Полная версия
Любимчик Эпохи
Катя Качур
Любимчик Эпохи
© Качур Е., 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Часть 1
Глава 1. Крематорий
Очнулся я во время пафосной речи женщины в черном муаре. Она сидела за лаковым пианино, воздев подбородок к потолку и обнажив немолодую шею. В затылок ей, словно срываясь со скалы, вцепилась шляпка-таблетка с живой бордовой розой. Поставленный голос взлетал с низов до самых высоких нот за доли секунды. На вдохе она делала паузу и извлекала пальцами в крупных перстнях фрагмент «Аве Марии» из простуженного инструмента.
– Родион Гринвич был кристально честным и неподкупным человеком, настоящим знатоком своего дела, доктором от бога! Он был послан нам ангелами с неба…
Мне стало неуютно. Я вдруг увидел мэтра, принимающего экзамен в театральном вузе. Эта же дама, только отправленная обратной перемоткой на двадцать лет назад, стояла на сцене и читала Ахматову. От натужного трагизма в ее голосе становилось неловко, она будто отрывала слушателям заусенцы: вроде бы больно, но как-то по мелочи, быстрее бы замазать зеленкой и забыть.
– Кхе-кхе. Извините, вы нам не подходите.
Кто бы знал, что месть ее будет ужасной и она применит свои артистические способности в одном из столичных крематориев. Здесь ее талант никто не оспаривал: более снисходительных и покладистых зрителей, готовых разрыдаться на каждом слове, вряд ли собирал самый раскрученный театр. Что ни день, то бенефис. Почившему недавно мэтру, кстати, пришлось-таки проехать через творческую церемонию неудавшейся актрисы в своем дорогом гробу на колесиках. Она узнала его и вновь прочла Ахматову. С еще большим надрывом. В буквальном смысле сгорая в печи от стыда, он понял, что Всевышний на него сердится, раз приготовил напоследок столь изощренное наказание.
Я, видимо, тоже накосячил. Церемониймейстер (так значилась ее должность в трудовой книжке) завывала на форте, озвучивая написанный собственной же рукой текст.
– Так давайте склоним головы над этим великим человеком, давайте пропоем ему песнь вечной признательности и скорби…
Я оглядел зал. Точка моего зрения была несколько иной, чем при жизни, но весьма удобной. Я видел сверху и изнутри одновременно. По всему было понятно, что хоронят шишку. Лакированный гроб красного дерева обрамляли литые бронзовые завитушки, по обе стороны стояли дорогие венки. Цветами, верни их к жизни, можно было покрыть кукурузное поле времен Хрущева. В гробу лежал я, густо обработанный гримером, с румяными щеками и алыми губами, коими никогда не обладал при жизни. Возле толпилась сотня людей, мои взрослые дети, мои коллеги и кто-то, чьи имена я даже не вспомню – последний раз видел эти лица пару десятилетий назад. Рядом с гробом стоял Илюша, измученный, простуженный, с синими кругами под глазами, с трудом переживающий весь этот маскарад.
– Ваш брат очень грузный, уже начал портиться, поэтому был необходим густой грим, – объяснили ему в кассе крематория, когда он пытался осознать выставленную сумму.
«Лучше я засохну перед смертью, чем буду лежать таким Арлекино», – думал Илюша, глядя на меня усопшего.
– Уверяю тебя, абсолютно пофиг, никакого чувства неловкости или стыда, – ответил я, – так что не изводи себя очередной ерундой.
Он испуганно вздрогнул, пошатнулся, словно оступился на канате, оглянулся по сторонам. Моя жена, державшая его за руку, вопросительно подняла брови.
– Я с-схожу с ума, – простонал он. – Я слышу Р-родькин г-голос.
– Ты просто смертельно устал, – прошептала она и крепче сжала Илюшину кисть.
Свободной ладонью Илья нервно теребил в кармане два моих перстня. Я носил их с юности, массивные золотые печатки, которые ритуальные парни зачем-то срезали с пальцев и передали брату. Кольца тяготили Илюшу, он раздражался, понимая, что совесть никогда не позволит сдать их на лом, а хранить как память о моих ударах кулаком в его носовой хрящ было не слишком приятно. Положить в гроб вместе со мной он тоже боялся, наслышанный баек о проворности работников крематория. Церемониймейстер закончила свой творческий утренник и передала слово священнику. Пока тот пел, она подошла к Илюше, взяла под локоток и отвела в сторону:
– Свечи не входят в общий прайс. Нужно дополнительно оплатить тридцать тысяч, – шепнула она ему на ушко.
