Полная версия
Андрей Белый: между мифом и судьбой
Вряд ли здесь и в ряде других примеров можно говорить о «сердечности» как об исключительно психологическом свойстве. Штейнер у Белого – это тот, «кто читает в сердцах» (ВШ. С. 365), «слушает сердца» (ВШ. С. 343), «говорит всею силою мысли со всем жаром сердца: от сердца к сердцу» (ВШ. С. 495), стремясь «высечь в сердцах свет» (ВШ. С. 338). «Он был сердцем гораздо более, чем головою» (ВШ. С. 496), – характеризует его Белый-мемуарист.
Особенно явственно слова «от сердца к сердцу» звучали, как следует из мемуаров, в лекциях Штейнера о Христе:
<…> обращался он в миги другие к сердцам; выраженье: «от сердца к сердцу» – с какой ясной, любовной улыбкой он говорил это, когда говорил о «младенце» Иисусе <…>; был – сердце; вернее: ум его был в месте сердца; и умное сердце – цвело; «сердце», а не «сердечный ум» (ВШ. С. 496).
Или:
<…> он обводит присутствующих серьезным, невыразимо значительным, невыразимо скорбным порой, а то – строгим взглядом; <…> слушает сердца; а верней, что сердцем он слушает те именно «голубиные шаги», о которых знал Ницше; и которые слышались многими в эти тихие минуты лекций, между громами порывов. Мне эти минуты воспоминаний связывались со стихами Владимира Соловьева:
И в тихом дуновеньеОн Бога угадал» (ВШ. С. 343).В ряде описаний у Белого «просвечивает» тот комплекс посвятительных методик, которые практиковал сам Штейнер и которым обучал своих учеников311:
Медитация над Именем – путь <…>. Взывал к большему: к умению славить Имя дыханием внутренним с погашением внешнего словесного звука: к рождению – слова в сердце (ВШ. С. 497).
А порой прямо говорится, что источником «сердечных» сведений Штейнера о Христе было «духовно-научное исследование», то есть ясновидение:
Он был – инспирация: не имагинация только! И слова о Христе – инспирации: сердечные мысли <…>. Доктор молчал о Христе – головой; и говорил солнцем-сердцем; слова его курсов о Христе, – выдохи: не кислород, а лишь угольная кислота, намекающая на процесс тайны жизни. <…> не при этих дверях стоял он – при других <…>, – сознание мутилось. Была иная дверь – сердце! Он звал к этой двери… (ВШ. С. 496)
Как говорил Штейнер в курсе лекций 1923 года «Современная духовная жизнь и воспитание», «новое посвящение», уже доступное современному человеку, приобщившемуся к антропософии, «внесет с ясным светом в человеческое сердце то, что ведет к пробуждению духа в человеческом сердце и душе, к религиозности познания»312. Этот процесс потребует от антропософов создания нового средства общения – «сердечного»:
Язык для связи между людьми нуждается в посредстве воздушной, чувственной среды. Если же мы умеем понимать друг друга через более глубокие элементы души, через мысли, несущие с собой чувство и сердечную теплоту, то мы находим средство общения помимо языка. Но для этого международного средства взаимного понимания нужно иметь сердце313.
Речь в данном случае идет, как кажется, о языке посвященных, который «будет функционировать <…> в чистом элементе света, идущего от души к душе, от сердца к сердцу»314.
Символично, что именно эти слова Штейнера о языке, к которому стремится антропософия, Белый поставил в «Воспоминаниях…» эпиграфом к главе «Рудольф Штейнер в теме „Христос“» (ВШ. С. 493). Тем самым, очевидно, объясняется смысл и «сердечного языка», которым Штейнер говорил о Христе, и слов апостола Павла, использованных в данном контексте:
<…> не при этих дверях стоял он – при других <…>, – сознание мутилось. Была иная дверь – сердце! Он звал к этой двери… <…>. Вне сердечного языка («вы – письмо наше, написанное в сердцах» – говорит нам апостол) – молчание (ВШ. С. 496).
***Антропософский эзотерический праксис, описанный применительно к Штейнеру и «апостолу самосознания» Павлу, был хорошо знаком и самому Белому, принятому еще в 1913 году в эзотерическую школу («Esoterische Stunde»), ученики которой обучались специальным техникам медитации (МБ. С. 137).
В письме П. А. Флоренскому из Дорнаха от 17 февраля 1914 года Белый сравнивает «школу опыта» в православии с «опытом соврем<енного> Тайноведения», то есть антропософии, отмечая, что «обе школы, признавая сердце – духовным Солнцем и жизненным центром, разнятся в способе „погружения ума в сердце“»315. Естественно, Белый доказывает преимущество антропософского пути как в методике:
<…> не тренировка ума противополагается здесь сердцу, а свободное погружение себя сознающего ума в сердце, не потопление в сердце, а свободная жизнь в сердце: и сердце думает, и ум чувствует; вот правило той школы, которая стала близка моему существу; у ума развиваются сперва лебединые крылья, и не ввергается он в сердце, а свободно слетает в сердце316;
так и в целеполагающих установках:
Сердце – Солнце; <…> внутри сердца познаешь блеск солнца; оно становится Христовым сердцем. Но Христос пришел не для земли только, <…> для всего Космоса: Церковь не указала на космический смысл Христа <…>. Надо развить ему крылья: провести звездность сквозь солнце в земное наше сердце317.
В мемуарной прозе Белый эмоционально описывает «чувство Христа» в сердце, сначала, в эпоху символизма, – интуитивное («<…> я постигаю не иконописный Лик Христов, а Лик, встающий в средине своего собственного сердца» – МБ. С. 77), а после курса Штейнера в Христиании о «Пятом Евангелии» – более осознанное. В «Материале к биографии» отмечено, что именно с лекций о «Пятом Евангелии», прочитанных в столице Норвегии, Белому «стал ведом» «Христов импульс» (МБ. С. 140), в «Воспоминаниях о Штейнере» – что «в Христиании был показан момент Сошествия Духа» (ВШ. С. 529). Тогда же, как следует из признаний писателя, родилось убеждение, что в скором времени «голос Божий зазвучит» из него (МБ. С. 141). Слова Штейнера о мистической роли Пятидесятницы и «Христовом импульсе», пронзившем апостолов, Белый воспринял как руководство если не к действию, то к мироощущению и даже причислению себя к кругу апостолов, к отождествлению себя с Павлом:
<…> в «Пятом Евангелии» я сам – «апостол» среди «апостолов», как муж, достигающий зрелости: тринадцатый среди двенадцати <…> «Основа любви» входила в меня <…> (ВШ. С. 514).
Белый сообщает, что работал над данной Штейнером медитацией о Христе и опускал «Слово» в «сердце», следуя советам опытных оккультистов (то есть делал именно то, что потом описал в письме Флоренскому):
<…> надо уметь произносить вам известные слова, не двигая ни губами, ни языком, ни гортанью; тогда слова опускаются в сердце; и приобретают огромную силу! (МБ. С. 144).
Результатом экспериментов стали видения, в которых происходящее казалось путем посвящения318. Вскоре, впрочем, на пути посвящения возникли непреодолимые препятствия. Упорные медитации не только перестали давать желаемый результат, но привели, напротив того, к тяжелому недугу: «Сердечный невроз – имя дикой болезни» (ВШ. С. 363). Белому пришлось искать иной смысл и обосновывать иной путь в антропософии – не оккультный319. Однако полученного мистического опыта оказалось достаточно, чтобы помнить эзотерический и антропософский смысл апостольских слов о «сердечном письме», обыгранных в «Кризисе сознания», «Истории становления самосознающей души» и «Воспоминаниях о Штейнере».
Следует отметить, что полюбившуюся цитату из Второго послания к Коринфянам Белый употреблял и в ином контексте – как эпистолярную формулу. Например, в письме Иванову-Разумнику от 18 марта 1926 года:
Всегда, дорогой Разумник Васильевич, <…> переписка меж нами всегда, т. е. я всегда Вам пишу, в сердце, – по выражению апостола Павла: «Вы – письмо, написанное в сердцах». (Может, цитирую не так, – на «память»); я хожу всегда как бы с письмом в сердце к Вам; и всегда, при всех жизненных ситуациях встает: «Что подумал бы о том-то и том-то Разумник Васильевич». <…> огромная есть потребность превратить сердечную переписку в сердечный разговор <…> (Белый – Иванов-Разумник. С. 346).
Или – в письме Федору Гладкову от 17 июня 1933 года:
Дорогой Федор Васильевич, я был радостно взволнован Вашим письмом; но эта радость, радость отклика (со-вестия: «сердце сердцу весть подает», «вы – письмо, написанное в сердцах», ап<остол> Павел320) тут же стала переходить в горечь от мысли, что волнение отклика, мгновенно вспыхнувшее, ищет слов, взывает к бумаге; покатится по железной дороге и т. д.; пройдут дни… Желание тотчас правдиво ответить Вам есть единственная причина, почему ответ этот опаздывает. Я по природе косноязычен321.
В обоих случаях слова апостола Павла не имеют эзотерического «измерения». Они психологизированы: выражают теплое расположение к корреспонденту, далекому от антропософского дискурса и потому не способного его распознать. Другое дело – использование той же цитаты в автобиографическом эссе «Почему я стал символистом…». Эссе адресовалось прежде всего антропософам и содержало резкую критику самого института Антропософского общества. Понимая полемический запал своего сочинения и, очевидно, предупреждая возможную негативную реакцию со стороны «своих», Белый закончил его демонстративным выпадом против тех, кто не захочет принять его «сердечное письмо»:
Пора написаний прошла; наступает пора прочтений уже в сердце написанного; нет ничего тайного, что не стало бы явным. Но кто не имеет письмян в сердце и откажется от понимания слов апостола («Вы – письмо, написанное в сердцах»), тот меня не поймет.
Мне это хорошо ведомо322.
Однако не исключено, что и здесь Белый пытался следовать заветам Штейнера, обосновавшего в курсе «Современная духовная жизнь и воспитание» необходимость нового языка, «идущего от души к душе, от сердца к сердцу». «В таком средстве общения и нуждается современная цивилизация», – полагал Штейнер, подчеркивая, что «оно будет применяться не только для вопросов высших порядков, но и для повседневной жизни»323. Так использован образ «сердечного письма» и у Белого. Если в «Кризисе сознания», «Истории становления самосознающей души» и «Воспоминаниях о Штейнере» слова апостола Павла служат прояснению вопросов «высшего порядка», то в письмах к друзьям и работе «Почему я стал символистом…» – для выражения чувств и мыслей «повседневной жизни».
III. «Жесты оккультных угроз»: магия «сглаза»
1. «И ПРЕПОНЫ, И ЗЛОЙ ПОДОЗРЕВАЮЩИЙ ГЛАЗ»
МИРООЩУЩЕНИЕ
«<…> у меня удивительно развито кожное ощущение вшей и „глаза324“; и тех, и этот я ощущаю безошибочно», – признавался Андрей Белый (МБ. С. 233).
С реальными, а не мистическими вшами Белый встречался нечасто325, но боязнь «сглаза» преследовала его на протяжении всей жизни.
Для подтверждения этого тезиса, на первый взгляд не самого очевидного, сначала выявим и рассмотрим с указанной точки зрения высказывания Белого разных лет и разной тематики. Они, как будет показано ниже, нашли отражение и в произведениях для массового читателя (публиковавшиеся мемуары, путевые очерки, художественная проза), и в эго-документах, предназначенных исключительно для личного пользования, а не для печати (дневники, письма близким друзьям). На основе многочисленных примеров обращения Белого к этой теме постараемся определить роль и место «сглаза» в его мистико-философской, космогонической картине мироздания.
Начнем с магической составляющей взгляда.
Внимание к выражению лица, и прежде всего к глазам, – типичная, а потому не заслуживающая особого анализа специфика писательского восприятия. Но именно Белый ввел в оборот два неологизма – «доброглазить» и «черноглазить»: взял устойчивые выражения из лексикона народной магии, закрепленные в словаре Даля («добрый глаз» и «черный глаз»), и превратил их из характеристики облика в глаголы активного магического действия. Оба неологизма используются им для определения импульса, посылаемого носителем доброго или злого, темного взгляда в окружающий мир.
Так, «мягко доброглазит»326 Сергей Соловьев (в Дедове он также «не смотрел; доброглазил»327); «доброглазо» идет навстречу А. Р. Минцловой А. Г. Рачинский328.
Зато в очерке «Арбат» и в берлинской редакции «Начала века» «черноглазит» «пречерный, прекрупный и горбоносый мужчина», торговец зеленью и овощами Горшков («<…> надвинув козырь картуза на глаза, на косые, – в смазных сапогах черноглазит, а из‐за яблоков смотрит, бывало, лицо, точно спелая клюква <…>»329).
В «Путевых заметках» при описании путешествия 1910–1911 годов по Италии качество взгляда определяет впечатление от города. Так, во время краткой остановки в Неаполе Белого охватил мистический страх от того, что, «как маньяки, бегают неаполитанцы взад и вперед по улицам, друг на друга поблескивая черным „дурным“ глазом»330. Именно на этой детали он строит общую характеристику не понравившегося ему Неаполя, причем способность к магическому действию приписывает как горожанам:
Среди всей пестроты своих красок в густеющей зелени апельсиновых рощ развивал обитатель Неаполя в ряде годин приворотное око: злой глаз; научился он глазить331, —
так и городу в целом, воспринимая его как живое, но злое и враждебное к приезжим существо:
<…> Неаполь предстал перед нами, как злой арлекин, пожирающий путников злыми глазами – из красных лоскутьев <…>332.
Или:
<…> и я понял, что среди пестроты своих красок и в густой зелени апельсинных рощ затаил Неаполь «дурной глаз»; крючковатый нос здесь является символом несчастья; Неаполь – город тарантеллы, дурного глаза, разбойников <…>333.
Противопоставление злого Неаполя приветливому Палермо также идет по линии качества «глаза»:
<…> Палермо, как кажется, шут: шут гороховый: пестрый, не злой; кивает из тряпок беззлобно нам лик его, – чудаковатый, простой, придурковатый, пожалуй, но вовсе не глазящий <…>334.
Однако «сглаз» у Белого – не только и не столько поэтическая характеристика невнятного впечатления от столкновения с неизвестным. Словно суеверная бабка, писатель-интеллектуал объясняет «сглазом» трудности своего рабочего и творческого процесса, а они встречались в его жизни постоянно.
С такими проблемами он, например, сталкивался в возглавляемом Э. К. Метнером издательстве «Мусагет». «Моя связанность в „Мусагете“ совершенно исключительна; всякая инициатива подвергнута <…> явно подозревающей критике Метнера», – сетует он в эссе «Почему я стал символистом…»335. Действительно, конфликт между Белым и Метнером в начале 1910‐х набирал обороты и в конечном счете привел к разрыву отношений. Но показательно, что причину своих тяжелых переживаний Белый объясняет магическими действиями Метнера: «глаз Метнера „глазит“ меня»336.
«И препоны, и злой подозревающий глаз» встречает Белый при попытке распространять «свои „антропософские“ представления» в послереволюционной России337.
«Сглаз» у Белого оказывается реальной помехой творчеству. Именно так он воспринимает недоброжелательство (настоящее или пригрезившееся) окружающих в период работы над романом «Петербург». Тогда ему, по собственному признанию, приходилось «преодолевать „дурной глаз“, направленный тебе под руку» (Белый – Иванов-Разумник. С. 379)338.
С теми же, но еще более ярко выраженными и потому сильнее мешающими действиями сталкивается он после возвращения из эмиграции, при написании в 1924–1925 годах романов «Московский чудак» и «Москва под ударом».
Мне казалось, что я – топимый, что я – надрываюсь, катя против всех ненужный «ком» романа почти на отвесную гору; и – когда кончил первый том, то почувствовал, что надорвался от всего этого вместе взятого; и до сей поры у меня в отношении к «Москве» – горечь: точно от незаслуженной обиды; и все кажется, что я «Москвой» сделал «темное» дело, за которое привлекаюсь к судебной ответственности339, —
жаловался Белый Иванову-Разумнику и находил причину своего депрессивного состояния: «<…> все это молчаливое порицание оковывало меня, глядело под руку, глазило»340.
«„Друзья“, не помогающие, а скорей глазящие»341, мешали ему приступить к работе и над вторым томом «Москвы», романом «Маски».
В том же русле воспринимает Белый в 1933 году неприятности с печатанием мемуаров «Между двух революций». Книга получила отрицательные внутренние рецензии, требовалась правка, в издательстве возникало сомнение в целесообразности ее выпуска. «В апреле 1933 года Бор. Ник. закончил первую часть 2‐го тома мемуаров „Между двух революций“ по договору для „Советской литературы“, – вспоминал П. Н. Зайцев, – <…> Издательство чрезвычайно быстро рассмотрело рукопись и через неделю-две Сергей Дм. Мстиславский пригласил к себе Бориса Николаевича <…>; сам С. Д. Мстиславский имел от изд-ва „Советская литература“ деликатное поручение – побеседовать с Бор. Ник. касательно представленного тома мемуаров»342.
Беседа состоялась и произвела на писателя угнетающее впечатление. «Последний инцидент (разговор с Мстиславским) точно вышиб из рук перо. Чувствую себя вполне беспроким и ненужным, выбитым из колеи жизни», – писал он Г. А. Санникову 29 мая 1933 года343.
Однако далее выясняется, что удручают Белого в этом «инциденте» не реальные претензии издательства к тексту, не задержка с выходом тома, а… «сглаз», который, как утверждает писатель, может помешать дальнейшей работе над мемуарами:
Знаете, Гр<игорий> Александрович, я Мст<иславскому> не прощу его гадости: он точно „сглазил“ меня; и теперь – знаю, что „Межд<у> двух рев<олюций>“ останется недоноском. Когда книга написана, есть удовлетворение; и не пугает судьба ее (напечатают или забракуют); а когда она еще в зародышевом состоянии, и ее „сглазят“ в утробе – родится уродец344.
Этот свой жизненный опыт и выработанную на его основе позицию Белый четко формулирует в очерке, посвященном М. О. Гершензону (1925): «<…> для писателя полурожденные образы прикосновенья не терпят; под глазом чужим они – вянут; глаз – глазит <…>»345.
Показательно, что записи о сглазе появляются и в дневниках Белого, предназначенных исключительно для личного пользования и не предполагающих ни художественной обработки, ни позы. «Вероятно, чувство каторжной работы от того, что она производится под ненавидящими тебя глазами: скрежет, злорадство, улюлюканье, свист (и справа и слева) – вот мой удел»346, записывает он 1 февраля 1930 года.
К той же теме возвращается Белый и в 1933 году, уже будучи совсем больным, за несколько месяцев до смерти. В записи за 12 сентября он жалуется на плохое самочувствие:
Кризис нервов подкрался незаметно; все сходило с рук; и вдруг – «хлоп»; и все органы и все функции организма расстроились. Организм де здоров (данные анализа); а чувствую себя умирающим347.
Причину «кризиса нервов» Белый видит в недоброжелательном отношении к себе официальной советской литературы, в мейнстрим которой он тогда стремился войти:
Тут все сказалось: и двусмыслица Ермилова (не его, а нажимающего пружины «Раппа» исподтишка Авербаха), и маленькие гадости «Литературки», и рапповцы, и … «Максимыч»!348 И в результате, – слом организма349.
А причину «слома организма», приблизившего его к смерти, – не столько в каких-то конкретных действиях критиков и гонителей, сколько в устроенной ими психической атаке и… сглазе:
Если впредь мой искренний порыв «советски» работать и высказываться политически будет встречаться злобным хихиком, скрытою ненавистью и психическим «глазом», – ложись, умирай; и хоть выходи из литературы: сколько бы ни поддерживали меня, – интриганы, действующие исподтишка, сумеют меня доконать!350
2. «ПЫРЯТЬ ОККУЛЬТНЫМ КЛЫКОМ»
СТРАХИ ДОРНАХА
Если бы у Андрея Белого был иной бэкграунд, то, наверное, можно было бы отнестись ко всему этому лишь как к образным фигурам речи. Но случай Белого – явно не тот. Ведь вся его жизнь, согласно автобиографическому мифу, состояла из череды оккультных нападений, с трудом отбиваемых мобилизацией внутренних духовных сил и внезапно приходящей сверху «невидимой помощью». И именно в эти кризисные моменты «сглаз» становится разящим оружием враждебных ему магических сил.
К таким моментам относится на первый взгляд литературная, а на самом деле оккультная дуэль между Брюсовым и Белым, предшествующая выходу романа «Огненный ангел» и сопровождавшаяся угрозами в виде стихов, жестов, виртуальных стрел. Этот эпизод истории русской литературы реконструирован в мельчайших подробностях351. Потому отметим лишь то, что важно для интересующей нас темы: Белый воспринимал соперника как мага, стремящегося его погубить и уничтожить, а действия Брюсова в отношении себя определял в мемуарах как известную и отработанную в истории оккультизма форму «сглаза»:
Однажды прислал мне стихи <…>; там грозил он:
Я слепцу пошлю стрелу…Вскрикнешь ты от жгучей боли,Вдруг повергнутый во мглу…Стихи, переписанные на бумажке, кому-то он передал; а бумажку свернул аккуратно стрелою (то жест – попугать); посылают стрелу по рецептам магическим – «глазить»352.
Однако в полную силу мистерия «сглаза» стала разворачиваться в Дорнахе в 1914–1915 годах, когда Белый переживал тотальный кризис: кризис личный (чувства к Наташе Тургеневой-Поццо, сестре Аси Тургеневой), кризис в отношениях с Антропософским обществом, кризис пути посвящения353. Именно то время осталось в сознании Белого как период самой страшной атаки темных сил – лично на него, на Рудольфа Штейнера, на Антропософское общество в целом. Да и разразившаяся Первая мировая война виделась писателю результатом оккультного заговора.
Ощущение «сглаза» в этой системе миропонимания оказывается явным симптомом приближающегося нападения. Белый пересказывал, как А. М. Поццо, муж Н. А. Тургеневой и его друг, предупреждал: «„Боря, – надо беречь девочек“, – „девочками“ называл он Наташу и Асю, – „какой-то дурной глаз их глазит“» (МБ. С. 234). Сам Поццо объяснил свое беспокойство таким образом:
<…> стал мне рассказывать о ряде своих наблюдений над окрестностью виллы «Sans Souci», где Поццо жили; выяснилось, что какие-то весьма подозрительные незнакомцы кружили вокруг, интересуясь Наташей; по словам Поццо выходило, что это не простые шпики, а – почище (МБ. С. 234).
Белый абсолютно разделял страхи товарища, считая, что его «абракадабра с Наташей – результат порчи нас, чуть ли не глаза <…>» (МБ. С. 201), но также был склонен усматривать в происходящем явление если не вселенского, то очень большего масштаба. Ему казалось, что дорнахские антропософы «окружены кольцом тайных сил, нападающих в астрале» (МБ. С. 201), и что «на физическом плане нельзя было защититься от этих астральных нападений» (МБ. С. 201).
Подтверждение своим подозрениям Белый нашел в намеках авторитетных антропософов, Т. Г. Трапезникова и Т. А. Бергенгрюн, более мистически продвинутых, нежели он: «<…> этот черный глаз объясняли Бергенгрюн и Трапезников навождением темных оккультистов, работающих над тем, чтобы внутренне деморализировать строителей „Bau“354 <…>» (МБ. С. 201). И этот комплекс ощущений если не инспирировался Штейнером, то поддерживался им:
<…> доктор же говорил на лекциях – в те же дни, что нам надо держаться, потому что мы на виду; мы – мишень для обстрела нас всеми тайными, черными братствами, среди которых иные – очень и очень могущественны <…>. Отмечаю факт слов доктора, потому что мои душевные восприятия этого времени полны ощущением оккультных преследований (МБ. С. 241).
«Сглаз» и «шпионаж» идут у Белого, как правило, в неразрывном единстве. Так, «однажды подойдя к окну <у> себя дома и рассеянно вглядываясь в заоконный туман», он «увидел человека с седой бородой», который «ехидно улыбнулся и, подмигивая, поклонился; потом <…>, не оборачиваясь, пошел в туман». В его улыбке, кивке и подмигивании Белый почувствовал «что-то нехорошее» («точно он подмигивал мне на мои душевные сомнения») и расценил «это появление неизвестного человека <…> как знак какого-то надвигавшегося на меня несчастия» (МБ. С. 188). А полная уверенность в том, что их с Асей специально «глазят», возникла, когда хозяйка дома сняла (Белому казалось, что по чьему-то приказу) оконные занавески: