bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

На улицах ни души, и только из одного или двух маленьких окон слабый свет вырывался туманным снопом к земле и, дойдя до нее, дрожа, расстилался по снегу. Что это? Засиделась ли какая-нибудь припугнутая свекровью молодка над пряжей, или хлопотунья-хозяйка обозналась временем и встала спозаранку? Который-то час? Но здесь нет часов! Здесь и не знают часов, а знают полдень и полночь, утро и вечер, рассвет и сумерки, и показывает здесь время в ясный день солнце, в глухую ночь петух кричит его, и петух этот «хоть не человек, а свое дело знает и баб научает».

Да где ж мы? Далеко ли мы от Петербурга, наконец? И это совершенно неизвестно, здесь даже не знают, есть ли город Петербург или нет, и очень может быть, что мы здесь за полтораста лет до его основания. Да какой же здесь уездный или губернский город? Есть город, и в нем бывали даже некоторые мужики, и название есть этому городу, а губернский он или уездный – Бог его знает! И губерния ли тут или воеводство – этого тоже утвердительно сказать не могут!

Боже мой! Да где же это мы? Какой здесь век, какой здесь год? Это тоже неизвестно, Бог его знает, какой век, старики свой доживают, а малые начинают… а год – год тяжелый: греча плохо родилась, озими повылегли… да этого и ждать надо, потому что прошлой зимой Касьян именинник был, а когда Касьян бывает именинник, так это високос – известно, тяжелый год.

Да месяц какой идет – декабрь ли, январь или февраль? А Бог его ведает, месяц какой, а известно, что солнцеворот[13] давно прошел, на Варвары[14] зима мосты намостила, а на Савву[15] гвозди заострила, до Петра-полукорма[16] еще не дошло, а уж об Васильев вечер – день прибыл на куриный шаг[17] и еще нечего беречь нос, потому что Афанасий[18] не пришел, а потом будут Тимофеи-полузимники[19]…

Я ничего не понимаю! Да как у вас пишут вот в конце письма после покорнейшего слуги и прочее – год, месяц, число? Да у нас ничего не пишут, потому что и грамоте во всей деревне никто не знает…

О невежество! Какое ужасное невежество! А между тем странно: у этих людей есть свой календарь, и весьма верный календарь, и знают они, например, что от водокрещ до Евдокеи семь с половиной недель[20], и Илья-пророк три часа приволок[21], и во что Маккавеи[22] – во то и разговенье, и знают они, сколько морозов было и сколько будет и как какой мороз называется[23], и каждый день в году имеет для них свое значенье, и звезда падающая, и птица перелетающая говорят им непонятным для нас языком, и предания живут и передаются в их безграмотных устах, и духи злые и добрые витают вместе с ними с незапамятных времен, и есть у них доброе и грозное слово для этих духов, и есть чары непонятные, и есть зелья чародейные, и вся жизнь их идет мерным, стройным, неизменным течением, как шла она сотни лет назад, при их пращурах, как пройдет сотни лет вперед до их правнуков, будто какой-то неведомый дух обошел ее невесть когда! И бежит с тех пор хлопотно, торопливо вперед и вперед озабоченный мир кругом ее, а она стоит, глубоко погруженная в свои думы, и не видит остального мира, будто ждет, когда, свершив свой круговорот, он снова дойдет до нее и сольется с ней…

Какой странный, какой чудный мир!

На самом краю этого маленького мира, не значащегося на географических картах мира, но известного в околотке под именем сельца Ознобиха, далеко отделяясь от деревни, стоит избушка. Судя по наружности, она не принадлежит к крестьянским. И в самом деле, около нее видите занесенный снегом остов какого-то старинного каменного дома, от которого остались только стены, а за домом голые деревья сада, который за давностью лет обратился в лес и слился с ближним лесом. Избушка, видно, принадлежала прежде к службам этого дома и, ветхая, деревянная, по какому-то странному случаю пережила своего каменного господина и, как старый и верный слуга, одиноко сторожит его развалины.

Раз в зимний вечер далеко из открытого поля, которое расстилалось перед лесом и деревней, можно было видеть какие-то два светящиеся глаза: это был огонек, блестевший из маленьких окон избушки. Внутренность избы мало отличалась от обыкновенной крестьянской: та же большая печка в углу и перегородка, те же лавки по стенам, те же темные от времени и дыма стены. Только не было над входом низких и широких полатей, а вместо них на протянутых веревочках висели какие-то травы. Пучки этих же трав висели, привязанные к деревянным гвоздикам, по стенам и были их единственным украшением. В избушке не было видно крестьянской домовитости, не было кур, иногда клохчущих под печкой или лавкой, мало было домашнего скарба, в ней было чище, чем в крестьянских избах, но как-то пустее, нелюднее. Тихо было в избушке, только сверчок чирикал где-то в щели да какой-то глухой и неясный шепот слышался на печке, и шепот однозвучный и тихий, как шелест сухих листьев. В переднем углу перед деревянным столом в поставце стояла сухая дудка, налитая внутри салом: ее-то слабый огонек блестел в поле и едва обозначал темные углы избушки. Но он ясно освещал хорошенькую женскую фигуру.

Это была девушка лет шестнадцати. Судя по одежде, она принадлежала к крестьянам: на ней был синий пестрядинный сарафан с медными пуговками и белая холщовая рубаха. Темно-русые, гладко причесанные волосы окаймляли невысокий лоб и, перегнувшись за уши, падали густой косой до самой поясницы. Лицо девушки было немного худощаво, смугловато, но чрезвычайно красиво. Рот маленький и немного выгнутый, как стрелковый лук, прямой и небольшой нос, темно-карие, ясно очерченные глаза и брови тонкие и круто загнутые над внутренними углами глаз. Все это лицо, продолговатое и нежно законченное подбородком, несмотря на молодость, имело много выражения. Оно смотрело весело и открыто, на нем не лежало никакой особой мысли, но оно было как-то хорошо оттенено. Небольшой румянец смуглых щек, желтоватая белизна гладкого лба и бледно-молочный подбородок, едва видные темные волоски на висках и ясные глаза, даже маленькая, как у всех смуглых, тень под глазами – все это вместе делало лицо девушки чудесно освещенным, как это мы иногда видим на портретах новой итальянской живописи, освещенным и согретым так, что на нем, несмотря на неподвижность линий и непрозрачность кожи, можно по какому-то переливу теней ясно читать внутреннее настроение. Очерк молодого стана, еще несколько худощавого, можно было следить под складками свободной одежды. Стан этот был гибок, строен и, как молодое зерно колоса, только что наливался. Из широкого рукава рубахи виднелась тонкая молодая рука, и рука эта была мало огрублена суровой крестьянской работой: видно, немного несла она ее.

Девушка сидела у стола и торопливо шила. К однообразному крику сверчка, к странному и глухому шепоту, который слышался на печке, присоединялось частое ширканье нитки, сшивающей какие-то лоскутки. Девушка вся была погружена в работу, изредка она останавливалась, разглядывала шитье, немного сбоченив голову на ту или другую сторону, и тихо, без слов запевала какую-то песенку, потом опять принималась шить, умолкала, и тогда немного сдвинувшиеся брови и наморщенный лоб обозначали заботу, между тем как на губах отражалась какая-то веселая и светлая мысль.

Вдруг в запертое окно кто-то стукнул.

Девушка вздрогнула, закрыла свет рукой и стала всматриваться, но частый скрип женских шагов по снегу послышался вдоль внутренней стены, потом на крыльце – и дверь растворилась.

Густой пар холодного воздуха влетел в избушку, но дверь захлопнулась, пар исчез и, выступив из него, к столу подошла другая девушка. Пришедшая была невысокого роста, тоже молоденькая, но полненькая, яркий румянец от мороза сильно горел на ее щеках, вздернутый носик покраснел, и русые волосы, немного желтого отлива, слегка заиндевели, бойкое круглое и хорошенькое лицо ее выглядывало из красного платка, который покрывал голову и был завязан у полного подбородка, на плечи была накинута овчинная шубенка.

– Здорово, Васена! – сказала вполголоса вошедшая, целуясь с хозяйкой. – Я за тобой прибежала.

– А, это ты, Дуня! А что?

– Да девки собрались и уже пошли по деревне. Пойдем и мы, нам еще впервой ходить.

– Постой, вот я бабушке скажусь.

– А она дома? – спросила Дуня.

– Слышь!

Но в это время шепот замолк, и послышался дребезжащий голос:

– Кто это пришел?

– Здорово, баушка, это я!

– А, ты, Дуня! Что тебе?

– Отпусти, баушка, Васену – тауси петь, мы еще с ней не ходили.

– Тауси? Ну пусть идет, таусень[24] надо справлять.

Во время переговоров Васена сложила работу и прислушивалась к словам бабушки, но, получив согласие, тотчас же вскочила.

– Вот я только переоденусь, – сказала она и зашла за перегородку.

– А ты скорей, смотри! – сказала Дуня и стала греть руки у печи.

Вскоре вышла Васена в тонкой белой рубашке и новом малиновом кумачном сарафане, она перетянула его плетеным поясом, и молодая грудь ее едва обозначилась. Затем она накинула платок на голову и шубенку на плечи.

– Баушка, ты загаси огонь, – сказала она.

– Ладно! – отвечал дребезжащий голос, и они вышли.

– Пойдем скорей, Федюшка, чай, продрог, – сказала Дуня, едва они вышли в сени.

– А он разве с тобой?

– Со мной, – отвечала она, и они подошли к калитке.

Но, растворив ее, обе девки были несколько удивлены: вместо одного Федюшки было два парня.

– Здорово, Васена, – сказал невысокий, но крепкий парень лет восемнадцати, он был в коротеньком полушубке, вьющиеся волосы его, выбивавшиеся из-под шапки, заиндевели, пушок на усах и бороде тоже побелел. По сходству открытого смуглого лица в нем можно было сейчас узнать брата Дуни.

– А это кто? Ты, Антип? – спросила Дуня.

– Я, – отвечал нерешительно другой парень, повыше и пожиже Федюшки.

– А для чё ты здесь? – спросила сердито Дуня.

– А я было вот к Федюхе пришел, да узнал, что он сюда ушел, вот и я тоже…

– Больно нужно было!

– Ну, эка беда! Что он, те съест, что ли? – заметил брат.

– Съест не съест, а что девки будут баить, коль увидят, – они и то едятся на нас.

– Пусть их едятся, – сказал Федюшка и хотел подойти к Васене.

Но девки схватились под руки и пошли скоро вперед, парни едва успевали за ними.

Месяц высоко стоял на синем и ясном небе, морозный воздух был неподвижен и жег лицо, снег искрился, отливал и блестел на месяце. Торопливые шаги двух пар, скрипя, удалялись все дальше и дальше, и из деревни, совершая какой-то обряд, никому не ведомый, никем не понимаемый, но обряд, завещанный стариною, слышалось пенье женских голосов:

Таусень! Таусень!Походи, погуляйПо святым вечерам,По веселым теремам.Таусень! Таусень!

Между тем в избушке, оставленной Васеной, стало еще пустее, еще унылей. Свечка нагорела, сверчок чиркал громче, и шепот на печке становился слышнее и слышнее. Но вот кто-то завозился, закряхтел, и чья-то тощая и согнутая фигура, лепясь и придерживаясь, слезла тихо с печки. Это была высокая худая старуха, истасканный и лоснящийся нагольный тулуп прикрывал ее; сморщенная, желтая, как сухой лист, шея, на которой только было видно жилы да складки, высовывалась из одежды; сухое лицо старухи, так же как и шея, съежилось в морщины, и трудно сказать, каково было это лицо смолоду, только нижняя губа старухи и подбородок отвисли, и она все будто жевала что-то, жевала и беспрестанно шептала, но что шептала – неизвестно. На голове у нее был платок, из-под которого выбивались черные всклокоченные волосы, несмотря на старость, едва подернутые сединой, и эта голова дрожала.

Старуха подошла к поставцу[25], прищурилась, обломала немного дудку близ огня, потом прислушалась, но в избушке и кругом нее ничего не было слышно, кроме крика сверчка и старушечьего шепота. Тогда, шаркая ногами, подошла старуха к печке, отодвинула заслонку, вынула какой-то горшочек, взяла в обе руки, согнулась низко-низко, вплоть до полу, и, сунув горшок под печку, что-то прошептала погромче, приподнялась и поклонилась. Затем сморщенными губами она задула огонь, ощупью добралась до печки и, кряхтя, взобралась на нее. В избушке стало темно. Сверчок, покричав малую толику, замолк, дальше слышался шепот старухи, но и он замолк, так тихо замолк, как будто умер вместе с нею, и только месяц светил в избушку сквозь замерзшие окна. Вдруг под печкой послышался какой-то шорох, и будто кто-то тихо и осторожно начал есть.

* * *

Через несколько дней после того, тоже вечером, в другой избе, уже в самой средине деревни, ярко горела лучина, и в низенькую калитку поодиночке и попарно, торопливо пробежав от ворот до ворот, шмыгали женские фигуры. На дворе было морозно, но в самой избе тепло и даже душно. За большим столом в переднем углу сидело по лавкам несколько девок, все они были нарядны и большею частью молоды, между ними с краю сидели наши знакомки – Васена и Дуня. Последняя часто вставала и хлопотала: она была хозяйка.

Васене и Дуне, обеим ровесницам, только по осени минуло шестнадцать лет, нынешнюю зиму они в первый раз были допущены к взрослым, в первый раз девки на выданье, невесты, не отгоняли их от себя, как молоденьких девчонок, и приняли в свой кружок, хотя приняли не без зависти: что делать, во всяком кругу молодость и красота больно колют неказистую зрелость.

Поэтому Дуня, дочь мужика не бедного, чтоб сойтись с подругами, зазвала их к себе вечер покоротать, святки справить обычной ворожбой и песнями.

Девки сидели немного чинно и как-то связанно, изредка они перекидывались словами, чаще подруга с подругой перешептывались; видно было, что чего-то недоставало, что веселье не началось еще. В углу баба, уж немолодая, низенькая, худощавая, с лицом холодным и озабоченным, что-то возилась и хлопотала у печки. В другом углу, у двери, стояли три или четыре парня и между ними хозяйский сын, Федюшка, с своим крестовым братом Антипом. На полатях, в самой середине, какая-то голова, вся обросшая курчавыми волосами, облокотясь на сложенные руки, спокойно и неподвижно глядела вниз, а около нее так же глядели две беловолосые детские головки – и все чего-то будто ждали.

Вдруг распахнулась дверь, и в избу словно вплыла какая-то баба.

– Федосевна! Тетка Федосевна! – сказали все.

Тетке Федосевне можно дать на взгляд лет под сорок. Это была баба невысокая, толстая и спокойно-самоуверенная. Ее лицо, изрытое оспой, с приплюснутым носом и бойкими серыми глазами, смотрело чинно и степенно. Она вошла, остановилась, три раза перекрестилась перед образом и потом обратилась к бабе, хлопотавшей у печки.

– Здорово, мать Васильевна, – сказала она с поклоном, подошла и три раза поцеловалась с хозяйкой.

– Здорово, Федосевна, – отвечала та.

– Здорово, красны девицы! Мир честной компании! – сказала она, развязывая платок.

– Здорово, тетка Федосевна, – отвечали девки.

– А что ж это вы, красные, собрались да поджав руки сидите? Ноне можно и песни спеть – святки честные справить как след.

– Да тебя ожидали, тетка Федосевна, – сказала Дуня. – Ты у нас всему уряд: справишь и наставишь.

– О-ох вы, молодежь! Ну да твое дело, Дуня, неразумное, ты же и впервой еще, а вот вам бы, девушки, и неча чужа ума ждать, самим пора бы все знать да и других научать. Ну да уж давайте, делать нечего.

Девки с удовольствием расступились, пустили Федосевну на почетное место, в передний угол, и смотрели ей в глаза.

Федосевна уселась, спросила блюдо, хлеба, соли и угля и принялась устраивать подблюдные песни.

Приказания Федосевны исполнялись точно и беспрекословно. Все, что Федосевна делала, было проникнуто какою-то торжественностью, обрядностью. Она делала свое дело с твердою уверенностью знания, спокойное лицо ее приняло несколько важное, озабоченное выражение, и в нем была видна твердая и полная вера. В поданное блюдо, звеня, падали медные кольца и серьги, потом закрыли блюдо и под их мерный звяк тонкие и дружные голоса протяжно, торжественно запели «Славу». И славили они «Бога на небе», «государя нашего на сей земле», и славили они Русь святую, и чтоб правда была на святой Руси, славили ее реки вольные, чтоб большим рекам слава неслась до моря, малым речкам – до мельницы, и хлебу песни поют, хлебу честь воздают. И потом: «Покатилось зерно по бархату», и «Идет кузнец из кузницы», и «Летит сокол по улице», и «Поскакал груздок по ельничку» и прочее.

Долго пелись эти песни, и, смотря по тому, что сулило будущее каждой девушке, лицо ее веселело или задумывалось. Если девушки не знали значения которой-нибудь из песен, они обращались к тетке Федосевне, и Федосевна разрешала их недоумения, сказывала счастье счастливой, утешала несчастливую.

Хорошая песня выпала на долю Дуни.

– Быть тебе нонишний год замужем беспременно, вышла на долю ровня счастливая, – сказала Федосевна. – Гоже тебе, что вышла ровня, – и через золото слезы льются, мать моя!

Дуня осталась довольна, а Антипка из угла посмотрел на нее, хотел что-то сказать, да только крякнул.

Но не такова была доля Васены. Золото и жемчуг и камни самоцветные вышли ей в песне, но песня эта имела неопределенное значение. Одни говорили, что к богатству, другие – что к несчастью.

– Растолкуй, тетка Федосевна, – сказала Васена, и светлые глаза ее беспокойно ждали ответа.

– А много значит эта песня, девка, много разного значит: али богатство большое, али что недоброе… А попросту, девка, по моему разуму: нет еще нонишний год никакой тебе судьбы… Ну да молода еще ты, мать моя, и подождешь: годик еще, чай, семнадцатый?

– Шестнадцатый, – сказала Васена.

– Что ж, и постарше тебя есть, да ждут Божьей благодати…

Одно кольцо осталось только в блюде и одиноко звякало. Было около полуночи. Федосевна, а с ней и девки встали и начали собираться по домам.

– А чье кольцо осталось? – спросила Федосевна.

– Мое! – отвечала девка высокая, бледная и уж не первой молодости.

– Экая ты бесталанная! – сказала с участием Федосевна. – Не выходит те-е судьба твоя! А можно узнать ее, мать моя, – сказала она тихо. – Возьми ты это кольцо и хлебец возьми, и ступай ты в полночь в овин или в баню – слушать.

– Не надоть, – отвечала девка грустно и равнодушно, – я свою участь знаю.

Федосевна прищурилась, поглядела на нее и спросила тихо:

– Смотрела?

– Смотрела, – так же тихо отвечала девка.

– Видела?

– Видела, – отвечала она.

Гурьбой вышли девки и парни из избы, и вскоре говор их послышался за воротами, разбрелся по деревне и мало-помалу замолк. Васену оставила Дуня ночевать у себя, оттого что далеко ей идти было. Они хотели уж ложиться спать, как вдруг дверь отворилась, и Федосевна поманила их. Они вышли в сени.

– Нарочно, голубки, воротилась для вас, – сказала Федосевна. – Вы девки молодые, ничего не знаете, а при людях не след мне вам было говорить. Хотите попытать судьбу свою и узнать все вдосталь, наверное?

– Как же это, тетя? – шепотом говорили они.

– А много случаев есть. В бане сидеть хотите?

– Вместе?

– Коли вместе, вместе ничего не будет.

– Боюсь, – сказала Дуня.

Федосевна посмотрела вопросительно на Васену.

– И я боюсь, – нерешительно сказала она.

– Не в бабушку ты, видно, пошла, – сказала Федосевна. – Та, не к ночи молвить, и пострашней не боится.

– Что те-е баушка! – сказала с упреком Васена.

– Ну, да я так только, к слову пришлось. А ты девка добрая. Так что же, мати мои, на перекресток с зеркальцем тоже боитесь?

Девки задумались.

– Ну так я вам вот что скажу: это дело не страшное, а верное, и сегодня день такой. Выйдите вы в полночь за ворота, и зажмурьтесь вы и повернитесь три раза, коя как встанет, и взгляньте вы на небо, и коль увидит коя стожары на правой руке – и быть той замужем, а коль увидит коя девичьи зори – годовать той в девках беспременно. Ну, прощайте, красные, спать пора…

– Спасибо те, Федосевна! – сказали девки. Федосевна ушла, и девки воротились в избу. Около полуночи в одном углу темной избы послышался шепот, тихо встали обе девки, накинули на плечи шубенки, которыми были одеты, и вышли. На дворе было темно, месяц уж закатился, но тем ярче и виднее на синем небе блестели и мерцали крупные и мелкие звезды. Дуня и Васена вышли за ворота, постояли недолго и, говоря о чем-то вполголоса, возвращались. Вдруг в сенях кто-то остановил Васену за руку.

– Что, Васена, видела? – тихо спросил кто-то.

– Пусти, Федюха! – отвечала она.

– Да что?

– Плохо!

– А ты, Дуня? – робко сказал другой голос.

– Антипка, ты как здесь?

– Я остался у крестного. Что, Дуня?

– Гоже! А те-е что за дело?

Неизвестно, что отвечал ей Антипка, только она вдруг рванулась сердито и прикрикнула: «Ну-у! Мотри ты у меня!» – и обе девки проскользнули в дверь и тихонько улеглись на лавке.

