bannerbanner
Улица Грановского, 2
Улица Грановского, 2полная версия

Улица Грановского, 2

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
35 из 38

– Как угодно… Отпуск – пожалуйста. Но при одном условии: корреспондентский билет на время этого отпуска вы сдадите мне. А я его положу в сейф. Давайте сегодня же это и сделаем.

– В таком случае лучше уж я вместе с билетом отдам вам и заявление об увольнении с работы. Вам будет еще спокойней.

– Тоже не возражаю. Ваше право. – Он помолчал и, усмехнувшись, добавил:

– Тем более, как раз сегодня пришло тут одно письмецо по поводу вас… Вам не говорили?

– Нет.

– А то уж я подумал, не разыгрываете ли вы меня с уходом-то по собственному желанью. Предстоит разбирательство…

Я догадался:

– От Долгова письмо? – Он молчал. – Разберитесь как следует, Андрей Аркадьевич. Долгов, глядишь, и шапку вам подарит.

– Ценю я ваш юмор! – Он, и правда, рассмеялся. – Даже жаль вас отпускать!.. Да и шапку-то Долгов уже не подарит.

– Почему же?

– Как он пишет, по вашему анонимному письму райфинотдел ликвидировал его вполне законное хозяйство.

– А-а! Вот оно что!.. А почему же анонимному? Об этом я могу вполне официальное заявление послать…

Но о шапке вы не жалейте: он из кроликов шил. Вам не годится. Вам бобра нужно, не меньше.

Все-таки я не сумел его из себя вывести. Он опять хохотнул.

– Ей-богу, жаль отпускать!.. Но вы заявленьице – о себе – все-таки не забудьте оставить. А с письмом Долгова мы разберемся, не беспокойтесь.

– Вот за это – искренняя благодарность!

– За что?

– Вроде бы и угроза в ваших словах прозвучала…

Мне это лестно, поверьте.

– Ох и шутник!..

Я встал и вышел из кабинета. Тут же, секретарше, оставил заявление об уходе с работы и в тот же день взял командировку в «Литературке», – там давно приглашали меня сотрудничать.

Диалог с женой. Несостоявшийся.

– Но зачем же заявление-то было подавать?

– Ты этого не поймешь.

– Ну да! Ты честнее всех! Ты благороднее всех! Все остальные – трусы, карьеристы, перестраховщики, а тебе больше всех надо!

– Это верно: мне надо больше всех. Если считать, что все на тебя похожи. Но слава богу, это не так.

– А ты на кого похож? Вот ты-то и хочешь всегда себя выставить впереди других, за их же счет выставить!

– Да при чем тут я! Разве обо мне речь?

«Как хорошо, что не надо этого доказывать: нет у меня жены!..»

Диалог с самим собой – в самолете.

– И все же откуда в тебе такая уверенность в том, что не способен Саша на преднамеренное убийство?

– Это что же, он должен был заранее рассчитывать, когда и как ножом бить?

– Ну, мало ли какие обстоятельства!.. В конце концов, что ты знаешь о нем?

– Я помню его руки, глаза. Помню, как чай разливал и сдерживался, пока не разрешил ему отец рассказать о Боре Амелине, с которым Саша возился все время, о «хлебных» конфетах помню. Потом, как важно было для Саши оберечь чувство собственного достоинства этого первоклашки… Помню взгляд самого Ронкина – тогда, на давней охоте, – как он стыдился убитых уток, говорил что-то о пустых магазинных полках. Чего уж ему-то казниться было?

– При чем тут Ронкин?

– При том! Все при том, любая малость!.. Да! Вот что еще Ронкин рассказывал мне про сына: он, маленький, разломал как-то стенные часы, ходики. И когда отец спросил зачем, Саша ответил: «Они что-то сказать хотят и не могут. Так я их починить хотел, чтоб заговорили. Или хоть посмотреть, что у них внутри спрятано, пытается говорить…» Совсем как Наташка моя когдато: все пыжилась угадать, о чем думают ходики, боялась пропустить их слово какое-то… Случайное, конечно, совпадение. Но разве так уж трудно увидеть в чужом ребенке своего? Да и кто знает! – может, выросла бы моя Наташка действительно в чем-то похожей на Сашу. Я бы хотел этого. Несмотря ни на что, хотел. Может, в том вся и беда: было в Саше что-то девичье…

А Ронкин тогда называл ходики еще какими-то хорошими словами… Забыл, черт! Нет, помню: «ходунцы».

