Полная версия
Дом на Старой площади
Ездил верхом на неоседланной лошади, работал на стоговании сена, на молотилке, крупорушке, да и вообще на подхвате – дел всегда хватало. Самое трудное испытание – работа пастухом. Пас телят, вставать надо было в 4 утра – это казалось невозможным, но чувство долга брало верх. Зато с форсом щелкал кнутом. Сначала не очень получалось, сплести кнут – большое искусство, но обучали меня опытные пастухи, и из тонких ремешков и конского волоса образовывалось это чудо: резкий рывок рукоятью – и получался громкий выхлоп, как выстрел. Это было своего рода щегольство, хвастовство уменьем. Телятам не очень это нравилось. Но самое ужасное в этом деле, когда телята, как дети, разбегались в разные стороны, а их нужно было собрать в одно место. Они же, как капризные ребятишки, не слушались. Вот тут-то и требовался кнут…
Иногда хозяйка жаловалась на меня, и тогда немедленно следовала расплата – вступала в дело статная Елена Сергеевна, которую мы все, дети и внуки, а также дед очень боялись и беспрекословно ей повиновались. Все ее внучки от разных детей получали ее имя, которое варьировалось: Лена, Леля, Ляля и моя сестра Ёлочка.
Ее мы привезли с Дальнего Востока, она родилась там, в городе Свободном, в 1937 году. Я очень ее любил и всегда заботился о ней. В семье сложилось такое положение: Ёлочка – папина дочка, а я – маменькин сыночек, даже внешне. Сестра была на моем попечении – нелегко быть нянькой в 10-11-летнем возрасте, особенно когда соседские ребята зовут гулять на улицу. Тогда я выходил с «хвостиком» – малышка следовала за мной по пятам. Во взрослой жизни наши пути с сестрой разошлись, работа заела меня, но я всегда знал и чувствовал ее привязанность, любовь и поддержку и был уверен, что родители мои в надежных руках…
Осенью мне вручили трудовую книжку – 220 трудодней я заработал сам. Очень гордился, в нашей семье по числу трудодней я оказался на втором месте после дедушки. А он зарабатывал больше всех в колхозе со своей редкой и такой нужной специальностью колесника – более двух тысяч. Когда получали расчет по трудодням, дедушке загрузили подводу шестью мешками зерна, и он, улыбаясь, сказал: «Да хватит, хватит, куда мне столько». К этому на трудодни еще выдавались картошка, овощи, бидон меда и по 2 рубля 50 копеек на один трудодень. Колхоз наш был богатый, участник ВСХВ (сельскохозяйственной выставки в Москве).
Кроме такого заработка у нас был свой огород, на котором выращивали картошку, капусту, морковь, лук и даже горчицу. Для меня это была новость, я, конечно, не знал, как горчица растет и что из нее можно делать горчичное масло. Оказалось, что самая вкусная каша – это пшенная каша с горчичным маслом. Еще одно открытие для меня: квас делали не хлебный, а из ржаной муки, не сладкий, а кисленький, в жару самый подходящий.
1 сентября я пошел в пятый класс Бугровской сельской школы. Разницы с московской школой особой не было. Та же беготня на переменах, только ругань была вполне взрослая и ребята поздоровее. Один второгодник-верзила угнетал нас, слабеньких, особенно придирался к «городским», их вообще презирали. Правда, около меня образовался небольшой круг почитателей советской литературы, я много рассказывал о прочитанных книгах Аркадия Гайдара. Ребята с восторгом слушали о приключениях Тимура и Мальчиша-Кибальчиша.
Симптоматично: сельская школа для городского мальчика – как зона для интеллигента. И способы самозащиты те же – пересказ литературы. Только не Дюма или Жюль Верна, а Гайдара. Но социальная картинка та же.