– Вы оп-полоумели? – взвился Илюша. – За свечи т-тридцатку?
– Ну да, сто человек, триста рублей свеча, – отчеканила она, покачивая розой на шляпке.
– Да охренели, – сказал я, – они их оптом по пятьдесят копеек берут. Торгуйся, максимум пять косарей.
Илюшу вновь бросило в пот. Глаз его задергался, он оглянулся, сделал нервное движение верхней губой и попытался сглотнуть слюну. Рот высох. Я понял, что он не готов к такому общению со мной, и решил больше не пугать брата.
– Пять т-тысяч – край, – прохрипел он цепкой даме пересохшими связками.
– Ну хорошо, только для вас, – она придвинулась к нему бедром и оттопырила большой атласный карман на гипюровой накидке.
Он порылся в бумажнике и опустил туда пятерку. Артистка прижалась еще теснее и красным влажным ртом коснулась его уха:
– Мы могли бы пообщаться и в менее печальной обстановке…
Илюша закатил глаза. Это была тяжелая участь. Женщины желали его тела даже на похоронах.
Наконец под токкату Баха мой гроб закрыли и начали опускать в адову бездну. Скорбящие выдохнули и встали в очередь на выход.
Актриса вновь притерлась к Илюшиному боку и прошептала:
– Урну забирать через неделю.
– К-как через н-неделю? – ужаснулся Илюша. – Г-говорили же, хоть з-завтра! Я оп-платил услуги класса п-премиум!
– Так очередь как раз из тех, кто выбрал премиум-класс. Остальные ждут еще дольше, – невозмутимо ответила она. – Придется полежать четыре-пять дней в холодильнике. Или двадцать пять тысяч.
Тут уже я взорвался и, забыв о своем обещании, заорал:
– Илюха, стоп! Меня вообще не парит полежать в холодильнике! Прекрати сорить деньгами!
– Да Р-родька, отвали! Ты м-можешь хоть после смерти не к-командовать, – огрызнулся брат и тут же закрыл себе рот руками, ловя испуганные взгляды родственников со всех сторон.
– Да, утрата творит с людьми еще и не такое. Уж я-то знаю, – скорбно произнесла церемониймейстер.
Илюша вновь достал бумажник и положил в бездонный карман ритуальной затейницы пять красных купюр. У нее тут же, словно из воздуха, всплыла в руках рация, и красный рот отчеканил: «Сейчас же в печь!»
Я застонал. Илюша обхватил виски, пытаясь остановить жгучую головную боль, и прибавил шаг. Гроб мой с помощью дорогого механизма как по маслу спустился на нижний этаж. Двое симпатичных мускулистых парней перетащили его на каталку, и один из них, помоложе, покатил по длинным тусклым коридорам, временами разгоняясь и вскакивая ногами на поперечную перекладину, как я в детстве – на заднюю сцепку трамвая. В каком-то промежуточном загоне с гроба сорвали все бронзовые завитушки, до блеска натерли их тряпочками и сложили в отдельный пакет. «Продадут следующему клиенту», – беззлобно подумал я. Крышку крепко завинтили шурупами в специальных углублениях, и запертое тело мое подъехало к новенькой чехословацкой печи с радостным окошком сбоку. С противня согбенная женщина сметала остатки чужого пепла в ведро с огнеупорной номерной табличкой. Мне стало интересно. В мире оставалось еще столько мест, где я, оказывается, ни разу не был. Моя жизнь последние годы распределялась между клиникой (ординаторской, операционной), квартирой на Ордынке, подмосковной дачей и островными курортами типа Мальдив или Бали. Ни там, ни там не было ничего подобного. Гроб мой поставили на рельсы, заслонка гостеприимно открылась снизу вверх, и я въехал внутрь длинного металлического бокса, весьма тесного и неуютного. Хорошо, что Илюша не видит, подумалось мне, иначе он отвалил бы еще с десяток купюр за расширение площади и дополнительные удобства. Пока я рассматривал печь изнутри, в камеру подали газ, он вспыхнул, и пламя агрессивно, с двух сторон, начало пожирать мою обитель из красного дерева. Я почувствовал какую-то тянущую маету, и хотя за полтора часа церемонии уже осознал, что никак не связан с телом, но странным образом – не болью, не тактильными ощущениями, а какой-то особой вибрацией – ощущал, что оно преобразовывается в нечто для меня непривычное и да, не очень приятное. Массивный гроб треснул и распался, а мое тело со стороны начало вести себя как живое, поднимаясь, извиваясь, корчась, изрыгая собственные же внутренности. Оно напрягалось как могло, кряхтело и тужилось из последних сил, будто желало выпрыгнуть из тесного ящика, но потом в секунду сдалось и осело, как молочная пенка в кастрюле, с которой сняли крышку, расслабилось и поддалось огню, смирившись со своей участью. Признаться, я так переживал за него в этот момент, что не заметил, как очутился в какой-то громадной огненной трубе, плотно набитой такими же бестелесными созданиями, как и я сам. Они не обращали на меня никакого внимания и не вызывали никакого раздражения. Любопытно, что меняя угол зрения, можно было увидеть их прежние земные облики, застывшие каждый в своем предсмертном возрасте и одежде. Мое размышление о том, как же видят со стороны меня, прервал резкий визгливый голос:
– Старшуля! Ты и здесь первый! Поди обними свою бабусю!
Я остолбенел. Настолько, насколько может столбенеть не имеющая плотности и формы субстанция. Ко мне по огненному коридору, распихивая всех локтями, ковыляла старуха в рванье. Глаза ее светились безумием, рот был перекошен, она демонически смеялась и брызгала слюной.
– Отче наш, иже еси на небесех, – пролепетал я трусливо и подался назад.
Прорываясь сквозь запутанную, как клубок проводных наушников, память, я старался понять, из какого ее сплетения взялся этот жуткий, но знакомый образ. Санитарка в моей клинике? Нищая в подземном переходе под Тверской? Пациентка, которую я оперировал? Кто это?
– Поди обними Эпоху! Эпоха заждалась тебя, Старшуля! – Бабка приблизилась ко мне, щерясь и показывая расколотые зубы.
Эпоха! Бог ты мой! Сумасшедшая бабка Эпоха из нашего с Илюшкой детства. Почему она? Что за сюрприз, что за посмертный подарок, Господи? Театральному мэтру – обиженная абитуриентка, а мне – …Ну и шуточки у тебя, Всевышний… Я попытался исчезнуть, но исчезать было некуда и нечему.
– Айда, Эпоха выведет тебя отсюда, – она протянула руку с узловатыми пальцами и слоистыми ногтями.
Я сморгнул, как будто при жизни рассматривал стереокартинки: пойманный в фокусе объемный корабль или динозавр вновь превращался в плоское изображение повторяющихся мелких деталей. Примерно так же образ старухи расплылся в прозрачное пятно, гораздо более плотное, чем другие обитатели коридора. Оно достигло моих границ, вытянуло амебную лапу и увлекло меня за собой.
Глава 2. Братья
Илюша выл на кухне, прикрывая опухшую губу грязными ладонями. Мама, Софья Михайловна, пыталась оторвать его руки, но он вопил еще громче, мотая головой и заливаясь слезами.
– Лети к автомату, вызывай скорую, что стоишь, Родион! – кричала она старшему сыну, пока младший наполнял дом звуками противопожарной сигнализации.
– Так, стоп, Соня, все замолчали, и немедленно! – В комнату ворвался отец с фонариком в руке. – Прекрати выть и открой рот! – скомандовал он Илюше.
Тот убрал руки и разверз кровавую дыру, в которой сложно было что-то разобрать даже под лучом фонаря.
– Подай шприц и физраствор! – приказал Лев Леонидович жене, и она кинулась к фанерной аптечке, приколоченной к стене.
Пока отец намыливал руки, мама набирала прозрачную жидкость в огромный стеклянный шприц без иглы. Родион подошел поближе и с интересом заглянул в рот орущему брату. Папа оттолкнул его локтем, вставил два пальца Илюше за щеку, раздвинул их рогаткой и направленной струей стал смывать кровь сначала с нижней, а потом и с верхней десны. Постепенно картина начала проясняться. На фоне белого, как фаянс, верхнего ряда, прямо по центру зияла пробоина с острым осколком выбитого зуба. Отец осторожно потянул за него, Илюша застучал ногами по полу.
– В травматологию. На снимок. Нужно проверить, нет ли трещины в челюсти! – заключил папа.
В больницу они поехали вчетвером. Родиона не звали, но тот увязался, аргументируя тем, что будет подбадривать младшего брата. В трамвае он улучил момент и шепнул на ухо Илюше:
– Теперь тебе удобно будет плеваться, как беззубым зэкам на стройке!
Илюша содрогнулся и с ненавистью пробубнил:
– П-первым, на кого я х-харкну, будешь ты, к-козлина.
