшное.
Брат Павел при мысли о своем трудном подопечном с сомнением покачал головой:
– Он всегда все воспринимает крайне остро. Я не нахожу в нем спокойствия и уверенности, которые свойственны истинному призванию к монашеской жизни. О, он само воплощение послушания: что́ бы я ему ни велел, он все делает, какую бы работу ему ни поручили, он ее выполняет, – это та телега, которая бежит впереди лошади. У меня никогда не было более старательного воспитанника. Но другие не любят его – он их избегает. От тех, кто пытается приблизиться к нему, он отворачивается и при этом бывает груб и резок. Он предпочитает одиночество. Говорю тебе, Кадфаэль, я никогда не видел послушника, который исполнял бы свое послушничество так старательно и так безрадостно. Ты хоть раз видел, чтобы он улыбнулся, с тех пор как попал сюда?