bannerbanner
Любимчик Эпохи
Любимчик Эпохи

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Просто скажи «ма-ма», – прошептала она, – мааа-мааа.

– Ыыыыыаааааа…

Илюше показалось, что, подобно застывшей зубной пасте на кончике тюбика, слово вот-вот выдавится на язык.

– Ыыыыыыааааа, – он покрылся каплями пота от усердия, но паста засохла, треснула и никуда не двигалась.

Софья Михайловна, размазывая по землистому лицу слезы, воздела глаза к больничному потолку:

– Только не это, Господи, только не это!

Илюша молчал около месяца. С ним работали логопеды, ему делали массаж, купали в серных и соляных ваннах. «Нужно изгнать из мальчика стресс, – говорил Софье Михайловне врач-психолог, – пока он не расскажет, что с ним случилось, прогресса не будет».

Психолог дважды в неделю сажал Илюшу в кресло напротив себя и мягко задавал вопросы.

– Илюшенька, Эпоха держала тебя в туалете?

Илюша кивал.

– Она тебя кормила?

Илюша молчал.

– Она предлагала тебе еду?

Илюша кивал.

– Она издевалась над тобой?

Илюша молчал.

– Она тебя о чем-то просила?

Илюша кивал.

– Она дотрагивалась до тебя?

Илюша молчал.

– Она чего-то хотела?

Илюша сжимал зубы и краснел. Результата от сеансов не было.

После того как Эпоху затолкали в милицейскую машину, пошли слухи, что она больше не вернется домой. Медицинская экспертиза подтвердила ее крайнюю неадекватность, и бабку отвезли в главную городскую психушку. По заверению участкового Витали, ее посадили на самые жесткие транквилизаторы и приковали к кровати. А значит, говорил он, бояться нечего. Квартира Эпохи была заколочена и опломбирована. Но Илюша еще долго опасался выходить на улицу один. В школу его сопровождали то мама, то папа. Учителя Илью не трогали, на уроках не вызывали к доске, лишь проверяли тетради и автоматом ставили оценки в журнал. С занятий до дома он возвращался в компании старшего брата. Шли они обычно в гробовом молчании, Родька ни о чем Илюшу не спрашивал, а тот даже и не пытался вступить в контакт. Как-то дойдя до входной двери квартиры, оба отпрянули: на коврике перед порогом лежала булочка с изюмом. Такая же, какой пыталась угостить Илью Эпоха.

– Она вернулась, – шепнул Родион на ухо младшему брату.

Илюша заметался, умоляя взглядом Родьку быстрее открыть квартиру. Тот начал рыться в портфеле, вывернул его наизнанку и вывалил содержимое на грязный пол подъезда.

– Блин, ключи потерял. Наверное, в школе оставил. У тебя нет запасных?

Илюша отчаянно замотал головой и схватил брата за руку.

– Да не ссы. Я сейчас сгоняю и вернусь быстро. Подожди тут.

Он побежал вниз по лестнице и хлопнул тяжелой дверью на первом этаже. Илюша со злостью пнул булку ногой, сел на щетинистый коврик и закрыл голову руками.

– Шалушик! – послышался откуда-то сверху хриплый полушепот. – Ша-лууу-шик, я за тобой пришла!

Илюша затряс головой и указательными пальцами попытался заткнуть уши.

– Я прииии-шлааа, я ряаааа-дом, я зде-ээсь, – звук шагов с верхнего этажа становился громче и отчетливее.

Илюша вскочил и кинулся вниз по лестнице. Он долетел до двери подъезда и толкнул ее плечом. Дверь не открывалась. Шаркающие шаги сверху приближались. Илья натужился что есть силы, но замок был явно заперт снаружи.

– Ша-лууу-шик ни-ку-даа не у-бе-жиитт, Ша-луу-шик нав-сег-да со мной!