Что же до «папиной дочки» Ёлочки, то совсем недавно я смотрел во время отпевания на ее неузнаваемый профиль…
Да, мне было о чем порассказать, ведь я учился не только в московской школе, но и на Дальнем Востоке. А Дальний Восток в то время был самым романтичным местом, о котором мечтали все мальчишки и девчонки. Героический беспосадочный перелет В. Гризодубовой, П. Осипенко, М. Расковой поражал воображение. Я был счастлив, когда узнал, что наши героини будут проездом в городе Свободном Амурской области, где мы тогда жили. Помню, собралась огромная толпа с флагами, лозунгами. Играл духовой оркестр. Наконец подошел поезд. Под радостные крики из вагона вышли три красавицы (так тогда мне показалось) и помахали нам руками. Толпа грянула «ура».
Вот и вся встреча, которая запомнилась навсегда. Мы еще долго бежали вслед за поездом.
Мы жили далеко от Москвы, но всегда ощущали причастность к общему великому делу, чувствовали себя гражданами великой страны.
Вот здесь стоит остановиться. В этом – причина конформизма, воинствующего конформизма моего отца. Он был воспитан в коммунистической вере, был послушным мальчиком, который воспринимал всё как должное, на всех этапах взросления старательно выполнял навязывавшиеся социальные роли. И надо сказать, что в этом как бы проходном, почти парадном высказывании схвачена суть того, как работала система. Было ощущение общего дела – res publica. Какое дело, кем сформулировано, как насаждалось – все знаем. Но чувство – было. В том числе ощущение гражданства. В стране, где ни на что повлиять было нельзя, часть населения действительно выступала в качестве граждан, активных участников общего дела. А Гризодубова, Осипенко, Раскова, реальные героини, становились иконами – частью сталинского пиара этого общего дела, психологического стержня государства. Характерно и то, что летчицы показались восьмилетнему мальчишке красавицами. Потому что были пришельцами из мифа, ожившими принцессами. Но от них после отбытия поезда и туфельки-то не осталось…
Потом так же встречали и хетагуровок – девушек со всей страны, поехавших осваивать Дальний Восток.
Вот вам и пространственное развитие. Вот вам и освоение Дальнего Востока, над которым безуспешно бьются нынешние начальники. Нужна была одна «красная» Золушка, Валентина Хетагурова, которая обратилась к девушкам Страны Советов с призывом ехать на Дальний Восток. За четыре дня после публикации письма пришло 1770 заявлений с просьбой отправить на работу на дальние рубежи – без всяких социальных сетей. Вернее, это и была социальная сеть – по-советски. Горизонтальная мобильность, одно слово! А как убедительно звучало само обращение Хетагуровой, жены командира Красной армии: «…Нам нужны слесари и токари, учительницы и чертежницы, машинистки и счетоводы, конторщицы и артистки… Нам нужны просто люди – смелые, решительные, самоотверженные. Вас ждут замечательная работа, замечательные люди, замечательное будущее… Мы ждем вас, дорогие подруги!»
А дальше – песенное творчество и кино, искусство, которое из всех является важнейшим, – не менее эффективное средство пиара.
А с каким воодушевлением пели мы на пионерском сборе: «Летим мы, товарищ, дорогой высокой, наш путь над тайгою пролег. Байкал мой глубокий, Амур мой широкий, мой Дальний советский Восток». Всё было «мое», а вернее – наше.
Но особенный успех имела песня про трех танкистов. Границу мы ощущали остро, она была рядом.
Песня «На Дальнем Востоке» Ю. Милютина и В. Гусева, написанная в 1937 году, мягко говоря, незамысловата. Но маршевый ритм и лозунговые слова с акцентом на res publica, чувстве сопричастности делам родины и коллективной собственности – «Амур мой широкий» – всё это работало. Раз уж даже мальчишки пели. Там еще были такие слова: «Край могучей, радостной работы, / Комсомольский, смелый, молодой, / Край, согретый сталинской заботой, / Озаренный сталинской звездой».
Ну а «Три танкиста» – заслуженно легендарное произведение из легендарного же фильма Ивана Пырьева 1939 года «Трактористы» с обаятельнейшим и ставшим культовой фигурой Петром Алейниковым, за которым закрепилось его «сценическое» имя – Ваня Курский. Слова Бориса Ласкина, одного из многих талантливых евреев на службе пропагандистского кинематографа, музыка – двух братьев Покрасс, третий из которых сочинял мелодии за океаном, в Голливуде.
Бои на озере Хасан в 1938 году, Халхин-Гол в 1939-м – всё это было географически далеко от города Свободный, где Зея впадала в Амур, но всё это был «мой Дальний советский Восток».
Весной 1940 года я со своим другом Виктором отпросился у мамы на рыбалку. Наш городок стоял на реке Зее и плавно переходил в деревню, в конце которой за сопками грозно передвигал свои волны Амур-батюшка. В большой лодке разместилось человек 6–7.
С огромным трудом мы переправились на другой берег и оказались в Китае. Но для нас это был просто другой берег реки. Было половодье, льдины только-только растаяли. На большом лугу были ямы, талая вода ушла, но кое-где осталась и врасплох захватила рыбу. В ямах плескались огромные рыбины, которых мы вытаскивали прямо за жабры. С богатым уловом возвращались мы домой. Да не только с рыбой, но и с икрой, ведь это была кета! Кстати, отношение к красной икре удивляло меня потом всю жизнь. В Москве мне всегда было смешно слышать, что получение икры – какая-то «привилегия». Ведь на Дальнем Востоке это была повседневная пища, даже надоедливая.
В этих краях наша семья оказалась просто: был очередной партийный призыв, кажется, «35-тысячников». Отец мой, Иван Иванович Колесников, член партии с 1927 года, был вызван в ЦК ВКП(б). Ему и его товарищам зачитали постановление Политбюро и предложили получить документы, билеты на поезд и подарки на выбор: охотничью двустволку или патефон. Папа сказал: мол, я не охотник, а музыку люблю. Взял патефон и набор пластинок в небольшом чемоданчике.
В семейном архиве я нашел набросок автобиографии деда. На Дальний Восток его отправили в 1936 году, как он написал, «в счет „500“», то есть по призыву «500-тысячников». Как до этого его призвали в районные судьи «в счет „75“». Началось все с «25-тысячников», передовых адептов новой власти, которые согласно постановлению ноябрьского пленума 1929 года должны были отправиться в колхозы на организационно-хозяйственную работу.
Потом эти опыты по социальной вертикальной возгонке и горизонтальной мобильности повторялись. Надо сказать, опять же с точки зрения социальной мобильности и рекрутирования активных сторонников власти – исключительно эффективный метод. Стахановцы, хетагуровки, «25-, 75-, 100-тысячники» и прочее. Собственно, эти эксперименты повторялись и в эпоху целины, и при строительстве брежневского БАМа. Но как-то всё уже не очень работало, железную веру разъел усталый цинизм: «Приезжай ко мне на БАМ – я тебе на рельсах дам».
Патефон в то время произвел в стране музыкальную революцию. Мы заводили его всю долгую дорогу до Хабаровска, и я навек запомнил тот незатейливый репертуар – Изабелла Юрьева, Лидия Русланова или просто духовой оркестр. С патефоном я не расставался все четыре года дальневосточной жизни и долго потом сожалел о потере его в Москве.
В Москву мы вернулись только летом 1940 года. Мама всё время рвалась в столицу, отец занимал нейтральную позицию. Он всегда был погружен в работу, его назначили председателем отделения Приморского краевого суда. Рядом располагался ИТЛ, одно из подразделений БАМлага. По городу двигались колонны заключенных, много было и расконвоированных, они работали на уборке улиц, водовозами и даже в торговле.
Мы подружились с нашим водовозом Султаном (так он себя называл). Это был милейший человек, добродушный, любящий детей. Странно было представить, что Султан – убийца, осужденный на 10 лет. Султан рассказывал, тяжело вздыхая: «Такая судьба у меня, без выхода, у нас, у горцев, такой обычай – кровная месть. А из всех кровников я один был старший мужчина и был обязан убить представителя рода, убившего моего старшего брата. И вот я здесь…»
Много таких историй из первых уст я услышал во время прогулок по городу, но в отличие от теперешнего времени никаких ЧП на улицах не было, никому в голову не приходило как-то опасаться заключенных, они были частью города, пострадавшие от закона или, скорее, от беззакония, к ним относились сочувственно, помогали, чем могли.