В белом унылом коридоре травматологии они прождали около часа. Еще час Илюшу гоняли по кабинетам на рентген и обратно. Наконец к родителям вышел врач и сказал, что ребенка отправляют в лицевую хирургию. На верхнюю челюсть нужно ставить скобу и ждать, пока заживет, прежде чем протезировать зуб.
– Ну как ты не уберег брата, – укоряла Родиона мама, пока они тряслись в карете скорой помощи.
– У-уберег? – пробубнил Илюша с набитым ватными тампонами ртом. – Д-да это он п-подставил мне п-подножку на ступеньке п-подъезда.
– Смеешься? Ты просто бегать не умеешь! Говорил тебе, не лезь в игру со старшими. Не дорос еще, – усмехнулся Родион.
– Не ссорьтесь, мальчики. Вы – Гринвичи – одной крови и должны держаться друг за друга, – эти слова отец повторял каждый день, и братья содрогались от них, как командир тонущей подлодки от фразы «Все будет хорошо».
После двух месяцев больницы Илюшин рот еще долго походил на брошенный в лесу дзот с амбразурой, из которой ржавым пулеметным стволом торчала какая-то железка. Железку стоматологи периодически вращали, исправляя неправильное срастание челюсти. Илюша орал от боли, ему казалось, что этим адским рычагом раздвигают по швам череп вместе с его содержимым. Лев Леонидович возил его по разным врачам, дважды ездили даже в столицу к светилам, но они пожимали плечами. Плевая, казалось бы, потеря зуба с расщеплением челюсти давала неведомые медицине осложнения.
– Да у него вечно так, – ухмылялся Родион в компании друзей, – занозит пальчик на ноге, и тут же гангрена до уха.
Пацаны смеялись, Илюшу трясло от обиды и ненависти. Он до преклонных лет жил с этой болью, постоянно меняя импланты – от топорных советских в детстве до американских титановых в зрелости, но все они не приживались, разрыхляя кость и причиняя неимоверные страдания. Каждый раз, закрывая рот, он делал захватывающее движение верхней губой, подобно золотой рыбке в аквариуме. Нервный импульс, мгновенно отдающий в бровь, воскрешал одну и ту же картинку: девять лет, прятки, темный подъезд, он бежит со второго этажа ко входной двери, еле сдерживая в горле «стуки-стуки я», и прислонившийся к перилам брат неспешно, как заторможенный шлагбаум, поднимает ногу. Илюша цепляется коленом за Родькину кроссовку, пролетает над лестницей и приземляется у выхода, тормозя подбородком о нижнюю перекладину дверной коробки. Как густая грязная вода из опрокинутого ведра уборщицы, нереально яркая алая жижа поглощает напольную плитку из коричнево-белых квадратиков, заливаясь в трещины и раскрашивая кривые стыки. Вой, смех, визг, занавес.
Родька был старше на два года. Красивее, крепче, весомее. С самого детства обладал мужской фигурой с тонкой талией, широченными плечами и упругим рельефом на руках и животе. Никаких складочек, сладкого жирочка, ямочек на щечках и прочей утютюшной милоты в нем никогда не было. У него как надо росли волосы – темно-русые, прямые, они идеально стриглись и образцово отрастали, брутально обрамляя Родькино лицо. Ровная кожа хорошо загорала, пальцы на ногах четко влезали в любую обувь без примерок и подгонок. Пальцы на руках ловко складывались в бойцовский кулак, который красиво летел врагу в рожу. Родькина пластика была безупречной, колени пружинили как надо, ноги скручивали спринтерскую шестидесятиметровку за десять секунд, на перекладине он висел как бог, подтягивался, перекручивался, качал пресс, не покрываясь потом и не краснея лицом. Илюша был отражением Родиона в самом гнусном из всех кривых зеркал. Белокожий, идущий пятнами на солнце, с предательскими светлыми кудрями до плеч, с ямочками везде, где только можно, – на подбородке, на щеках, на локоточках и даже на икрах, он бесконечно простужался, болел всеми детскими инфекциями, вечно полоскал воспаленное горло, исходил соплями на цветочную пыльцу весной, на клубнику летом, на кожуру картошки осенью и на мороз зимой. Турник для него был адом. Он висел на нем разлохмаченной веревкой, дергался, краснел, пучил глаза, но не мог приподнять свое худое тело ни на сантиметр. На беговой дорожке с тринадцатого метра ноги его начинали заплетаться, и он падал, обязательно зачерпывая нижней губой пригоршню пыли, отчего потом его рвало и одновременно прошибало бактериальным поносом. За воскресными семейными обедами при гостях мама всегда рассказывала одну и ту же историю: «Родька – тот родился богатырем, с темной шевелюрой, пять килограммов сорок пять грамм! Акушерка вынула его и ахнула: ну, этого сразу в детский сад можно пешком отправлять! А Илюшенька, господи, два кило четыреста! Худой, лысенький, без ресниц, ручки тоненькие тянет, даже плакать не может, такой был слабенький!» При этих словах оба брата закрывали уши руками и воздевали глаза к небу.
