Полная версия
Андрей Белый: между мифом и судьбой
Анатолий Васильевич, – сказал мне Ленин, – <…> Давно уже передо мною носилась эта идея, которую я вам сейчас изложу. Вы помните, что Кампанелла в своем «Солнечном государстве» говорит о том, что на стенах его фантастического социалистического города нарисованы фрески, которые служат для молодежи наглядным уроком по естествознанию, истории, возбуждают гражданское чувство – словом, участвуют в деле образования, воспитания новых поколений. Мне кажется, что это далеко не наивно и с известным изменением могло бы быть нами усвоено и осуществлено теперь же. <…> Я назвал бы то, о чем я думаю, монументальной пропагандой. <…> Наш климат вряд ли позволит фрески, о которых мечтает Кампанелла. Вот почему я говорю, главным образом, о скульпторах и поэтах. <…> Пока мы должны все делать скромно. <…> Надо составить список тех предшественников социализма или его теоретиков и борцов, а также тех светочей философской мысли, науки, искусства и т. п., которые хотя и не имели прямого отношения к социализму, но являлись подлинными героями культуры179.
Видимо, только после революции Белый впервые прочел (или внимательно перечел?) «Государство Солнца» и познакомился с биографией автора180. Тогда и произошла встреча Солнечного града Андрея Белого с Civitas solis Кампанеллы. Ведь Кампанелла давал Белому счастливую возможность выдать свою аргонавтическую и антропософскую утопию за утопию социалистическую, свой Солнечный град за признанный советской властью Civitas solis.
Такую попытку Белый предпринял 2 мая 1920 года на заседании петроградской Вольной философской ассоциации «Солнечный град (Беседа об Интернационале)». Хотя имя Кампанеллы не значилось в афише заседания, но именно ему Белый посвятил большую часть вступительной речи181. Возможно, вольфильское заседание и вдохновило Белого на вставку в финале эссе «Утопия». В любом случае автограф «Утопии» показывает, что гимн Кампанелле попал в «Утопию» Белого в результате позднейшей правки.
Остается лишь предполагать, почему дополнение 1920 года о Кампанелле было учтено при публикации «Утопии» в «Записках мечтателей», а «Вступление» о Ватто – нет. Не исключено, что галантная живопись Ватто – в отличие от «Civitas solis» Кампанеллы, признанного советской властью предтечей современного коммунизма, – не подходила к политическому моменту.
2.3. «Кампанеллу-то все же оставьте…»: роман «Москва»
Последняя «публичная» встреча Солнечного града Андрея Белого с Civitas solis Кампанеллы произошла в романе «Москва». Во второй части первого тома, в «Москве под ударом», Белый воспроизводит странный разговор между положительным, но духовно неглубоким революционером Киерко и Лизашей, мировосприятие которой родственно юношескому аргонавтизму и символизму автора романа. Во время прогулки Лизаша наслаждается красотой и солнечностью окружающего мира, Киерко же, не обращая внимания на природу, просвещает спутницу общественно-политическими речами:
Николай Николаевич Киерко раз увел в поле: про экономический фактор развития ей проповедовать:
– Массы…
– Карл Маркс говорит!..
Из лазоревых далей навстречу им золотохохлый бежал жеребенок.
– Смотрите-ка, – остановила (Москва. С. 320).
Душа Лизаши стремится к солнцу, но Киерко в соответствии с идеологическими требованиями 1920‐х «переводит» аргонавтическую утопию на язык научного коммунизма:
Ясней открывалась картина ее проживания в доме Мандро: этот «дом» и есть класс, придавивший, измучивший – в ней человека; «русалочка» – классовый выродок; выбеги к солнцу из дома Мандро оказались стремленьем к внеклассовой жизни; и – знала теперь: через все – человечество катится к солнцу (Москва. С. 321).
Мистический Солнечный град в упрощенном восприятии Киерко превращается в социалистический Civitas solis Кампанеллы. Именно так пытается он переформулировать мечты Лизаши о будущем, однако и Кампанелла уже не подходит для новой жизни: «Конечно же, ну-те, – то есть социализм… Кампанеллу-то все же оставьте: и птичьего там молока не ищите» (Москва. С. 321).
Более того, Киерко призван излечить Лизашу от духовных томлений по утопии вообще.
<…> в Лизаше среди хаоса болезненных, чисто декадентских, переживаний есть и нечто, роднящее ее с утопиями о социалистическом городе Солнца; приняв участие в несчастии Лизаши, Киерко дружески с ней сближается и старается выпрямить в ней до марксизма ее утопические представления (Москва. С. 761), —
пересказывает Белый в предисловии к «Маскам» суть этой сюжетной линии.
Как известно, в романе «Москва» Белый пытался одновременно и угодить новым идеологическим требованиям, и сохранить верность себе – «аргонавту», символисту и антропософу. Лизаша убеждена в том, что «человечество катится к солнцу». Революционер Киерко представляет идеологически правильную точку зрения на солнечную утопию. Так на чьей же стороне Белый?
Как справедливо отмечено М. Йовановичем, «марксист Киерко не понимает главного в движении душ Коробкина, Мандро и его дочери. Он выступает по сути <…> как пропагандист, стремящийся перевоспитать своих подопечных»182, но этого автор романа не может ему позволить, ведь Киерко «на самом деле далек от всяких проявлений „душевного“ <…> у него „стальная душа“ и <…> он „жестокосердый“, иными словами, он находится по ту сторону истинной драмы, происходящей в кругу Коробкина, Мандро и Лизаши»183. В конце романа Коробкин отказывается доверить революционеру Киерко свое открытие и оказывается, что им «не по пути». Между Киерко и Лизашей также «происходит разрыв, который представляется наиболее естественным итогом их взаимоотношений». По мнению М. Йовановича, героиня «должна вернуться к жизни лишь в коробкинском кругу, в кругу его „коммуны“»184.
Ясный ответ на вопрос о том, на чьей стороне автор романа, дается в сцене последней встречи осознавшего себя Коробкина с его двойником злодеем Мандро. Их умопостигаемое воссоединение происходит не в Civitas solis Кампанеллы, не в коммунистическом будущем, предрекаемом пропагандистом Киерко, а в том духовном, незримом Солнечном граде, который грезился Белому с начала 1900‐х и контуры которого определились в период вступления на путь антропософии:
Профессор, схвативши за руку, другую выбрасывая, как с копьем <…>
Солнечнописные стены! Лимонно вспоенная стая домов бледным гелио-городом нежилась – персиковым, ананасным, перловым, изливчатым; синей стены эта белая лепень. И светописи из зеленого и золотого стекла!
И ломая историю пятками, лупит из будущего к первым мигам сознанья,
– Мандро, —
– Эдуард!
А профессор, отбросясь мехами назад, спрятав руки в меха, поджимая ладони к микитке и выбросив в свет свет седин, поворачивает ноздрей на Мандро; и – поревывает:
– В корне взять, – уже нет затхлых стен: дышишь воздухом!
В странном восторге вручася друг другу, они, – близнецы, проходящие друг через друга —
– (сквозь атомы) – звездным дождем электронов! —
– забыли, став братьями в солнечном городе, в недрах разбухшего мига, что им так недавно друг в друга не верилось (Москва. С. 722).
Показательно, что и в итоговых мемуарах Белый выражает негативное отношение к предложенному Кампанеллой мироустройству. В воспоминаниях «На рубеже двух столетий» писатель неожиданно демонстрирует знание того, что, казалось бы, упорно не замечал в послереволюционные годы – тиранический характер Государства Солнца. С властью правителя Civitas solis Белый неожиданно сравнивает порядки в университете и в профессорских семьях, где погруженными в науку безвольными мужьями управляли властные жены:
<…> в результате отбора вынашивалася «тиранша», которой вручалася власть неограниченная и тупая над данным участком славнейшего «Города Солнца»: университет – Город Солнца (МДР. С. 473).
В предисловии к «кучинской редакции» «Начала века» он вообще призывает не поддаваться «логическим заблуждениям Кампанеллы на том основании, что он – первый поставил нас перед картиной социалистической жизни» (НВ. С. 529).
Итак, разрабатывая идеи аргонавтической утопии Солнечного града, Белый первоначально взял у Кампанеллы лишь название, не удостоив автора «Civitas solis» даже упоминания. В послереволюционные годы Кампанелла появляется в его текстах. Белый выдает утописта за единомышленника, но заимствует не собственно коммунистические идеи, а то, что можно было перетолковать в антропософском духе. В конце жизни Белый, сохранивший верность прежним идеалам, вновь попытался от Кампанеллы отстраниться и показать: «Солнечный град» отдельно, а «Civitas solis» Кампанеллы – отдельно.
3. «О, ДЕТИ СОЛНЦА, КАК ОНИ ПРЕКРАСНЫ!»
РОДСТВЕННЫЕ УЗЫ
3.1. «Поют о Солнцах дети Солнца»: Андрей Белый и Константин Бальмонт
Остановимся теперь на собственно солярной части аргонавтического мифа, развиваемого московскими символистами. Белому и его «аргонавтам» солнце виделось настоящей, духовной родиной: «И огненное сердце мое, как ракета, помчалось сквозь хаос небытия к Солнцу, на далекую родину»185. А сами они осознавали себя «детьми Солнца». Например, в программном стихотворении «Золотое Руно»:
Дети солнца, вновь холод бесстрастья!Закатилось оно —золотое, старинное счастье —золотое руно!186Или – в рассказе «Световая сказка»:
Поют о Солнцах дети Солнца, отыскивают в очах друг у друга солнечные знаки безвременья и называют жизнью эти поиски светов. <…> Среди минут мелькают образы, и все несется в полете жизни. Дети Солнца сквозь бездонную тьму хотят ринуться к Солнцу187.
Наиболее близок в использовании солнечной символики Андрей Белый к К. Д. Бальмонту188. «Дети Солнца» появляются у Бальмонта практически в том же смысловом ореоле, что и у Белого. Например, в стихотворении «Гимн Солнцу», открывающем сборник «Только любовь» (1903), небесное светило воспевается как отец всего живого: «Жизни податель, / Бог и Создатель, / Страшный сжигающий Свет <…>»189. А если так, то естественно, что далее (во втором стихотворении цикла) появляются и «дети солнца».
И много раз лик Мира изменялся,И много протекло могучих рек,Но громко голос Солнца раздавался,И песню крови слышал человек.«О, дети Солнца, как они прекрасны!»Тот возглас перешел из уст в уста.В те дни лобзанья вечно были страстны,В лице красива каждая черта190.Образ «детей Солнца» возникает в том же сборнике в стихотворении «Тише, тише»:
Дети Солнца, не забудьте голос меркнувшего брата,Я люблю в вас ваше утро, вашу смелость и мечты,Но и к вам придет мгновенье охлажденья и заката, —В первый миг и в миг последний будьте, будьте, как цветы191.А также – в стихотворении «Город Золотых Ворот» из сборника «Литургия красоты» (1905)192, где «детьми Солнца» оказываются атланты:
Сон волшебный. Мне приснился древний Город Вод,Что иначе звался – Город Золотых Ворот.В незапамятное время, далеко от нас,Люди Утра в нем явили свой пурпурный час.Люди Утра, Дети Солнца, Духи Страсти, в немОбвенчали Деву-Воду с золотым Огнем.Деву-Воду, что, зачавши от лучей Огня,Остается вечно-светлой, девственность храня.Дети Страсти это знали, строя Город Вод,Воздвигая стройный Город Золотых Ворот.<…>Оттого-то Дети Солнца, в торжестве своем,Башней гордою венчали каждый храм и дом <…>193.Если в культе Солнца и солнечности Бальмонт – несомненный предшественник Белого, то в вопросе о «детях Солнца» все не так однозначно. Стихотворение «Тише, тише» было опубликовано в «Альманахе книгоиздательства „Гриф“»194 (появился во второй половине апреля 1903-го) и – вместе со стихотворением «Гимн Солнцу» – в сборнике «Только любовь», вышедшем в ноябре 1903-го. По свидетельству самого Бальмонта, «эта книга возникла на берегу Балтийского моря, в Меррекюле, в летние дни и ночи 1903‐го года»195.
Сборник «Золото в лазури» был напечатан в апреле 1904-го, но работать над ним Белый начал за год до публикации. Вспоминая апрель – май 1903-го, он отмечал:
Много пишу стихов из цикла «Золото в Лазури» (РД. С. 346);
<…> в этот период я пишу много <…> начало целого цикла, вошедшего уже потом в «Золото в лазури». В этом цикле впервые начинается для меня культ «солнечного золота» и настроений, связанных с ним <…> (МБ. С. 76).
В начатый в апреле цикл «Золото в лазури» (одноименный названию книги) вошло и стихотворение «Золотое Руно», в котором появляются «дети Солнца». Основной же корпус стихотворений сборника также был создан летом 1903‐го в имении Серебряный Колодезь: «<…> максимум стихотворений падает на июль» (РД. С. 347). Договариваясь в конце июля с В. Я. Брюсовым об отправке рукописи в издательство «Скорпион», Белый настойчиво просил выпустить «сборник в течение осени, ибо позднее его не имеет смысла издавать»196. Брюсов обещал «напечатать книгу <…> к ноябрю»197, но произошла задержка.
Рассказ «Световая сказка», где действуют «дети Солнца», был опубликован в «Альманахе „Гриф“» в 1904‐м, но Белый также датировал его 1903 годом – декабрем, «(кажется, если не ранее)» (РД. С. 349).
Получается, что – если верить свидетельствам поэтов – «дети Солнца» появились у них практически одновременно.
***«Дети Солнца» встречаются не только у Белого и Бальмонта. «Дети правды и солнца» фигурируют в стихах А. М. Добролюбова, опубликованных в 1900 году198, несомненно, знакомых Бальмонту и Белому, но вряд ли оказавших на них сильное влияние. «Дети Солнца» появляются у Вяч. Иванова, например, в трагедии «Тантал» (1904)199. Или – в заглавии пьесы М. Горького, поставленной в 1905‐м.
Вопрос об источниках этого образа многократно поднимался в критике и литературоведении – в основном, применительно к Горькому200. Указывались комедия Э. Ростана «Сирано де Бержерак»201 (Горький опубликовал на нее рецензию в 1900 году202), научно-популярная книга немецкого астронома Германа Клейна «Астрономические вечера»203, прочитанная Горьким в 1902‐м (под впечатлением от книги Горький и Л. Н. Андреев собирались сочинить пьесу «Астроном»204) и др.
О том, что Горький для своих «Детей солнца» «взял название от Бальмонта», писал еще в 1905‐м А. Р. Кугель205. Но откуда же взял «детей Солнца» Бальмонт? По этому поводу также высказывались предположения, – как, на наш взгляд, неоспоримые (например, что «дети Солнца» Бальмонта стали ответом на стихотворение Д. С. Мережковского «Дети ночи»206), так и сомнительные (например, что Бальмонт, как и Горький, вдохновился «Астрономическими вечерами»: «Упоминаний книги Клейна не найдено, но она пользовалась огромной популярностью в то время, и не исключено, что поэт был с нею знаком»207.
3.2. «Чувства солнца к человеку»: Ф. М. Достоевский и В. В. Розанов
Однако, на наш взгляд, самым близким и важным источником «детей Солнца» у Бальмонта и Белого является визионерский рассказ Ф. М. Достоевского «Сон смешного человека», опубликованный в «Дневнике писателя» за 1877 год208.
Напомним, что в рассказе разочаровавшийся в жизни герой («смешной человек», по мнению обывателя) решается на самоубийство. Однако перед тем, как осуществить задуманное, он видит сон, переносящий его в другую реальность и открывающий «истину»: «<…> неужели не все равно, сон или нет, если сон этот возвестил мне Истину? <…> о, он возвестил мне новую, великую, обновленную, сильную жизнь!»209 После смерти (приснившейся) герой «вдруг прозрел» и обнаружил, что летит к далекой, манящей его звезде:
<…> была глубокая ночь, и никогда, никогда еще не было такой темноты! Мы неслись в пространстве уже далеко от земли. <…> совершалось все так, как всегда во сне, когда перескакиваешь через пространство и время и через законы бытия и рассудка <…> я вдруг почувствовал, что <…> путь наш имеет цель, неизвестную и таинственную210.
Целью полета оказывается Солнце, причем не просто солнце, а Солнце-родина, которую герой узнал «всем существом», потому что «сладкое, зовущее чувство зазвучало восторгом в душе»: «<…> родная сила света, того же, который родил меня, отозвалась в моем сердце <…>»211. Это Солнце предстало перед взором героя как двойник земли, на котором воплотился альтернативный путь развития, не мрачный, а светлый:
Я <…> стал на этой другой земле в ярком свете солнечного, прелестного как рай дня. Я стоял, кажется, на одном из тех островов, которые составляют на нашей земле Греческий архипелаг <…>. О, все было точно так же, как у нас, но, казалось, всюду сияло каким-то праздником и великим, святым и достигнутым наконец торжеством. Ласковое изумрудное море тихо плескало о берега и лобызало их с любовью, явной, видимой, почти сознательной. Высокие, прекрасные деревья стояли во всей роскоши своего цвета, а бесчисленные листочки их <…> как бы выговаривали какие-то слова любви. Мурава горела яркими ароматными цветами. Птички стадами перелетали в воздухе и, не боясь меня, садились мне на плечи и на руки и радостно били меня своими милыми, трепетными крылышками212.
Истина открылась герою, когда он «увидел и узнал людей счастливой земли этой»213, познакомился с их образом жизни, с тем, как они чувствовали, мыслили, любили:
Никогда я не видывал на нашей земле такой красоты в человеке. <…> Глаза этих счастливых людей сверкали ясным блеском. <…> Это была земля, не оскверненная грехопадением, на ней жили люди не согрешившие, жили в таком же раю, в каком жили, по преданиям всего человечества, и наши согрешившие прародители, с тою только разницею, что вся земля здесь была повсюду одним и тем же раем. <…> Они почти не понимали меня, когда я спрашивал их про вечную жизнь, но, видимо, были в ней до того убеждены безотчетно, что это не составляло для них вопроса. У них не было храмов, но у них было какое-то насущное, живое и беспрерывное единение с Целым вселенной; у них не было веры, зато было твердое знание, что когда восполнится их земная радость до пределов природы земной, тогда наступит для них, и для живущих и для умерших, еще большее расширение соприкосновения с Целым вселенной214.
«Дети солнца, дети своего солнца, – о, как они были прекрасны!» – восклицает «смешной человек» при первой встрече с людьми иной планеты215. Это определение – «дети солнца» – использует Белый, а Бальмонт восторженную реплику героя Достоевского практически дословно повторяет в «Гимне Солнцу»:
«О, дети Солнца, как они прекрасны!» —Тот возглас перешел из уст в уста216.Стоит отметить и еще один текст Достоевского, в котором появляются «дети Солнца». Это «видение золотого века» в романе «Подросток» (1875): Версилову снится сон, который переносит его в мир, сходный с тем, что изображен на картине Клода Лоррена («по каталогу – „Асис и Галатея“; я же называл ее всегда „Золотым веком“»217). Топографически это тот же «уголок Греческого архипелага», что и в «Сне смешного человека», только действие отдалено от настоящего не пространством, а временем, оно происходит «за три тысячи лет назад». Герой романа, как и герой рассказа, очарован солнечным пейзажем: «<…> голубые, ласковые волны, острова и скалы, цветущее прибрежье, волшебная панорама вдали, заходящее зовущее солнце – словами не передашь»218. И он так же ощущает, что попал на свою настоящую родину:
Тут запомнило свою колыбель европейское человечество, и мысль о том как бы наполнила и мою душу родною любовью. Здесь был земной рай человечества: боги сходили с небес и роднились с людьми…219
Главным же впечатлением от «земного рая человечества» оказываются «прекрасные люди», такие же, как в «Сне смешного человека»:
О, тут жили прекрасные люди! Они вставали и засыпали счастливые и невинные; луга и рощи наполнялись их песнями и веселыми криками; великий избыток непочатых сил уходил в любовь и в простодушную радость220.
Они так же оказываются прекрасными «детьми Солнца»: «Солнце обливало их теплом и светом, радуясь на своих прекрасных детей…»221 Отличие лишь в формулировке: в романе она менее афористична.
Нет необходимости доказывать знакомство Бальмонта со «Сном смешного человека» – ведь он дословно воспроизводит цитату222. Знакомство Белого223 с рассказом и романом подтверждается его автобиографическими записями. «Читаю <…> „Дневник писателя“ Достоевского» (РД. С. 336), «<…> перечитываю дневник Достоевского» (МБ. С. 67), – вспоминал он соответственно ноябрь 1900‐го и июнь 1901-го. В записи за декабрь 1902‐го он отмечал: «Из произведений Достоевского, кроме любимейших „Братьев Карамазовых“ и „Идиота“, в эту зиму особенно мне говорит „Подросток“» (МБ. С. 83).
Обращению обоих поэтов к «Сну смешного человека» и «Подростку» именно в 1903‐м могло способствовать одно немаловажное обстоятельство. Именно эти произведения Достоевского пропагандировал В. В. Розанов. В заметке к 20-летию со дня смерти Достоевского, опубликованной 28 января 1901 года в газете «Новое время», он сетовал:
Так, одно из самых поразительных созданий Достоевского, «Сон смешного человека» (в «Дневнике писателя»), и находящееся с ним в связи «Видение золотого века» (в «Подростке») едва ли были в нашей критике хотя бы названы, а не только разобраны. Обществу эти творения вовсе почти неизвестны224.
Трудно сказать про Бальмонта, но Белый, познакомившийся с произведениями Розанова в 1898 году и переживавший в декабре 1900‐го «возвращение к Розанову» (РД. С. 336), его совету явно последовал.
Однако главную роль в пропаганде мечты Достоевского о «золотом веке» сыграл скандальный двухтомник Розанова «Семейный вопрос в России»225: он вышел в марте 1903-го. В приложении ко второму тому Розанов поместил «Сон смешного человека» (с небольшими сокращениями, не затрагивающими солнечной утопии), снабдив текст пространными комментариями и проиллюстрировав росписями египетских пирамид226.
Розанов провел рискованные параллели между жизнью «детей солнца», описанной у Достоевского, и миросозерцанием древнего человека, нашедшим отражение в сюжетах и образах настенной росписи пирамид. Розанова интересовали взаимоотношения людей (любовь, семья), а также взаимосвязь человеческого мира и природного. И особенно – «чувства солнца к человеку». Это «чувство солнца» он анализировал, сравнивая текст Достоевского с рисунками, на которых «светило явлено живым и разумеющим и простирающим к человеку руки»227:
<…> никому, кроме как египтянам, не пришло на ум: вообразить, что эти лучи оканчиваются крошечными деликатными ручками, которые уже только остается облобызать человеку, когда они ласкают его щеку, ласкают цветы его цветников. Тогда вдруг – мир очеловечился. Как на прозрачном транспаранте, с водяными знаками, разумный обитатель земли, прозрел разум, обитающий во вселенной: и ласка, и любовь, и мудрость – все есть на земле, но, более того, есть все это в бездонных глубинах неба228.
«Действительно прекрасные и счастливые лица» на одном из рисунков он описывает словами «смешного человека»: «„Дети солнца, дети своего солнца – как они были прекрасны“, – только и можем мы сказать при взгляде на изображение»229.
Сравнение солнечной темы у Розанова, Бальмонта и Белого – тема отдельного исследования. Здесь же важно то, что Розанов (которого читали все) привлек внимание современников к рассказу Достоевского уже самим фактом его републикации и выявления в нем «чувства солнца к человеку» как доминанты. Но еще большее значение для того, чтобы образ «детей Солнца» оказался «на слуху» у поэтов-символистов, имело заглавие финального раздела книги «Семейный вопрос в России»230. Розанов вынес в заголовок ту самую цитату из «Сна смешного человека», которую уже весной – летом 1903 года Бальмонт и Белый возьмут на вооружение: «ДЕТИ СОЛНЦА… КАК ОНИ БЫЛИ ПРЕКРАСНЫ!..»
4. «ЭКСПЕРИМЕНТЫ В КРАСКАХ, ИЗВЕСТНЫЕ СЕЙЧАС ПОД НАЗВАНИЯМИ „СИМФОНИЙ“»
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ И ДЖЕЙМС УИСТЛЕР231
Весною 1902 года вышло в свет произведение неизвестного автора под необычным заглавием «Драматическая симфония». Впрочем, загадочным прозвучало и самое имя автора Андрей Белый, а издание книги в «декадентском» «Скорпионе» довершило в глазах читающей публики характеристику этого странного явления на литературном небосклоне. <…>. «Симфония драматическая», как первый в литературе и притом сразу удавшийся опыт нового формального творчества, надолго сохранит свою свежесть, и год издания этой первой книги Андрея Белого должен быть отмечен не только как год появления на свет его музы, но и как момент рождения своеобразной поэтической формы, —
вспоминал спустя десять лет после описываемого события заклятый друг, а впоследствии заклятый враг Белого Эмилий Метнер232.
Как известно, первой по времени создания была не «Драматическая», а «Северная симфония». Белый приступил к работе в декабре 1899‐го и закончил ее в 1900‐м, воплотив в этом еще вполне юношеском творении основные тенденции «симфонического» жанра. Но в печати автор, действительно, дебютировал «Симфонией (2‐й, драматической)», которая сразу принесла ему скандальную известность, упроченную выпуском еще трех «Симфоний» (ранее написанной первой и последующими третьей и четвертой233). За Белым закрепился «патент» на создание нового жанра – «того промежуточного между стихами и прозой вида творчества», который «представляют его симфонии»234.