Жизнь была трудная, снабжение слабое и иногда нам удавалось покупать продукты в лагерном магазинчике, где хлеб был всегда, да и консервы, колбаса. Нередко мы, дети, и в кино ходили вместе с заключенными. Городской кинотеатр был далеко, в центре, да и с билетами туго, а тут кино под боком и билеты дешевле, чем в городе…
1937-й год пришел и к нам. Другом нашего дома бы Константин Георгиевич Опалько – старый большевик, зампредседателя суда, то есть заместитель моего отца. Почти каждый день Опалько бывал у нас дома. Но однажды он исчез. На мои вопросы папа ответил, что Опалько уехал в Москву, но лучше об этом никому не говорить. Через полгода Константин Георгиевич вернулся, пришел к нам, и я ужаснулся: это был совсем другой человек с каким-то почернелым лицом. Буквально как у негра.
Выяснилось, что он пережил жуткую трагедию. Его хотели арестовать. Накануне папу предупредили, что его заместитель – «враг народа» и будет ночью арестован. Папа, конечно, рассказал об этом своему старому другу, и вечерним поездом тот выехал в Москву. Наутро отца стали допрашивать, таскали по инстанциям, он всё отрицал. Тем дело и кончилось. А Константин Иванович добрался до Москвы, попал на прием в ЦК, доложил о незаконных арестах и своих делах, и, как оказалось, весьма вовремя. Сталин как раз выступил на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б), где было сказано о «перегибах» в борьбе с врагами, отчего пострадали честные коммунисты. Так наш Опалько с триумфом вернулся обратно. Вот была радость! И главное, от того, что победила справедливость и отодвинулась угроза ареста папы. Ведь он рисковал жизнью.
Я совсем не знал деда – он умер незадолго до моего рождения. Остался только некролог в «Вечерней Москве». Но то, что он сделал, – повод им гордиться. Как в одной крестьянской башке это уживалось – преданность строю и деревенская, общинная хитрость в благородном деле спасения друга – и сложный, и простой вопрос. Ответ: а вот так! Как любили говорить, такое было время.
Я думаю о том, как дед на следующий день после исчезновения Опалько общался с компетентными органами. Что они у него спрашивали? В какой тональности? И главное – что он отвечал? Как прикидывался ничего не ведающим руководителем? Ведь это его непосредственный подчиненный и друг исчез. Ведь Ивана Ивановича могли арестовать вместо Опалько. Или на Дальнем Востоке, да еще на БАМлаге, где вольного с трудом можно было отличить от зэка, нравы органов парадоксальным образом были мягче? И потом спустя эти самые полгода стало же очевидно, что между Колесниковым и Опалько был сговор: явно они вместе придумали, чтобы Константин Иванович отправился в Москву, в ЦК партии, правду искать. Значит, органы поняли, что сговор был, что Колесников покрывал потенциального преступника, который, правда, оказался в свете борьбы с перегибами не преступником, а героем… Это же Шекспир…
Второй факт из дедовской частной биографии, поразивший меня, когда я нашел соответствующий документ – это уже было в 1960-е: Иван Иванович жил, ночевал – в простом бытовом смысле слова – на работе, чтобы свежеиспеченная семья – его дочь и ее муж – имели возможность проживать в квартире. Главный арбитр Госарбитража, на минуточку! А документ, собственно, касался просьбы об улучшении жилищных условий.
Еще осталось трогательное фото с моим братом Сережей: они заговорщически увлечены, что-то разыскивают в лесу. Дед – с его грубо вылепленным, с правильными пропорциями русским лицом и типично еврейский тощий мальчик лет 10–11 – внук.
Я всегда больше думал о другом деде, которого тоже не знал, поскольку он сгинул в Вожаеле, Коми АССР в 1946 году, куда его посадили в 1938-м – считалось, что я на него похож не только внешне, но и характером. От него, архитектора, осталось множество фотографий и материальных свидетельств. И еще огромный свод писем из Вожаеля.