– Мам, ну хватит уже!
Старшего тошнило от младшего. Младшего тошнило от самого себя. Этот ритуал исполнялся десятилетиями и стал главным воспоминанием о семейных праздниках.
Абсолютно нелогичным образом братьям нравились одни и те же девочки. Еще более нелогичным образом каждое женское сердце разбивалось сразу о них обоих. Если Родион заводил подружку, она влюблялась в белокурого меланхоличного Илюшу, как только ее приводили в родительский дом. Когда Илюша начинал «ходить» с одноклассницей, та теряла дар речи, увидев раз старшего брата-брутала. Первыми, кто попал в эту мышеловку, стали подружки-шестилетки Танечка и Юля из дома напротив. Одна из них призналась другой, что любит первоклассника Родика. Вторая вздохнула и сказала, мол, ладно, тоже люблю Родика, но согласна на пятилетнего Илюшу. Первая подумала и вцепилась подруге в волосы. Та не замешкалась и ухватилась за нежные уши соперницы. Детская площадка за десять минут была устелена русыми волосиками, рваными ленточками и железными невидимками с божьими коровками и ромашками на концах. Танечка надкусила Юле переносицу. Юля зубами сорвала пряжку с Танечкиного ботинка. Обеих в крови и соплях матери приволокли к Грин- вичам:
– Из-за ваших говнюков они чуть не покалечили друг друга! – визжали наперебой женщины, пытаясь пропихнуть девочек в квартиру.
Софья Гринвич, внимательно рассмотрев боевые травмы подружек, не без гордости вздохнула:
– То ли еще будет, мамаши, то ли еще будет…
Софья Михайловна оказалась права. Танечка еще пару раз за свою молодость пыталась отвоевать хотя бы одного из братьев. Из-за Илюши резала вены, от Родиона изобразила беременность. Юлю родители вовремя увезли из двора, поменяв квартиру с одной окраины города на другую. Правда, Юля успела оставить след в жизни обоих Гринвичей. В младших классах они после уроков толпились на пришкольной площадке в куче однокашников и вели задушевно-язвительные беседы. Был лютый декабрь, Родион, захватив коленями турник, в легком (как всегда) пальто висел вниз головой без шапки, вокруг него вились восторженные девчонки. Илюша в тяжелом бараньем тулупе не мог даже просто согнуть руки в локтях. А потому сидел на сугробе и беседовал с Юлей.
– Ну все же, кто тебе больше нравится: я или Танька? – напирала Юля.
– Т-ты, – покорно отвечал Илюша.
– Как-то неуверенно ты говоришь, – провоцировала она, – даже в глаза мне не смотришь.
– Д-да я п-просто голову не могу п-повернуть, п-пуговица не шее жмет, – отвечал Илюша.
– Ну а в Таньке ведь тоже что-то есть хорошее, да? – не унималась Юля.
– Д-да, – соглашался он.
– Что?
– У нее к-красивые к-колготки.
– Красивее моих???
– К-красивее.
Юля взвившейся коброй накинулась на Илюшу и вцепилась зубами ему в тулуп на уровне плеча. Он заорал, Родион, кинувшись на рев брата, соскользнул с обледеневшего турника головой вниз и с жутким хрустом упал на землю. Всю толпу снова привели домой, предварительно вызвав отца-Гринвича с работы. Родьке с открытым переломом руки тут же вызвали скорую, с Илюши стащили идиотский тулуп и сняли рубашку. Между плечом и локтем ровной кобылиной подковой в запекшейся крови красовался отпечаток Юлиных зубов. Родькин перелом сросся неудачно, но зажил быстро, оставив лишь синюшный бугорок на поверхности руки. Илюшина сверхчувствительность и неспособность к регенерации запечатлела Юлин прикус на плече до самой его кончины.
Родион и здесь оказался героем. Он лежал в больнице в красивом гипсе, папа с Илюшей носили ему апельсины. В городе цитрусов не было и в помине, родственники переправляли их из Ленинграда в фанерных ящиках с сургучом. (О, смолянистый запах сургуча с апельсиновой коркой! У Илюши перекрывало трахею, а слезы въедались в морщины, когда этот аромат являлся ему во снах после смерти брата.) Мама варила компот из черной смородины и сухой, дико редкой ежевики. Илюша невыносимо страдал. Он опять был причиной хлопот всей семьи и объектом насмешек.
– Ну что, все Юлькины зубы вытащил из своего плеча? – подсмеивался Родион. – Думаю, если бы ты был в бронежилете, то и это бы тебе, неженке, не помогло.
– П-просто у нее м-мертвая хватка, видимо, в с-спецназе т-тренировалась, – не показывая обиды, отшучивался Илюша. – Д-дай попробовать ап-пельсин!
Пока мама или папа беседовали с врачом в коридоре, они вдвоем неловко сдирали апельсиновую шкуру и, вцепившись зубами с двух сторон в несчастный цитрус, соревновались, кто быстрее догрызет до середины. Руками помогать было нельзя, и они, хрюкая, обливаясь соком, встречались липкими носами и хохотали до колик в животе.
– Ну а т-ты как бы от-тветил на Юлькин в‐вопрос, чтобы она не ук-кусила? – вытирая лицо Родькиной больничной простыней, спросил Илюша.
– Я бы просто поцеловал ее, – ответил брат. – Даже если бы она мне не так уж и нравилась.
– И в‐все?
– И все!!! Делов-то! Учись, пока я рядом!
Илюша после этого случая перецеловал всех девочек из школьной параллели и ближайших домов. Он сделал затяжной перерыв, только когда оказался без зуба, но как только ему вставили первый протез, тут же возобновил практику. Софью Михайловну чуть не уволили с работы – она была эндокринологом в поликлинике – за постоянные больничные листы по уходу за ребенком. После каждой девчонки, а Илюша быстро научился целоваться взасос, он непременно наследовал ангину, герпес, мононуклеоз, вирус папилломы и весь список того, что даже чисто теоретически можно подхватить через слюну.
– Если ты не натренируешь свой иммунитет, до старости будешь хлюпиком! – подзуживал Родион, который сам ни разу не кашлянул не только после поцелуев, но даже после бычков, которые подбирал и докуривал на улице.
Илюша сатанел от несправедливости. Перед братом жизнь радушно открывала все двери и сыпала лепестки на ковровую дорожку со словами «Чего изволите?» Перед его собственным носом двери с треском захлопывались, и за каждое мало-мальское удовольствие приходилось троекратно платить болью и страданиями. Жизнь вытравливала Илюшу из своих пределов, смеялась над ним, доказывала, что не по Сеньке шапка, не по рылу каравай, не по Трифону кафтан и не по Хулио Мария. Но он принимал вызов с азартной злостью, сжимал зубы и продолжал делать все то, что с легкостью позволял себе брат.
Слава настигла его неожиданно. Из-за болезненной чувствительности он обнимал девочек мягко, тонко, надрывно, бархатный язык его касался губ деликатно, как бы спрашивая разрешения. С небольшим подсосом он ласкал девичьи неба и щечки изнутри так, будто гладил шиншиллу. Шелковистые, нереально нежные подушечки его пальцев дарили такие прикосновения, о которых в итоге заговорила вся школа. В седьмом классе его буквально за шиворот затащила в пустую раздевалку спортзала десятиклассница Тамарка, известная в округе шалава и нюхачка.
– Ну… ты, говорят, нежный, – перемалывая челюстями жвачку, сказала она.
– Н-не знаю, – Илюша научился уже не тупить взгляд.
– Так сейчас и узнаем. – Она села на лавку, сняла фартук, расстегнула пуговицы на коричневом платье и выставила наружу сочные яблочные груди с вишневыми сосками. – Нравится, котенок?
– К-красиво. – Кивнул он.
– Давай проверь на упругость.
Он подошел и подкрутил подушечками пальцев соски, будто тумблеры на магнитофоне. Она закатила глаза и застонала. Он полностью уместил ее буферы в ладони, поиграл, словно на клавишах рояля, и заскользил руками к позвоночнику, едва касаясь персиковых волосков на ее коже. Тамарка открыла рот, вывалив на платье розовую жвачку. Илюша припал губами к ее шее и начал медленно подниматься к подбородку. Десятиклассница замычала, как подстреленная олениха. В раздевалку огромными кулачищами постучал физрук и пробубнил: