bannerbanner
Свадьба Тоотса
Свадьба Тоотсаполная версия

Свадьба Тоотса

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 12

Время от времени кто-нибудь из гостей, сидящих в передней или задней комнате, заглядывает в жилую ригу и испуганно восклицает: «Ого, черт возьми, вот те на – глядите-ка, тут тоже народ за столом! Видали, и мельничный батрак тоже здесь! Эй, послушай, батрак, когда ты, наконец, мою муку смелешь?» – «Чего ты лезешь со своей мукой, неужто думаешь, я стану молоть в праздники! Иди лучше, пропусти стаканчик и не приставай ко мне со своей мукой».

Точно так же и сидящие в жилой риге тоже иногда заходят в дом, чтобы взглянуть, что там делается; молодым, разумеется, приходится появляться в комнатах почаще, чтобы показаться гостям и поглядеть, достаточно ли закусок и вина на столах. При каждом появлении кого-нибудь из супругов шум застолья мгновенно усиливается, провозглашают здравицу и поют нестройными голосами. По голосам находящиеся в жилой риге могут довольно точно определить, кто именно, молодая или молодой, в данный момент находится в доме и в какой именно – в передней или в задней – комнате. Пока что стол школьных подруг и друзей – самый тихий из всех, но он и вовсе затихает, когда предприниматель Киппель по своему обыкновению стучит по краю тарелки, чтобы снова, как всегда и всюду, произнести какую-нибудь речь. Все в ожидании смотрят на предпринимателя, его верная вдовушка готова воспарить к небесам.

– Нет! – рявкает в конце концов Киппель после того, как он чуть ли не две минуты стоял, не произнося ни звука. – Это слишком обыденно и затаскано. Свою сегодняшнюю речь я произнесу для вас оттуда, сверху… как говорится, с горячих колосников. С этими словами он кидается к лесенке, взбирается наверх и садится на край печки.

– Отсюда, уважаемое общество, произнесу я сегодняшнюю речь, – начинает он громким голосом свою Нагорнюю проповедь. [28]

В этот момент аптекарь за его спиной кашляет и высмаркивается. Оратор внезапно втягивает голову в плечи, посылает отчаянный взгляд слушателям и, прежде чем кто-либо из них успевает моргнуть глазом, делает бросок и приземляется посреди жилой риги, где несколько мгновений и лежит, распластавшись, словно огромная лягушка. Затем он робко смотрит на сидящих за столом и спрашивает чуть ли не со смертельным испугом:

– Кто кашлял? Кто кашлял?

– Pardon, я кашлял, – над краем печки возникает блестящая голова аптекаря. [29] – Я не знал, что это вас испугает. Надеюсь, вы не слишком ушиблись? Не так ли?

Перепуганный предприниматель медленно поднимается. Похоже, он теперь и сам толком не знает, что же предпринять.

– Господин Киппель, – продолжает сверху аптекарь. – Вы можете снова сюда подняться и спокойно продолжить свою речь. Я вам больше не помешаю.

– Бог с нею! – машет Киппель рукой. – Потом… через некоторое время. Сейчас не хочется.

Удрученный случившимся, предприниматель садится на свое место за столом и проводит рукой по лбу.

– Очень ушиблись? – сочувственно спрашивает румяная вдовушка.

– Нет… не беда.

Где-то на углу стола кто-то прыскает, ему отзывается второй… третий… Алийде, сестра Тээле, зажимает рот платочком и словно бы в поисках помощи смотрит на Лутса, сдержанный смешок слышится уже и рядом с Киппелем. И тут, будто по команде, жилую ригу разом заполняет звонкий хохот. Доселе вполне благопристойное застолье совершенно распоясалось, лишь сам предприниматель и вдовушка сидят серьезные, как две мумии. Кто-то выскакивает из-за стола и, закашлявшись, бежит в дом, арендатор сидит верхом на скамейке, обхватив голову руками, видна лишь его мощная спина, которая трясется от приступов смеха. Хм-хм-хм-пых-пых-пых – словно бы работает возле стены маленький, примерно в две лошадиные силы моторчик. – Ох ты, нечистый, сопатый, полосатый, – выкрикивает Либле, – много чего я повидал, но этакое…

Кажется невероятным, чтобы застолье в жилой риге могло так быстро придти «в норму», и все же вскоре смех умолкает почти так же внезапно, как и начался.

– Дорогие друзья! – подает сверху голос старый аптекарь, навалившись грудью на край печки и до предела свесив вниз свою большую голову. – Дорогие друзья! До того, как господин Киппель придет в себя и сможет вновь занять место оратора, я хотел бы произнести перед вами небольшую речь… вернее… не то чтобы речь… а так… сказать несколько слов, если позволите.

– Просим! Будьте так добры! – вразнобой отвечают голоса снизу.

– Я пробыл в этой самой печке, – начинает аптекарь, – две ночи и два дня, болел и кое о чем думал; в настоящее время я весьма сожалею о том, что прежде… этак… лет двадцать тому назад не оказался в печке какой-нибудь риги, ибо, как я теперь убедился, печь риги оказывает на ход мыслей индивида своеобразное влияние. Возможно, это обусловлено теснотой пространства, которое препятствует рассеиванию мыслей и сводит их воедино, иными словами, концентрирует; не исключено также, что здесь действуют еще и некие физические, органические или психические силы – я не склонен слишком глубоко в это вдаваться и ограничусь лишь констатацией самого факта. Наш молодой друг, господин Тоотс, который находится сейчас среди вас и в судьбе которого со вчерашнего дня началась новая эпоха, знает о моих взглядах на жизнь и на обстоятельства. Эти взгляды сохраняли твердость и незыблемость, примерно, в течение тридцати лет, они были словно бы отлиты из железа; сдвинуть их с мертвой точки не могла никакая сила, никакая власть, а тем более человеческое слово. Господин Тоотс, вероятно, еще достаточно хорошо помнит наши летние беседы, как в аптеке, так и в других местах.

– Хм-хью-хьюх, – хмыкает Тоотс. Кто-то вновь прыскает, но это уже не приводит ко всеобщему смеху, как было недавно. Все со вниманием ждут продолжения речи старого господина. Несколько гостей, громко переговариваясь, переходят из дома в жилую ригу, но и они сразу же затихают и по примеру других обращают взоры вверх.

– Но позавчера, вчера… – вновь доносится с печки, – когда я мысленно устроил смотр всему ходу своей жизни и деятельности, и хотел все подытожить in summa summarum, как говорится, то предо мной сразу же возник один вопрос. [30] «Действительно ли ты поступал согласно долгу и совести, – спросил я себя, – когда вместо того, чтобы самому принять участие в жизни, ты все время словно бы подглядывал за нею из-за угла и взирал на нее исподлобья? Действовал ли ты по долгу и совести, когда обособился от прочих смертных, отвергая их радости и печали?» Да, так спросил я себя. И мне приходится признать, мои друзья и благодетели, я не нашел ответа. Тогда я поставил этот вопрос несколько иначе, так сказать, приблизил его к себе. «Хорошо же, – спросил я себя, – ответь, по меньшей мере, удовлетворен ли ты своей прошедшей жизнью и деятельностью? Жил бы ты опять так же, если бы тебе вдруг вернули твою молодость, твое лучшее время?». И ответ пришел сразу же: «Нет, жить так я больше не стал бы!» Аг-га – вот он, ответ, у меня в руках! Первоначальный ответ! Стало быть, я жил неправильно – не по долгу и не по совести. «Но почему же ты поступил так? – продолжал я себя спрашивать. – Почему ты жил не так, как велят долг и совесть?»

Оратором овладевает основательный приступ кашля, блестящая макушка старого господина на некоторое время скрывается в надпечной темноте, не слышно ничего, кроме надрывного кашля, который вызывает устрашающее эхо под высоким потолком риги. Слушатели испуганно поглядывают друг на друга. Тоотс уже начинает взбираться вверх по лестнице, но в это время аптекарь снова появляется в поле зрения.

– Я старался, – продолжает фармацевт, вытирая навернувшиеся на глаза слезы, – держаться в стороне от жизни, боялся ее, точно злую собаку. Я был всегда начеку, всегда готов защищать свое драгоценное душевное спокойствие, которое считал наиглавнейшим достоянием на свете. Я был чересчур труслив и чересчур эгоистичен для того, чтобы жить полноценной мужской жизнью, что, разумеется, принесло бы с собой обязанности, заботы и боль. Таким образом, набросив на плечи плащ безразличия, я и скользил поверх жизни без особых переживаний, но также и без особых радостей. Именно это и было в течение долгих лет моим единственным желанием, мало того, я даже гордился тем, что не был одним из обычных и многих. Теперь же, когда мое робкое существование подходит к концу, вижу, каким убогим оно было, чувствую вокруг себя устрашающую тишину, представляю, как сойду в могилу или же истлею в каком-нибудь болоте без того, чтобы кто-нибудь ощутил это, как потерю. Никто не поставит на моей могиле крестик и не принесет букетик цветов…

При последних словах голос оратора дрогнул, стало заметно, что старый господин с трудом сдерживает слезы, увлажняются и глаза некоторых из слушателей. Наконец аптекарю удается вновь взять себя в руки, и он заканчивает с неожиданной силой и пафосом:

– Насколько я вижу, здесь находятся по большей части молодые люди, у которых все еще впереди. Именно к вам, молодежь, я теперь обращаюсь. Не бойтесь жизни! Не бойтесь забот и боли! Ближе к жизни – значит, ближе к Богу. Не бойтесь борьбы – в борьбе умножаются силы. Не беда, если, борясь с обстоятельствами, вы иной раз окажетесь побежденными, гораздо важнее суметь одержать победу над собою. Тогда вы спокойно сможете встретить вечер и оглянетесь на свою деятельную, наполненную радостным трудом жизнь с сознанием того, что отдали ей всё лучшее, что у вас было. Через тернии и опасности – всё выше, к вершинам человечности, чтобы те, кто вас поймет, могли бы к вам обращаться «Ваша высокочеловечность!» Да здравствует жизнь! И если бы мне было еще что сказать, я бы воскликнул снова «Да здравствует жизнь!» Да, господин Тоотс, на вашей стороне не только правда, как я уже отметил, но и победа, а все остальное пусть остается мне. Живите всегда со своей правдой, с правдой, которой вы сами достигли – тогда за вами всегда будет победа, а другим останется все остальное, если они не останутся даже и без того. Вот все, что я хотел сказать. Не давайте сбивать себя с толку, мои друзья, и будьте радостными среди радостных; возможно недалек тот день, когда вам придется утешать скорбящих. Радуйтесь в часы радости и трудитесь, когда настанет время труда. Между прочим, последнее не за горами, уже завтра-послезавтра всех нас ждет работа. Ну, поупираемся немного, да и засучим рукава, и да увенчаются успехом все наши начинания в той мере, в какой поможет нам Бог и поможем себе мы сами. Точка. Точка с запятой. И в завершение – двоеточие и кавычки, ибо теперь произнесет речь господин Киппель.

Некоторое время в жилой риге царит глубокое молчание, затем Арно Тали хлопает в ладоши и восклицает: – Браво! Многие лета господину провизору! Многие лета, многие лета-а-а…

После того, как затихает спетая в честь аптекаря здравица, взоры всех присутствующих вновь обращаются на предпринимателя Киппеля. Полупьяный Тыниссон нетвердой походкой подходит к нему вплотную, мигает своими маленькими глазками и говорит:

– Ну, господин Тосов, валяйте! Двоеточие и кавычки уже ждут.

– Бог с ними, – отмахивается предприниматель, – не хочется мне сейчас произносить речи. Может быть, попозже…

XX

Обеденная трапеза за тремя столами продолжается еще некоторое время, наконец те, кто помоложе, начинают проявлять нетерпение и требуют танцев. Из передней комнаты дома выносят столы и стулья, частично – в заднюю комнату, частично – в жилую ригу, зажигают свет, тут и там раздаются голоса: «Кто станет играть? Кто играет? Неужто здесь нет ни одного музыканта?!»

Само собой разумеется, музыкант находится и здесь, как на любой свадьбе.

– Ничего не поделаешь, – обращается Тоотс к батраку с мельницы, – придется вам сыграть для них что-нибудь на каннеле. В Рая было пианино, а здесь – каннель, то и другое – одного поля ягода, и еще неизвестно, что тут больше ко двору.

– Так и быть, сыграем – эка невидаль, – отвечает мельничный батрак.

После того, как пол заново подметен и вынесены все вещи, которые могут помешать, начинаются танцы. Батрак с мельницы вскидывает голову, затем склоняет ее набок и с жаром ударяет по струнам. Спустя несколько минут передняя комната жилого дома хутора Юлесоо наполняется топотней, стукотней и гулом, при деле оказываются всякие ноги: длинные и короткие, тонкие и толстые, прямые и кривые – кого какими наградил Господь. У одних танцующих – тела стройные, словно рябиновые прутики, у других – напоминают толкушку для картошки. Но как те, так и другие отплясывают с одинаковым усердием. Возле стены сидят старушки из Вирпли и обмениваются замечаниями, на пороге задней комнаты стоят мужчины постарше и в такт музыке бьют ногой об пол, словно старые козлы. «Ух ты, ох ты, ишь ты, трали-вали, эх! Как ты думаешь Яакуп, не тряхнуть ли и нам стариной на пару?» И два «лесовика» начиняют «трясти стариной» да так, что еще и не успев начать, «стряхивают» на пол танцующую пару. О «стряхнутых» спотыкается вторая, третья, четвертая пара… и вот уже в передней комнате юлесооского дома образуется копна из людей с задранными ногами, криков и взвизгиваний. Кто-то (разумеется в поисках своих ног!) хватает чью-то чужую, и звонкий женский голос кричит: «Аугуст, ты что, сдурел?» – «Ахти мне, это твоя нога, Мари, – отвечает Аугуст, – что же ты так плохо смотришь за своими ногами!» Кто-то сидит на полу, раскинувшись, точно блаженный, смотрит на стекло своих карманных часов и, качая головой, говорит: «Пропало… как медвежий зад в земляничнике!». Оба «лесовика», виновники всей этой неразберихи, тоже барахтаются, словно два барана, в общей куче, пытаясь помочь друг другу встать на ноги. «Ну, тряхни, тряхни стариной, Яакуп, что ты дурака валяешь!» – «Ну как же я тряхну, ежели он сидит на мне верхом, да какой тяжеленный, чисто мешок муки пудов на десять!» – «Тряхни, тряхни, тряхни стариной! Ух ты, ох ты, ишь ты, трали-вали, эх, тра-ля-ля!»

Вскоре порядок все же восстанавливается, начинается новый танец. «Эй, батрак с мельницы, выдай польку, от вальса ноги запутываются, как у мухи в паутине. Выдай польку! Выдай польку!»

Тоотс прошелся с Тээле только в первом танце, теперь же он, как и подобает истинному хозяину, заходит то в комнаты, то в жилую ригу, находясь одновременно всюду и нигде. Свадебные гости, во всяком случае, видят, что в юлесооском доме есть хозяин и что тут ничуть не хуже, чем на хуторе Рая.

В задней комнате сидит компания, которая никак не дает сбить себя с толку весельем молодежи, да и вобще – ничем; там сидят кистер, урядник и волостной старшина откуда-то из соседней волости, некий торговец из города со своими подмастерьем и Либле. Возле этого, несколько странного застолья Тоотс ненадолго задерживается и прислушивается к разговору.

– Убейте же, наконец, вчерашнюю кошку! – восклицает торговец, поднимая рюмку. [31] – Убейте вчерашнюю кошку, я вам говорю! Что вы возитесь с кошкой!? Так! Вот так! Что? Не отцепляется? Опрокиньте еще стопку! Я по себе знаю, что значит кошка: я сам сегодня утром искал свое сердце на раяском гумне… но, вы можете себе представить, что я нашел? Жажду! Страшную жажду! Ваше здоровье! А теперь скажите-ка вы мне, право, что появилось раньше – жажда или выпивка? – Жажда! – Верно! Поддай! Ну, поддай, поддай, поддай! Так. Теперь ответь мне, звонарь, сколько колес у телеги? – Пять. – Снова верно! Ты дьявольски башковитый мужик, Либле, я увезу тебя отсюда в город. Поддай! До дна, до дна! Видишь, все мы до дна пьем. А теперь – сколько хвостов у собаки? – Два. – Точно! Поехали! Не забывайте, мои господа, сегодня нам надо выполнить здесь великую задачу. У нас в Эстонии сто пятьдесят вино куренных заводов – сегодня мы должны показать, сколько еще надо сверх того построить, чтобы досыта напоить свой край. Гопля! Что же до вывоза за его пределы – расчет особый.

Молодой хозяин хутора Юлесоо улавливает какой-то шепот в углу задней комнаты, который отделен от остального помещения тонкой занавеской. Тоотс тихонько подходит ближе и вновь прислушивается.

– Ну, а вообще, – шепчет чей-то голос, – каково первое впечатление?

– Так… довольно приятное… ничего такого не скажешь, – отвечает второй голос. – А так… ничего особенного в нем, конечно, нет.

– Видишь ли, Тээле,– шепчет опять первый, – я спрашивала не совсем об этом, но раз уж ты так поняла меня, я должна сказать, что он как раз довольно особенный. Яан говорит то же самое.

– Ничего, это со временем пройдет. Небось с годами возмужает. Я, конечно, понимаю, что именно ты подразумеваешь под словом «особенный»… да, он, действительно… немножко того… Но одно я должна сказать – глупым его тоже не назовешь.

– Нет, Тээле, я вовсе не это имела в виду! Не думаешь же ты, в самом деле, что я стану хулить твоего мужа?

– Да ну тебя! Ничего я не думаю. А о чем это ты только что хотела меня спросить? Ты вроде бы сказала…

Первый голос что-то на это отвечает, но так тихо, что Тоотс ничего не может расслышать – вероятно, теперь шепчут в самое ухо Тээле. Затем звучит сдавленный смешок, и голос Тээле довольно громко произносит:

– Ах, иди ты в болото со своим разговором!

«Это Тээле и вторая половина Имелика», – Тоотс кивает головой и так же тихо, как пришел, уходит в переднюю комнату. – «Хорошо еще, что оно хотя бы так вышло, хорошо, что я хотя бы не глупый, а возмужать, пожалуй, можно, ежели этого так уж желают».

Тоотс пробирается между танцующими, чтобы пройти в жилую ригу, однако его внимание привлекает новая, лишь недавно образовавшаяся группа. Леста, Лутс и Имелик стоят возле угла плиты и, как видно, что-то обсуждают. Но подойдя поближе, молодой супруг убеждается, что в действительности никакого обсуждения нет, говорит только Лутс, в то время как школьные друзья молча его слушают.

– Да нет, – сетует лысый писатель, который, к слову сказать, весьма умеренно употреблял картофельный продукт, – для меня вопрос жилья – самый больной вопрос на свете. Живя в Тарту, я по меньшей мере семьдесят пять раз менял квартиру, но еще не нашел такой, где можно было бы нормально жить и время от времени немного работать. Я не боюсь ни холода, ни жары, ни сырости, ни сухости, единственное, чего я требую от своей квартиры, это тишина и покой, их я жажду, о них тоскую. Но именно этого я нигде не смог обрести и, наверное, не обрету до тех пор, пока меня однажды не принесут на это самое паунвереское кладбище, чтобы положить рядом с моим младшим братом. Этот маленький белоголовый мальчуган – таким он живет у меня в памяти! – вероятно и станет моим первым и последним тихим соседом; с ним, я полагаю, у нас никогда не будет пререканий из-за нарушения покоя. Ах да, я опять отклонился в сторону от сути своего рассказа, как это обычно свойственно тем, кто не в силах отказаться от деталей, кто иной раз именно с помощью этих самых деталей старается придать большую правдоподобность тем или иным событиям. Я же собирался говорить о квартире. Ну да, так вот, куда бы я ни переехал, всюду меня ждет шум, грохот и склоки, разница лишь в том, что это доносится то сверху, то снизу, то справа, то слева. А случается и так, что все перечисленные выше прелести – разом за каждой стеной, и, кроме того, еще вверху и внизу, Страшнее всего оказаться рядом с кухней! Думаю, мне теперь не остается ничего другого, как вовсе уехать из Тарту и поселиться где-нибудь в деревне. Собственно, если быть откровенным – а я к этому всегда стремился – у меня уже и место для жилья присмотрено. Думаю, не позже, чем в первой половине января я рвану… сюда же, в ваши края… на хутор Рая.

– Аг-га-а! – восклицает Имелик. – Теперь я понимаю, с какой стороны подул ветер. Разумеется, в Рая, куда же еще, там хорошие большие комнаты и…

– Нет, – Лутс делает протестующий жест обеими руками, – нет, нет! Ты опять Бог знает что думаешь. Я ищу в Рая лишь убежища от вселенского гвалта.

– Послушай, Лутс, – грозит ему пальцем Имелик, – ты нам тут не заливай, как заливаешь в своей повести «Весна». На хуторе Рая, кроме тихих комнат, для тебя есть еще и другая притягательная сила.

– Знаешь что, Имелик, – поспешно вклинивается в разговор Тоотс, опасаясь, как бы Лутс снова не разболтался, – будь другом, сыграй, право, тоже пару вещичек, пускай мельничный батрак малость передохнет, у него, похоже, язык уже вовсе к нёбу присох.

– Это можно… по старой привычке, – соглашается Имелик и направляется к музыканту.

– А ты доволен своим жильем? – спрашивает Лутс у Пеэтера Лесты.

– Мы с Тали занимаем неплохую квартиру, но… и у нас тоже, как у каждого человека, есть свой крест. Этот ужасный делец Киппель… знаете… он тоже перебрался к нам, курит по-страшному и плюет на пол. Ты, наверное, и сам заметил, сколько в нашей квартире всяких рыболовных снастей, всё это его имущество.

– Нет, в деревню, в деревню! – восклицает Лутс. – Это единственный путь спасения!

XXI

Так, а может быть и немного иначе, продолжается празднование свадьбы Тоотса.

На дворе уже поздний вечер, как вдруг в жилую ригу, тяжело дыша, вбегает Либле, весь вываленный в снегу, и отзывает Тоотса, который беседует со своими школьными друзьями, в сторонку.

– Вот что, молодой хозяин, – произносит звонарь таинственным шепотом, – Кийр тут.

– Тут – Кийр?! Да ты, Кристьян, никак вовсе сдурел. Пить меньше надо. Говорю это вовсе не потому, что мне водки жалко, нет, я т е б я жалею.

– Какое там, видит Бог, говорю, как есть, господин Тоотс, Кийр – тут. Неужто вы и впрямь уже и вовсе мне не, верите?

– Не верю.

– Гхм, ну, видали, как оно оборачивается! Что тут поделать! – сетует Либле. – Я самолично ходил сейчас во двор, видел его, говорил с ним – чего ж вам еще? Постойте, постойте, я растолкую, как оно есть… Ну да, выхожу во двор, справляю там свою нужду и – ик! – в аккурат поворачиваю назад, к крыльцу, и тут вижу: за углом дома – мужик. «Н-ну погодь, вражина, – кумекаю, – эт-то вроде как наверняка конокрад, гостевых лошадей присматривает.»

– А дальше? Говори же, наконец, покороче, что ты тянешь резину! Кому это интересно – знать, о чем ты на каждом шагу кумекал.

– Нет, не скажите, господин Тоотс, это куда как важно. Ну, да, стало быть, кумекаю: «Эт-то вроде как наверняка конокрад. Надо поглядеть, может сподоблюсь изловить». Пододвигаюсь тихонько поближе к углу, за которым мужик прячется. Я все ближе к углу подступаю, а он, этот мужик, все дальше от угла отступает. «Эг-ге-е,» – кумекаю…

– Опять «кумекаю»! До чего же ты любишь кумекать!

– А то как же, золотко! Я вроде как сразу сказал.

– Ну? Ну?

– Эг-ге-е, – кумекаю, – эдак дело ни в жисть не пойдет! По проселку с тобой вперегонку бежать, это мне, старому мужику, вроде как и впрямь не по силе. Выкинем-ка штуку, – думаю, – испробуем малость иначе, повезет, так повезет, а не повезет – ничего не попишешь… папишшешь, как говорит господин пробст. Рраз! растянулся в снегу!

– Кто?

– Я, а кто же еще. Ну да – рраз! растянулся в снегу и давай всякую околесицу нести, что только на ум взбредет; вот набрался так набрался, под завязку набрался, вроде как уже через край прет. Жду… Жду еще чуток, а сам поглядываю на дорогу. Мешкает. Ну, не учи каркать старую ворону! Идет. Осторожненько, точно как твоя куница… но идет. И сей же час – ко мне, мол: «Что ты, мил-человек, тут в снегу делаешь, разве тебе не холодно?» – «Брр-уф!» – «Давай, давай, поднимайся, не то скоро закоченеешь.» – «Брр-уф!» Тут он посмотрел аккурат мне в лицо. Я на него – тоже. Так оно и есть – Кийр! «Что с тобой стряслось, Либле? Плохо стало?» – «Брр-уф!» – «Ну, ну, поднимайся, погоди, я помогу, нельзя же спать в сугробе». И ну трясти, ну трясти меня так, что чертям тошно стало. Ну, и тут я вроде как тоже… ожил: «Что? Где? Кто? Где это я?» – «Ты в Юлесоо, дорогой Либле… на свадьбе». – «На какой свадьбе? Где свадьба?» – «Ну и смешной же ты, Либле, мужик, неужели ты ничего не помнишь?» – «Помню? А чего это я должен помнить? Мне холодно. Бог знает, сколько времени я уже тут, в сугробе, дрыхну». – «Неужели ты и того не помнишь, где ты так набрался?» – «Где это я набрался? Бей хоть палкой по голове, бей хоть утюгом, знать ничего не знаю. Ведать ничего не ведаю». – «Интересный ты мужик, Либле! Смотри, не подоспей я сейчас сюда, так ты бы тут в ледышку превратился. А что жена и дочка сказали бы? Как ты думаешь, что сказали бы жена и дочка?». Ну, тут я давай выть, что твой волк, и глаза тереть, и всякие штуки выкидывать, будто я барсук какой: «Тысячу раз желаю тебе здоровья, Йорх – вроде бы это ты тут? – да, будь ты тысячу раз здоров за то, что ты мою шкуру спас, этого благодеяния я до самой смерти не забуду!» – «Ну какое это благодеяние, – это он говорит, – но если ты, Либле, так уж хочешь отплатить мне добром, поди, взгляни, что они там в доме делают, и принеси мне сюда весть. Перво-наперво, посмотри, есть ли у них там выпивка и закуска. Только… ради Бога, никому ни слова, что я тут нахожусь». – «Нет, ну, – бью я себя кулаком в грудь, – я ведь не скотина какая неблагодарная, чтобы на доброе дело злом ответить. Ты спас мне жизнь, хоть цена этой моей жизни пустопорожней – не Бог весть какая, разве что… копейки три-четыре, ну да, ты спас мне жизнь, неужто же я и впрямь такая неблагодарная скотина, чтобы тебя заложить?! Нет, я с превеликой радостью выполню все, что ты прикажешь, дорогой Йорх, только с одним условием… – это я ему, – и ты тоже никому не говори, что меня тут, в сугробе нашел – к чему мне всякие насмешки да подковырки, да зубоскальство, проходу от них не будет, чего доброго еще и до жены дойдет…» – «Будь спокоен, Либле, я не расскажу ничего, только бы ты держал язык за зубами». – Ну, я ему на это: «Стало быть, я пойду, взгляну, что они там делают и есть ли у них чего поесть-попить» – и еще: «Ждите спокойно, я сей же час обернусь и принесу вам весть». Ну да, и вот теперь я тут, господин Тоотс, вроде как гляжу, есть ли у вас что поесть-попить и высматриваю, что вы здесь вообще делаете, и жду – не дождусь узнать, что ж вы сделаете с тем, кто стоит на улице и ждет весть. Теперь он у нас вроде как в руках, потому как в меня он верит твердо. Я ж мог его там, на месте отчехвостить, что твою кудель, да вроде как не хотел самолично суд вершить, да и то сказать – одной только взбучки ему за его вчерашнее деяние вроде как чуток маловато, пускай господин Тоотс сам решает, что делать.

На страницу:
10 из 12