Отношение к Сталину – в любой из двух семей, русской и еврейской, – нельзя, судя по всему, назвать положительным или отрицательным: как, например, относиться к погоде, которая свойственна тому месту, где ты живешь? Плохая погода, а что делать? Так и жили, разделяя «справедливость строя» и перегибы вождя. Привычный, в том числе и политически, уклад жизни и «эксцессы исполнителей». Наверное, отделяли Сталина как институциональную часть строя, «зонтичный бренд» системы, и Сталина как провокатора несправедливых арестов. Естественно, вслух или в письмах об этом никто не говорил и не писал. Конформизм был естественной средой жизни. А потом… Потом и сам отец, женившийся на еврейке, в разгар борьбы с космополитами, стал представителем когорты, которую называли «Дети XX съезда».
Глава 2. Ваня и Дуня
К тому времени отцу исполнилось 36 лет. За плечами остались служба в ЧОНе и коллективизация, когда молодой заведующий райфинотделом на Рязанщине, назначенный «уполномоченным», лихо скакал на коне, спасаясь от кулацких пуль. Некоторое время работал он председателем сельсовета в большом селе Ижевское (кстати, родина К.Э. Циолковского), где познакомился со своей будущей женой, моей матерью Евдокией Дмитриевной и где в апреле 1928 года я родился.
Мама была по тем временам весьма образованным человеком. Ее родители были мещанского сословия. Дочь обучили в Спасской гимназии. Старший брат мамы Александр после гимназии служил вольноопределяющимся на Первой мировой войне, за храбрость был произведен в офицеры. У бабушки хранился его портрет – я был на него очень похож, почти один к одному. Но в нашей семье об этом умалчивалось, ведь дядя мой дослужился аж до прапорщика, то есть «золотопогонника». Судьба его в дальнейшем сложилась трагически. Дядя Саша был ранен в живот, лежал в московском госпитале, спасти его не удалось. Остались лишь вечные слезы и молитвы моей бабушки Нади.
Вместе с младшим братом мамы Анатолием я жил у нее несколько лет. Родители в начале 1930-х перебрались в Москву, работали на труболитейном заводе, жили в общежитии, а меня отправили к бабушке в Спасск, где я начал ходить в первый советский детский сад. И я, должно быть, был в этом детском саду первым прогульщиком. Произошла какая-то ссора с воспитательницей или детьми, я уж не помню, но почему-то я убежал из сада через дырку в заборе и отправился плакать на Оку (к воде меня всегда тянуло), а вечером как ни в чем не бывало вернулся домой. На все расспросы бабушки отвечал, что был в садике. Труднее всего было отвечать на вопросы об обеде, что я ел, какой именно суп, какие котлеты? Но я, мобилизовав всё воображение, внятно отвечал и держался еще целых два дня, пока не сознался в своем грехе. Бабушка у меня была глубоко верующая и сумела мне внушить понятие о грехе, самым тяжким из которых был обман, и я трудно переживал свое «преступление». Покаялся – и освободился от тяжести.
Бабушка водила меня на службы в церковь, так что я с детства полюбил хоровую музыку. Церковный хор – это прелюдия классического хорового пения, приверженцем которого я остаюсь всю жизнь.
И в самом деле – да, пел в хоре. Будучи школьником и студентом. А потом стал душой разных компаний – благодаря обволакивающему баритону и семиструнной – именно семиструнной! – гитаре.
Уже в 1980-е, когда у нашей семьи появились замечательные эстонские друзья, папа был в восторге от эстонских хоровых традиций и особенно от праздника песни. Мы сидели на Певческом поле недалеко от сцены на местах для почетных гостей – иерархически отец в то время был крупным чиновником, который курировал северо-западный регион. За спиной дышала огромная масса людей – больше, чем стадион. И это дыхание было другим: здесь не соревнование, а единение оказывалось основным мотивом. Конечно, мы тогда не знали, что песня Mu isamaa on minu arm
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.