* * *

Я не знаю, как обозначать время в этом странном уголке, где нет ни лет, ни месяцев, ни чисел. Знаю только, что вскоре после описанных происшествий, раз утром, когда солнце только что вставало над деревушкою и над каждой избой, точно белые султаны, высоко-высоко в небо подымались и стали, не шелохнувшись, прямые и ровные столбы дыма, какой-то крестьянин, только что проснувшись, вышел в одной рубахе на крыльцо и, почувствовав сильнейший мороз, флегматически заметил: «Трещи не трещи, а минули водокрещи». Знаю, что были потом, как следует, морозы афанасьевские, за ними тимофеевские и, наконец, последние, сретенские. Вот пришли и капельники, и плюшники, начались с сороков сорок утренников. Алексей – с гор потоки пролил, Дарья испортила проруби, пришли на Марью пустые щи, и вот Федул – теплый ветер подул, и весна землю вспарила. Тогда, стряхнув с себя снег и солому, бодрее выглянули на теплое солнышко темные избушки, яснее обозначилась одна из них, отшатнувшаяся к полю и лесу, на стражу каменных развалин. Теперь пора сказать, кто были ее жильцы.

Давно, очень давно тому назад, когда ветер не сорвал еще крыши и ставней с каменного дома, а стоял он просто заколоченный, жил в новой избе, заслоненной этим домом от вьюги и непогоды, некто Терентий Бодяга, отчасти садовник, а больше коновал, искалеченный лошадьми, которых он пользовал, и оставленный за увечьем сторожем при доме. Жил Бодяга с женой своей, Никоновной, и дочкой Ариной, и жил довольно долго. Время шло, дом разваливался и входил в землю, Бодяга вошел в нее окончательно, зато у дочери его Арины, словно из земли, выросла дочь Василиса. В один прекрасный день девица Арина неизвестно куда отлучилась, и с тех пор прошло много дней, и прекрасных, и дурных, но Арина не возвращалась, и осталась в избушке одна бабушка Никоновна с внучкой Василисой, или, как ее звали в деревне, Васеной. И жили они хоть и не в довольстве, но и без большой нужды, а чем жили – никто не знал: сберег ли и оставил деньгу про черный день коновал Бодяга, старуха ли его Никоновна добывала ее своим ремеслом – неизвестно, но недобрые слухи ходили в маленьком мире сельца Ознобиха про Никоновну и ремесло ее. А ремесло это состояло в лечении разных недугов разными средствами – травами и нашептываньем, и говорили про старуху, что нечисто ремесло ее, что водит она знакомство с личностями более или менее невидимыми в крещеном мире и что иногда в глухую ночь совершает она дальние путешествия при помощи метлы, выезжая на ней в дымовую трубу.

Нельзя заверить в том, чего не знаешь наверное, но действительно странен и страшен был вид дряхлой старухи, когда она в бурю и непогодь шла иногда, согнувшись над клюкою, в поздние сумерки из темного леса, несла пучки каких-то трав, шла тихо, тряся старческой головою, и все что-то шептала, что-то шептала.

Когда грозила кому-нибудь напасть близкая, когда что недоброе творилось в семье или недуг злой и непонятный медленно грыз и изводил кого, тогда, полные сознания в силе и убежденные в сведениях Никоновны, вечером с узелком в руках пробирались задами к ней люди нуждающиеся, и хоть старуха была ворчлива и неприветлива, но помогала многим своим таинственным знанием. Несмотря на это, косо смотрел деревенский люд на старуху, хотя и боялся ее, боялся ее глаза впалого и черного, боялся ее шепота, никому не понятного, боялся, чуждался и не любил ее. И из всего большого и меньшого люда Ознобихи только одна Васена, смуглая и хорошенькая девочка, долго бегавшая в одной рубашонке, не боялась старухи: умаявшись днем, она доверчиво припадала русой головкой к чахлой и хрипящей груди старухи и сладко засыпала под ее таинственный шепот.

Время шло. Старуха Никоновна, словно завороженная от его власти, все оставалась такой же старухой Никоновной, все таскалась в лес за травами и шептала. Но Васена выросла, выровнялась и из хорошенькой девчонки сделалась хорошенькой девушкой, и шире раздвинулся перед ней маленький мир, раздвинулся из четырех стен избушки во все пространство сельца Ознобиха.

Красота и молодость сняли с нее недобрую славу, тяготевшую над ее родною кровлей; молча, косясь, приняли ее деревенские девки в свой тесный кружок, и из них Дуня, ее сверстница, сделалась даже ее подругой.

На страницу:
4 из 5