Илюша вцепился в ручку, покрылся бордовыми пятнами и липкими каплями пота, пластилиновое месиво заполнило его желудок, поднялось выше и стало рвать трахею, он начал задыхаться и терять сознание. Под железный стук и странный звон сверху на него выскочило несколько фигур в драных балахонах. Какая-то огненная волна торкнула его изнутри, пластилин расплавился, и, харкнув кипящей мокротой, Илюша конвульсивно заорал:

– Па-па-ма-гии-ите-ееее!

Дверь распахнулась, и Илюша вывалился вместе с ней на руки Родиону. Тот подхватил его и, давясь хохотом, закричал:

– Ну вот! Значит, можешь говорить!

Внутри подъезда гоготали Родькины друзья. На них болтались старые мешки из-под картошки, длинными палками они елозили взад-вперед по железным балясинам перил. Илюша, трясясь от ненависти, вцепился Родиону в лицо и начал рвать его обкусанными ногтями. Сзади подлетели «ряженые», повалив Илью на пол. Заваруха продолжалась недолго – в подъезд выскочили соседи и расцепили школяров.

Вечером за ужином семья сидела в полном сборе. Расцарапанный от подбородка до ушей Родион возбужденно рассказывал, как все было.

– Да он из вредности молчал, гадина! Слышали бы вы, как он орал, когда испугался!

– Ты мог бы довести его до сердечного приступа! – горячился отец.

– Да я его вылечил! Пусть спасибо скажет!

– П-передай х-хлеб-ба, п-пожалуйста, – тихо обратился Илюша к маме.

Она обняла его и прижалась губами ко лбу, подняв светлые шелковые волосы.

– Ну да, расцелуйте своего Илюшеньку, – пробубнил Родион с набитым ртом, – меня-то никто не пожалеет, рожу зеленкой не намажет. И так все зарастет, Родька же – не человек, собака!

– Тише, мальчики, – резюмировал отец, – вы, Гринвичи, одной крови и должны держаться вместе.

Братья исподлобья метнули друг в друга раскаленные взгляды и, поджав губы в гримасе отвращения, разошлись по разным углам квартиры. Родион пошел в общую детскую – две параллельные кровати, две тумбочки, две импровизированные парты для занятий – и начал глобальную перестановку. С яростью сбросив все учебники на пол, он перевернул оба стола на ребро и разделил ими пространство комнаты надвое. Металлические ножки столов, торчащие в разные стороны как противотанковые ежи, превратили братскую обитель в место напряженной обороны. Илюша на это время закрылся в уборной. Сидя на унитазе, он рассматривал нехитрую тараканью ловушку: отец ставил банку с сахарной водой, обмазанную по краям подсолнечным маслом, и рыжие прусаки, влекомые к водопою, тонули, не в силах выбраться по скользкому стеклу. Илюша выловил горсть дохлых насекомых, вышел из туалета и направился к холодильнику. Мама с вечера готовила ему и Родьке морс в литровых банках: Илье – облепиховый, Родиону – клюквенный. В красную, ароматную жидкость он вытряхнул из ладони тараканов, закрыл крышкой и хорошенько взболтал. Тараканы равномерно перемешались с раздавленными ягодами клюквы и осели на дно. Выдохнув с облегчением, Илюша направился в комнату спать. Свет уже был выключен, и, споткнувшись о баррикады, он разбил себе лоб и вывихнул мизинец на ноге. Родион, укрывшийся с головой одеялом, противненько захихикал. Дождавшись, пока брат заснет, Илюша на цыпочках подошел к кухонной аптечке и на ощупь достал бутылек зеленки. Луна к этому времени взошла и нежно осветила комнату. Стянув с Родиона одеяло, Илья уперся взглядом в его лицо: рубленые черты даже во сне были невыносимо дерзкими и отвратительно привлекательными. Илюша всегда мечтал о таком квадратном подбородке и разлете черных бровей. О таких фигурно очерченных губах и прямом носе. О таких резких скулах и темных гладких волосах. На Родькину морду стоило надеть шлем в школьном спектакле, и он становился русским богатырем, пилотку со звездой – и он преображался в героического солдата, фуражку с кокардой – и он был вылитым офицером. Илюша же во всех этих головных уборах выглядел полным кретином, а к утреннику на 23 Февраля его вообще поставили в массовку к девочкам, повязали на голову платок и заставили махать вслед уходящим на фронт ребятам. Воспоминания об этом вызывали дрожь. Илья глубоко вздохнул, открыл пузырек и тоненькой струйкой стал лить зеленку на лоб и щеки брата. Опустошив тару, он стряхнул несколько последних капель ему на шею и с чувством удовлетворения лег в постель.

Наутро Родион орал на всю квартиру, умолял родителей разрешить не идти в школу, но по математике планировалась контрольная и пропустить ее было невозможно. Когда Лев Леонидович с укоризной посмотрел на Илюшу, тот невозмутимо ответил:

– Ну, Р-родька п-просил н-намазать ему р-рожу з-зеленкой, я и п-помог.

Расплата была жестокой. С подачи Родиона во дворе и школе Илюшу стали звать Любимчиком Эпохи. Его пугали, зажимали по углам, высмеивали.

– Ну что она с тобой делала? Яичками играла? За писюн трогала? И ты аж дар речи потерял? – ржали ему в лицо мальчишки, заставляя Илюшу каменеть от злости.

– С-сдохните, уроды! Н-ничего н-не делала!

Дразнили его вплоть до шестого класса, пока в Эпохину квартиру не заселились новые жильцы, отмыли окна, поставили железную дверь, завели сенбернара, и память о полоумной бабке начала стираться, как запись мелом на школьной доске.

Глава 6. Кладбище

– Располагайся, ты – дома! – заинтриговала Эпоха, втолкнув меня в какое-то неприятное пространство, где я почувствовал себя смятой пушинкой в плотно набитой подушке. Таких пушинок-перьев там была тьма-тьмущая, и все они совершали броуновское движение, насколько я помнил его из учебника физики за 10-й класс. Сама Эпоха исчезла, я заволновался и начал судорожно ее искать.

– Аааа, испугался! – наконец услышал я бабкин голос. – Да расслабься. Просто поймай волну, переведи всех в плоскость видимого, а потом отсей ненужных.

– Ничего не понял, каких ненужных, где мы?

– На Пятницком кладбище, возле Рижской, тебя тут захоронят.

– Это в Москве? – Я тупил.

– Нет, в Сиднее, – съязвила Эпоха. – В Москве, конечно, ты где подох-то, в Австралии, што ль? Вот в могилу к Сане Пятибратову тебя и запихнут. Сань, иди сюда, я вас познакомлю.

– Стой, Эпоха, – занервничал я, – какой Саня, что за бред! Объясни, умоляю!

Я вдруг осознал, как она чувствовала себя при жизни в городе нашего детства. Понял на своей шкуре, как это – не вписываться в общее хаотичное движение живых существ, которые придумали себе какую-то закономерность, правила, следуют им, понимают друг друга, а тебя, как щепку в эпицентре смерча, болтает по спирали и долбит головой обо все стены. Я прямо ощутил себя иным, дебилом, дураком, утырком. По сравнению со мной на данный момент Эпоха была воплощением самой логики, сознания и мирового порядка.

– Не паникуй, Старшуля. Рассредоточься на атомы, расплывись, включи воображаемый тюнер и крути его до тех пор, пока не увидишь привычные образы людей.

Я растекся вширь как мог, снова вспомнил стереокартинку с динозавром, расфокусировался и начал собирать маленькие детали в большого зверя. В какой-то момент я охренел: вся эта броуновская прозрачная живность превратилась в бесконечную толпу людей, которые не просто соприкасались друг с другом, они были внутри друг друга, над, под, из‐под, во множестве проекций, в сотнях измерений. Каждый из них что-то делал, свободно двигался, а вместе они копошились, кишели, бурлили миллиардами рук и ног, миллионами голов… Я заорал, просто «аааа», вновь сжался в один атом или что там у них было единицей измерения бестелесности…

– Че, много их? – гоготнула Эпоха. – А ты думал! Кладбище почти три столетия существует, в разгар чумы создано. Да ты, поди, еще на тыщу лет назад распластался да и полпланеты заграбастал. Ладно, не ссы! Теперь зырь на меня и крути свой тумблер, пока все остальные не пропадут.

Я повиновался и уставился на Эпоху. Она собралась до мельчайших морщин, и я попытался сконцентрироваться на малиновом кровоподтеке под ее глазом. Постепенно кишащая толпа стала невидимой, и мы остались с ней тет-а-тет. Я выдохнул и посмотрел вниз. Полное жирными кистями сирени и тяжелыми бело-розовыми соцветиями яблонь, под нами благоухало медом майское кладбище. Толстые шмели, как топ-менеджеры нашей больницы, купались в золотой пыльце, и она сама липла к их мохнатым лапкам, словно городской бюджет к рукам наших директоров.

– Господи, как красиво! – выдохнул я.

– Ага, здесь нарядно, – подтвердила Эпоха. – Это не какое-нибудь Волковское кладбище, где родственники копошатся на могилах, как дачники на картошке под палящим солнцем. Это – центр Москвы! Здесь захоронения давно запрещены.

– А почему же я тут?

– Шалушик подсуетился, – с гордостью сообщила Эпоха. – Сунул кому надо, поднял все связи – и силь ву пле! Санин убогий крест скоро выкинут, на хер, твою урну затолкают рядом с его гробом и поставят модный памятник. Круто, да?

– Да кто такой Саня?

– Зенки разуй! Тумблер открути маляху назад – Саня уже час рядом с нами сидит.

Я долго возился с настройками собственной газообразной субстанции, снова видел возле себя то орду людей в одежде всех времен, то одну скалящую зубы Эпоху и наконец взял в фокус еще одного человека, который пялился на меня глазами, полными печали.

– Здравствуйте, доктор! – произнес он. – Вот и встретились с вами снова.

Саня оказался маленьким плешивым чудиком в засаленном костюме. На груди лацканы расходились, обнажая распиленные ребра, из которых вываливалось сердце с огромным неровным шрамом. На протянутой ладони у Сани лежал кусок трехстворчатого клапана с гнойным мешком посередине, напоминавшим грецкий орех.

– Что за черт! – вспыхнул я. – Кто вам сделал такой топорный разрез правого предсердия?

– Вы, доктор, – оскалился Саня и подмигнул Эпохе: – Хирург хренов!

Она захлебнулась противным смехом. Я был уязвлен.

– Чушь собачья! Я помню всех своих пациентов! У вашего врача тряслись руки – это видно по линии рассечения, я таких операций делал с десяток. Ничего сложного. Подключаешь больного к АИК[1], удаляешь вегетацию, эту гнойную хрень, быстренько восстанавливаешь клапан…

– Серьезно? Быстренько? Забыл, что я был первым, на ком ты тренировался сохранить родной клапан вместо того, чтобы поставить искусственный имплант? На работающем сердце. Возился пятнадцать минут, пока я не сдох?

– О боже!!! – Если бы у меня была кожа, она бы покрылась арбузоподобными мурашками. – Так это ты? Бомж из Южного Бутова?

– Я не бомж, – с достоинством императора произнес Саня. – Я – потомок московского купца Кудрявцева! И лежу здесь по праву, в могиле своего предка! Это ты, погань безродная, деньгами всю жизнь сорившая, пролез сюда преступно, без суда и следствия!

Я оторопел. Никогда не считал себя безродной поганью, гордился фамилией Гринвичей, хотя и понятия не имел о своих корнях. Пока думал, что ответить, меня выручила Эпоха:

– О, залез на шесток, петух цветастый! – обратилась она к Сане. – И твое родство доказать еще надо, знаешь ведь, как сюда попал.

Саня сразу притих и сделался еще меньше. Искромсанное сердце тоскливо повисло на коронарных артериях. Створку клапана с гнойной вегетацией он сунул в замусоленный карман.

– Не сердись на него, – повернулась ко мне Эпоха. – Саня пусть и не потомок купца, все равно – легендарная личность. Зря ты его угробил. И даже в лицо не запомнил…

– Да я ради Илюшки старался… – огрызнулся я и до краев наполнился таким свинцовым стыдом, какой не испытывал ни разу за всю земную жизнь.

– Ради Шалушика… – протянула Эпоха и обняла Саню, – он для Шалушика старался. Прости его…

Глава 7. Полтергейст

Саня Пятибратов приходил с работы, садился на стул, линяющий вишневым дерматином, и долго смотрел в темную пустошь квартиры, не трогая выключатель. Единственная коридорная лампочка, казалось, повесилась от безысходности на электропроводке. Саня очень любил шутить: так устаю на работе, что дома вообще не включаю свет. Эту шутку придумал Василь Василич – его начальник. Они были одногодками, но Васька пробился по службе, а Саня так и остался рядовым телевизионным осветителем. Ему бесконечно указывали: включи, выключи, правее по лучу, левее, поменяй фильтр, освети вон тот угол… По молодости Саня этим очень гордился. Осветителей на телевидении было мало. Их уважали, приглашали на важные съемки со знаменитыми персонами: певцами, космонавтами, политиками. Все было значимым, выпуклым, штучным. И Саня был штучным. Мог подмигнуть актрисочке, а она рдела в ответ. То ли от слепящего прибора, то ли от Саниного влюбленного сердца. Ну, ростом маловат, небогат шевелюрой. Зато в модном чешском костюме, купленном мамой в ГУМе по записи, в широком галстуке и с твердым коричневым чемоданом, обитым металлическими уголками. Из этого-то чемодана он, подобно Зевсу-громовержцу (так ему казалось), доставал удивительные вещи – сверкающие треножцы, упрятанные в стальные створки четырехугольные лампы, фильтры разных цветов и плотности, ну и после трудового дня, конечно, бутылочку «Столичной». При искусно подобранном освещении она не уступала бриллианту в югославском ювелирном магазине. Был Саня в Югославии, был. Не кто-нибудь. Осветитель на Центральном телевидении.

Жизнь пролетела стремительно. Поменялось все: камеры, свет, звезды, актриски, начальники. Только не Саня. Он остался верен своему чешскому костюму, полинявшему, прогоревшему на обшлагах рукавов, но преданно повторявшему Санины изгибы – покруглее на спине, поприжимистее в коленях. Да и чемодан с неизменным наполнением не покидал Саниных узловатых рук ни на день. Даже в месяцы простоя, когда никто не звал на съемки, он молча и солидарно со своими товарищами по цеху плотно придвигал свой окантованный железом кофр к таким же близнецам-чемоданам, сооружал стол и выставлял на него те самые прозрачные кристаллы, чью чистоту и каратность не переплюнут югославские бриллианты. Хлебнув из залапанного стакана, Санин мир, как и следует, преломлялся в пятидесяти семи алмазных гранях. Всплывала бывшая жена, крупная, ярко накрашенная женщина-библиотекарь, которая давала интервью о важности книги в становлении советского студента. Саня направил на нее свет так страстно, что потом в его жизни появились два худеньких пацана, ежедневные щи из квашеной капусты и бесконечное желание спрятаться за осветительным прибором от вечно кричащих на него и друг на друга детей, мамы и жены. «Будь хозяином! – говорили сотрудники. – Ты же Зевс, испепели их взглядом. Пусть боятся каждого твоего слова!» Но стоило Сане послушаться мужиков, как домашние запирали его в ванной, где он и засыпал прямо в чешском костюме, пробуждаясь только утром, когда жена снимала крупные бигуди и чистила зубы.

Кстати, именно она, начитавшись в своей библиотеке современной периодики, решила развестись с Саней, забрать детей, разменять квартиру Саниной мамы и выселить мужа со свекровью из двушки на Цветном в однушку Южного Бутова. Саня даже вздохнул от облегчения, а вот мама не пережила. В день ее похорон он отодвинул черный махровый халат, что закрывал коридорное зеркало (видимо, профессионально решил найти лучший вариант освещения), и будто впервые посмотрел на себя со стороны. Маленький, несуразный, лысоватый мужичок в замызганном костюме. Сане стало страшно и бесконечно одиноко. Он задернул зеркало и крепко вцепился в ручку своего верного чемодана. На кладбище за сто километров от Москвы – ближе бесплатно не хоронили – Саня приехал с ним же. У мамы осталось мало подруг. Вокруг гроба стояли четверо сухих старушонок и трое Саниных товарищей-осветителей. Красноречием никто не обладал. Поэтому помпезных слов сказано не было. Да и вообще не было никаких слов. Постояли, помолчали и разошлись. В душе Сани открылась такая черная бездна, такая пробоина навылет, что он дошел до автобуса и упал. Друзья подняли его, посадили на чемодан и прямо из бутылки начали вливать в рот живительную «Столичную». В другое время Саня сразу бы оттаял, подобрел, но с этого момента алкоголь сделался бессильным. Ему дали две недели отдыха с сохранением зарплаты, но оставаться дома было невыносимо. Саня вернулся в Останкино. Чтобы как-то развеять кромешную тоску своей души, он срывал съемки. Ребят из их цеха часто заказывали на короткие выезды для сюжетов в популярных программах. Формально на съемку выделялось четыре часа вместе с дорогой на объект. Никто в это время никогда не укладывался. Добирались по столичным пробкам часа полтора в одну сторону и столько же в другую. На работу оставался час. Творцы свое время не жалели – пахали до результата, задерживались сколько нужно. Но Саня включал внутренний говнометр и тыкал всем в наручные часы:

– Все, съемка окончена! Я поехал!

– Сан Иваныч, дорогой, ну нам еще доснять нужно, ну будь человеком, – умоляли его операторы и репортеры.

– Ваше время вышло! – резюмировал Саня, защелкивая свой чемодан.

Его ненавидели. Старались не брать с собой в команду. Но осветителей было мало, и ежедневно по расписанию он портил кому-то жизнь. В тот день выезжали за город. Девочка-корреспондентка Светка Синицына волновалась, все время названивала по мобильному, пытаясь скоординировать всех участников процесса – съемка была постановочной, на место съезжались человек пятнадцать из разных районов Москвы, в том числе приглашенные артисты. Светка разрывалась, выезд задерживался то по одной, то по другой причине. Она плакала, могучий оператор утешал ее, звуковик пофигистично курил. Наконец съемочная группа тронулась в путь. Саня, самый хлипкий из команды, расселся со своим чемоданчиком рядом с водителем старенького «опеля». Грузный оператор с камерой на коленях, девочка и звуковик затолкались на заднее сиденье. Машина тронулась. Саня щелкнул рычагом, и его сиденье отъехало максимально назад, сплющив колени оператора. Громадный добряк только крякнул:

– Ну, Сан Иваныч, хорош борзеть!

Саня его слова проигнорировал. Через 20 минут, когда они встали в мертвую пробку на Третьем кольце, он поднял левую руку вверх, постучал по выцветшим часам «Полет» и гаркнул:

– Время возвращаться в Останкино! Через час кончается смена.

Все молчали. Водитель в зеркале заднего вида вопросительно поднял бровь.

– Едем дальше, – железным голосом сказала корреспондентка.

– Я напишу служебную записку о несоблюдении правил, срыве временных промежутков и профессиональном несоответствии, – зудел Саня.

Все молчали. Водитель и звуковик тоже хотели домой. Оператору было все равно, но он жалел девочку.

– Разворачиваемся обратно, – давил осветитель.

Светка покраснела, выдохнула и сухо скомандовала:

– Включите аварийку и остановите машину!

Водитель пожал плечами и повиновался. Она с треском распахнула заднюю дверь салона, выскочила, обошла автомобиль и рванула на себя ручку Саниной двери.

– Выметывайся! – приказала она.

– Чеее? – Саня остолбенел.

– Вали отсюда, урод, со своим вонючим чемоданом! Без тебя справимся! – Светка пылала щеками и сверкала глазами. – Быстро, я сказала!

– На чем я доберусь обратно? – проблеял осветитель.

– На моем пенделе, гнида! – Хрупкая девочка тряслась от ярости.

– Я никуда не поеду, – пробубнил он.

– Тогда заткни свой хлебальник, козлина! Будешь работать, как все мы, понял? И откати сиденье максимально вперед, говнюк!

Именно так на Саню орала жена. Именно от такого тона у него страхом сводило живот. Он покорно нажал рычаг и выдвинулся вперед.

– Еще вперед, я сказала! – Светку несло.

Он подвинулся еще.

– Максимально вперед, чтобы ты рожей своей уперся в лобовое стекло!

Саня уже чуть ли не носом доставал до приборной панели.

– Вот так! И пикни мне хоть раз! – Девочка вернулась назад под уважительные взгляды мужиков и ткнула в спину водителя:

– Трогай! Маршрут не изменился.

Униженный и оскорбленный Саня затих, бормоча себе под нос проклятия. Съемка была долгой и хлопотной. Приехали на какую-то нежилую дачу за МКАДом, долго расставляли позиции, сверяли сценарий. Саня говнил как мог. Ставил не те фильтры, отвратительно направлял свет и каждые десять минут кричал:

– Стоп! Всем пора домой!

– Пришлепните кто-нибудь этого хмыря! – злились артисты. – Оператор, да отними у него приборы и выставь сам!

К приборам Саня никого не подпускал. Светка от нервов пошла бурой сыпью. Все ждали съемок какого-то эпизода в дальней закрытой комнате, ключи от которой были у хозяйки дома – Светкиной подруги, намертво застрявшей в пробке. Темнело, все теряли терпение. Наконец вечерний сумрак прорезал свет фар. Неоново-синий «мерседес» остановился у ворот, и полная красивая женщина в белом брючном костюме с копной черных кудрей вышла из машины.

– Ребята, простите, дорогие, – распевным грудным голосом сказала она, – отдала Светику связку ключей, а главный – от комнаты – у меня остался! Ну, я вам икры привезла, бутеров, шампусика – сейчас поработаем и расслабимся!

К ней со слезами, как к мамке, бросилась корреспондентка:

– Снеееежкаааа! – рыдала она. – Меня тут все довели-иии!

– Светулечка, родная, я здесь, и все будет хорошо. – Красавица прижала к высокой груди девочкины тощие плечи.

– Это Снежана, знакомьтесь! – размазывая слезы, сказала Светка.

Издерганная, нервная съемочная группа вместе с актерами застыла в благостном молчании. Саня же просто осел на крыльцо с дебиловатой блаженной улыбкой. Было в Снежане что-то глубоко терапевтическое, уютное, теплое, мудрое, неторопливое. Она вплыла в полузаброшенный дом, открыла злополучную комнату и отправилась на кухню. Светка прижалась к ее уху и прошептала:

– Снеж, дорогая, тут один мудак нам жизни не дает, обезвредь его как-нибудь. Вон тот шишок в прожженном костюме.

На страницу:
3 из 5