И потом – «ёкальщики»… И еще он рассказывал: Филька, ежик, берет еду даже из рук Саши. Разве и это – ни при чем?

– Но ведь и иное Ронкин про сына говорил. Помнишь? – дескать, нервы у него потраченные – послевоенная голодуха, и скитания по стране, и жизнь без матери… Сам же Ронкин и опасался: «При его-то требовательности к себе и другим выдержат ли нервишки?»

Вот и не выдержали!

– Возможно. Потому, наверное, в какую-то отчаянную секунду и поднял руку с ножом. Но чтоб заранее обдумать, чтоб мысль такую вынашивать? – нет, не верю!

– Но ведь – убил. Факт!

– Да. Но почему, как? – вот что важно.

– Предположим. Но ты сам говорил: «В любой поездке оставь выводы под конец, не строй схем, не домысливай». Где же логика?

– Так ведь разные вещи! Сейчас-то я не домысливаю, а всего лишь обдумать хочу случившееся, нравственное чувство свое выверяю.

– Всего лишь?

– Это – много!

– Так не перевесит ли это чувство объективную истину, которая всегда логична?

– Но без этого наверняка прозеваешь тот миг, когда заговорят ходунцы, ёкальщики заговорят, – прозеваешь!

– Ну, это уж вовсе не доводы: так, эмоции.

– А я и говорю об эмоциях…

Как и условились по телефону, я прямо с аэродрома – к Ронкину. И все представлял себе, как он бродит по опустевшей квартире. Нельзя его сейчас одного оставлять. Я даже и не подумал тогда, что позже обстоятельство это хоть кем-то может быть поставлено мне в вину.

Мы опять сидели на кухне. Ронкин пока еще ни слова не проговорил. Даже поздоровался молча. А когда я отказался от ужина, не настаивал – просто сдвинул посуду на столе к краю и принес пачку документов, положил передо мной.

Лицом потемнел Семен Матвеевич, скулы пообтянуло. Лишь глаза еще больше вроде бы стали, – Сашины глаза. Пальцы подрагивали, короткие, крепкие пальцы, сухие и чисто вымытые, а все же в трещинках на коже кое-где черные следы машинного масла, – въелось, не так-то просто его вывести, нужно распарить руки, а Ронкин, по всему судя, только что вернулся со смены: куртку рабочую снял при мне, аккуратно повесил в коридоре.

Наконец он заговорил:

– Я уж сам себе боюсь показаться предвзятым…

И такой у него голос был – глухой, будто и не его вовсе голос. Я теперь уже взгляд поднять не решался, а все смотрел молча на эти подрагивающие пальцы с черными трещинками.

– Тут у меня выписки из дела Сашиного, – после паузы объяснил Ронкин, – я чуть не все сдублировал.

И лучше уж – сразу читать…

Лист за листом подкладывал мне Семен Матвеевич, исписанные уже знакомым мне корявым, неустановившимся почерком. Я потом проверил в суде: копии документов были сняты Ронкиным верно.

Все-таки кое-что он был вынужден мне пояснять.

– После зимних каникул открыли новую школу – тут, недалеко, за несколько кварталов. Радость: занятия всего в две смены, Сашка пошел в первую. Все ученики – из разных школ, собрали по месту жительства.

Из старого Сашкиного класса – он один. И вот Боря Амелин туда же стал ходить, в первый класс… Да, тот самый Боря – так оно все сошлось… Он там на продленке оставался, ждал, пока у Саши уроки кончатся, вместе и шли домой – удобно… Но на третий день все и началось. Как и полагается, с пустяка. Один восьмой входил в кабинет химии, другой выходил – на перемене. И Саша столкнулся в дверях с парнем – здоровый, повыше меня ростом, некто Кудрявцев, второгодник.

Я уж его только на процессе увидел. Что про него сказать? У него и физиономия – типичного второгодника.

Или это мне теперь кажется?.. Саша говорит: Кудрявцев ему подножку подставил, и уж тогда он остановился и Кудрявцеву на ногу наступил, чтоб не вредничал…

А вот показания Кудрявцева… Вы читайте!

Лист дела 10. Кудрявцев. «Мы столкнулись в дверях, и Ронкин – я фамилию его после узнал – наступил мне на ногу. Я говорю: «Извинись, отряхни мне брюки».

А он не ответил и ушел».

– На следующей перемене они, уже впятером, Кудрявцев с дружками, прижали Сашу у лестницы. Сунули под бок и еще хотели, но это только Сашиными показаниями подтверждается. Да! И в первый раз он тогда увидел Токарева Валерия, они тоже знакомы не были, – вы знаете, и я-то не очень ладил с Токаревым последние годы… Но вот показания уборщицы – Овчарова Мария Васильевна, пятидесяти трех лет:

Лист дела 47/оборот. «Я по лестнице поднималась и вижу: кулаками, локтями толкают они паренька, мне незнакомого. Кто-то крикнул: «Ты здесь свои порядки не заведешь!» – и замахнулся. Я спросила: «Вы чего пристаете к парню? А ну отстаньте от него, паршивцы!»

Я потому так грубо сказала, что увидела Кудрявцева, Токарева – этих я точно запомнила, еще по прежней школе, всегда они вместе шкодили, и никакой на них управы! А тут послушались, разошлись…»

Семен Матвеевич сказал:

– Но опять собрались вместе в уборной. Соин, Барышников, одноклассники Кудрявцева, Токарева, рассказали об этом, хотя Кудрявцев-то сам о сговоре умолчал, конечно… Вот:

Листы дела 50, 19/об. Соин. «На перемене собрались в уборной. Кто-то сказал: надо набить морду этому чистоплюю. Не помню кто. Я согласился».

«Почему «чистоплюй?» – подумал я удивленно. Но нужно было читать дальше.

Барышников. «Кажется, говорили о том, чтоб бить Ронкина».

Лист дела 38, 89/об. Боря Амелин. «На продленке мы были в классе, за мной зашел Саша, и мы пошли домой…»

– Между прочим, вот на что обратите внимание, – перебил мое чтение Ронкин. – Таких пацанов, как Боря, должны допрашивать в присутствии родителей или учителей. В общем, кто-то из взрослых, близких людей должен присутствовать. И с Кудрявцевым – отец сидит на допросе: Кудрявцев тоже свидетелем проходил по делу, только – свидетелем. А вот Боря – один на один со следователем, первоклассник… Фамилия следователя – Гусев.

Ронкин говорил неокрашенно и предупреждал пока что все мои вопросы, я успокаивался понемногу. Поначалу-то мне казалось, любое слово мое сейчас прозвучит бестактно, а тут вообще никаких слов от меня и не потребовалось. В иные минуты, когда я не слышал странного этого голоса ронкинского, мне даже чудилось: разговор идет о ком-то далеком нам обоим, чуть ли не постороннем. Я подумал: «А ведь Ронкин заведомо оберечь меня хотел… Он?! Меня?!»

Показания Бориса Амелина. «…На первом этаже, в раздевалке к нам подошел какой-то взрослый парень и сказал Саше: «Давай выходи быстрей. Мне некогда».

Саша ему ничего не ответил, и тот ушел. Тогда Саша поглядел в окно и сказал мне: «Иди один». Я тоже ушел. Во дворе школы были ребята. И тот парень был…»

– Это Кудрявцев подходил. У него – пять уроков, а у Саши – шесть. Он уже целый час ждал, – пояснил Ронкин. – А теперь – вот. Читайте.

Лист дела 108. Завхоз школы Осетров. «После первой смены я задержался и смотрю, по коридорам слоняется парень, длинный, неприкаянный какой-то. У меня глаз наметанный, я сразу почувствовал: что-то неладно.

Выглянул в окно: там человек шесть ребят. Среди них Кудрявцев, Токарев. Я спустился. Спросил: «Кого бить хотите?» Они говорят: «Никого». И я приказал разойтись».

– На этом «никого» и основывался суд, в приговоре так и записано… вот: «13 января никто из ребят Ронкина избивать не хотел». Но почему ж тогда Осетров-то спросил: «Кого бить хотите?» Бить! Не – «кого ждете?»

Не – «зачем собрались?» Не – «что стоите?» А сразу:

«Кого бить хотите?» Значит, у него-то сомнений таких не было?

Я промолчал. Я в ту секунду увидел другие строчки – приговора: «Ронкина Александра Семеновича признать виновным по ст. 103 УК РСФСР.

Определить ему наказание по ст. 103 УК РСФСР – СЕМЬ ЛЕГ лишения свободы в воспитательно-трудовой колонии для несовершеннолетних усиленного режима».

Семь лет!.. Вся юность Саши. Человек без юности…

А для самого Ронкина что значат эти семь лет?.. Он чтото говорил в тот миг, а я не слышал. Но уже снова лежала передо мной копия протокола допроса Бори Амелина. Надо было читать.

Лист дела 33, 38/об. Амелин. «Утром мы пошли в школу вместе. Саша вел меня за руку. Он на улице всегда меня держал за руку. А когда отпустил, я потянулся опять и наткнулся пальцами на что-то острое у него в кармане. Почувствовал сквозь карман. Спросил:

«Что это, Саша?» Он достал и показал перочинный ножик. Ножик был раскрытый. И положил обратно. Я спросил: «Зачем?» А он говорит: «Если будут еще приставать, попугаю…»

– А теперь смотрите опять приговор, – сказал Ронкин.

Там было написано: «Ронкин говорил Амелину о том, что взял с собой нож в школу на случай, если к нему будут приставать. Это обстоятельство свидетельствует о намерении применить нож».

И тут первый раз в голосе Ронкина прозвучала боль:

– «Применить нож» или «попугать ножом» – разница? Это уж вроде и по вашей части? Так? Отредактировали. Стилисты! – он словечко последнее так выговорил, словно и я помогал редактировать приговор. – Конечно, Саша никому ни о чем не сказал. И мне не сказал. Но я его не могу винить за такое – ябедничать он никогда не умел и вообще рос, можно сказать, сам.

Я его так и учил: «Привыкай все решать сам»… Не о том я сейчас жалею – о другом: в боксерскую бы его школу, на выучку – вот что надо было бы сделать! А то ведь он, по-моему, ни разу в жизни ни с кем не дрался: не умел да и не мог, наверное. Впрочем, и я сам кулаками-то драться не мастак…

Ронкин умолк. А я читал записанное со слов Бори Амелина. «На следующий день мы возвращались из школы вместе. Чтобы быстрей, пошли дворами. Мы первый раз этой дорогой пошли. Рядом с детской площадкой, на тропинке стояли два парня. Они были без пальто, смазывали лыжи. Наверно, хотели кататься.

Я их узнал. Я видел их во дворе школы, когда Саша меня одного домой отправил. Хотя фамилии мне назвали позже. Тот, который Кудрявцев, сразу пошел на нас. Саша велел: «Уйди, Боря». И я по сугробам отступил в сторону. Там узенькая тропка. Но недалеко отступил. Все видел. Кудрявцев сказал: «Извиняйся, гад!»

А Саша спросил: «Чего тебе надо?» Тот – опять: «Извиняйся, гад!» Саша не ответил. И Кудрявцев ударил прямо в лицо. У Саши кровь выступила на лице. И второй подскочил, замахнулся. Это Токарев был, Валерий.

Он, хотя чуть пониже Саши, но здоровый!.. Если б ударил, не знаю, что было б. Но Саша успел отшагнуть и вот тогда вынул из кармана ножик. Кудрявцев закричал: «Валера, не надо! У него ножик!» Он потому так закричал, что Токарев наступал, кулаком замахивался и все хотел ногой Сашу достать. Тогда и Кудрявцев тоже сбоку подскочил и опять Сашу саданул. Я не видел, куда: в голову или в плечо. Но сильно: Саша поскользнулся даже. А Токарев все ногой лез вперед и кричал:

«Брось нож! Ты же трус! Все равно не ударишь!

Брось!..» А Саша крутил ножом – то к одному повернется, то к другому. И тут Токарев как прыгнет на него!

И вдруг сам же схватился за грудь, согнулся и пошел обратно. Я не видел, чтоб Саша бил. Он и догонять Токарева не стал: стоял, смотрел. А Токарев с Кудрявцевым пошли к дому, а потом побежали. Даже не взяли лыжи. Тут Саша меня увидел и сказал спокойно:

«Надо идти в милицию». И мы пошли. На углу, на улице стоял дядя. Он сказал, что все видел. И пошел с нами.

Но в милицию меня Саша не пустил. И все».

Ронкин мне еще лист подложил.

Показания Кудрявцева, л/д 102/об. «Я его ударил рукой, потому что он не хотел извиниться. И тогда он вытащил нож. А из-за спины у меня выскочил Токарев. Я его останавливал, а он кричал: «Брось нож!» Но Ронкин не бросал, а бил ножом. Бил как-то чудно, кругами…»

Семен Матвеевич спросил:

– Кругами разве бьют? Он себя оградить пытался…

И после паузы рассказал:

– Они в поликлинику побежали. Валерий зажал рану рукой. Оказалось: перерезана легочная артерия.

А он-то думал, пустяк, даже в очередь сел к хирургу.

Полчаса, не меньше они там просидели, пока сестра не увидела, что очень уж бледный парень, не спросила:

«У тебя что?» Он ответил: «На гвоздь напоролся».

И после этого они еще сидели, но тут уж упал он со стула: кровоизлияние в легкие, захлебнулся кровью…

Не понимаю, как он терпел молча до последнего. Отцовский характер… И самолюбие – тоже Токарева, и желание всех себе подчинить: куда уж там отступить в драке! – тем более у Кудрявцева на глазах. Нет, конечно же должен он был доказать, что Саша – трус… Хирург сказал: «Двадцатью бы минутами, получасом раньше, – можно было спасти». Все бы тогда по-иному было!..

Он замолчал. Опять я увидел Валерку Токарева, как он стоял в дверях, кудлатый, шалавый и уверенный в себе, слишком уверенный… И тут снова на глаза мне попалась строчка: «На углу стоял дядя. Он сказал, что все видел. И пошел с нами». И я спросил:

– Семен Матвеевич, а что ж дядя-то на углу, на улице? Его показания есть?

– Есть-то они есть, да темный какой-то мужик оказался. Вернее, милицейского протокола, сразу после драки который составлялся, – в деле нет. Сашины показания есть, а вот мужика этого – нету. А на суде он говорил все какими-то прибаутками: «бей направо, бей налево – кто уцелеет, тот останется», «пуля виноватого сыщет, хоть в куст стреляй», «а я и видел, что я не видел», «и так бывает, что ничего не бывает»…

– Постойте-постойте! Это уж не Мавродин ли?

Егерь?

– Он. А вы его откуда знаете?

Я объяснил. Ронкину рассказ мой показался пустячным. Он опять о своем заговорил:

– Вот так и изъяснялся на суде Мавродин – «кругами». Вроде как Саша ножиком махал: бить не бил и защититься, конечно, не мог.

– Но ведь должны же были увидеть в милиции, что губа у него разбита?

– Тогда-то они не знали еще, чем все кончилось.

Могли и не обратить внимания. Не знаю, но в протоколе об этом тоже – ни слова. Ведь тут теперь важно не то, что случилось, а что записано и что не записано.

А записано вот что. Читайте.

Лист дела 23, постановление следователя городской прокуратуры Гусева С. В. «…Кудрявцев вновь попросил Ронкина извиниться перед ним за нанесенную ему обиду, и на отказ Ронкина Кудрявцев нанес ему удар рукой по лицу.

СЛЕДСТВИЕ СЧИТАЕТ, ЧТО ДЕЙСТВИЯ КУДРЯВЦЕВА БЫЛИ ПРАВОМЕРНЫ».

Сбоку Ронкиным было приписано: «Последняя строка так и напечатана в постановлении крупным шрифтом».

Я, не сдержавшись, воскликнул:

– Это же хулиганская логика: не извинился перед тобой – бей в морду! Как же так?

Ронкин пожал плечами. И я еще спросил:

– А что в приговоре по этому поводу?

– Вот, смотрите…

«Действия Ронкина, размахивавшего ножом, были вызваны не тем, что Токарев угрожал ему избиением и Ронкин вынужден был защищаться, а чувством ненависти и неприязни к Токареву, а потому в его действиях не было необходимой обороны…»

Я дважды перечитал эту канцелярскую фразу, прежде чем смог добраться до смысла ее. «Но откуда же ненависть могла взяться! Да еще не к Кудрявцеву – к Токареву, которого Саша вообще не знал. Откуда?!»

Но дальше-то судья изъяснялся определенней: «Действия Кудрявцева и Токарева никакой общественной опасности или опасности для личности Ронкина не представляли».

– Ведь двое на одного! Как же так? – спрашивал я. – Не могут же они этого отрицать!

– Защитник тоже говорил о том, но судья сказала:

«С Ронкиным вместе Амелин был».

Ронкин отвернулся. Плечи его ссутулились. Тихо было на кухоньке. И я слышал, как у Семена Матвеевича в груди булькнуло что-то. Но голос был прежним, тусклым:

– Мне не хотелось это слово самому произносить – «предвзятость». Но пораскиньте умом сами еще над двумя хотя бы фактами. Учителя прежней Сашиной школы, все, кто хоть когда-то с ним занимался, собрались, директор тоже, и стали писать ему характеристику. Каждый предлагал свое, и, если хоть кто-нибудь голосовал против какого-то слова, – слово вычеркивали.

Чтоб только единогласно – каждая фраза. Они написали: «Среди сверстников выделялся гражданской зрелостью, активностью, вырос, не зная дурного влияния улицы, обладал повышенным чувством собственного достоинства…» Ну и еще – всякое. Только хорошее.

Повышенная эмоциональность и так далее. И вот почему-то Гусев велел утвердить характеристику эту в горкоме комсомола. А там утверждать ее отказались. Разве преподавательский коллектив горкому комсомола подчинен?.. Директор выступала на суде. Тогда-то и еще выяснилось: директор не успела из горкома комсомола в школу вернуться, а туда уже позвонили из гороно, скомандовали: характеристику на Сашу суду не передавать. Директор, женщина немолодая, многоопытная, потом покаялась: виновата, мол, что послушалась. А поздно: так и не приобщили к делу характеристику. Ребята, соученики бывшие, тоже что-то писали. Но и от их писем судья – Чеснокова ее фамилия – отмахнулась: мол, письма эти – «состряпанные»… Да, не удивляйтесь. Так во всеуслышанье и заявила… Уж очень все – одно к одному. Не находите?

– Вы думаете, был чей-то нажим на райком комсомола, на гороно, на следователя? – спросил я. Ронкин пожал плечами. И я еще спросил: – Это – Токарев?

Михаил Андреевич? Так?

Он молчал.

– Семен Матвеевич, вы простите, что я настаиваю.

Но если вмешиваться мне в это дело, – все надо знать.

Вы сами не пробовали с Токаревым говорить?

Он ответил лишь после долгой паузы:

– Пробовал. Как раз перед судом. – Он взглянул на меня. Глаза его стали странно спокойны. – Я к нему на работу пришел. Чтоб было как-то поофициальней.

Не в гости же мне идти к нему!.. Но все равно разговора не получилось. Я ему сказал: «Не могу докопаться до корней, но что-то странное происходит. Следствие ведется наперекос. Ты должен встретиться со следователем». Вот тогда он меня и спросил: «Ты еще хочешь, чтоб я оказал на него давление?» – «А ты не понимаешь, – спросил я, – что давление такое все равно есть?

Если даже никто ничего конкретно не предпринимает – я не могу тебя подозревать, никого не могу подозревать, – но если даже никто никаких приказов никому не давал, ты понимаешь, что одно твое молчание – уже давит? У тебя здесь власти больше, чем у кого-либо.

Думаешь, это не давит? Думаешь, так оно все и идет как надо, если ты-то молчишь? Тот же Гусев, следователь, не боится, что заговоришь ты?..»

Ронкин замолчал.

– Ну, а он что?

– Он сказал: «Пойми, Семен, у Валерия есть и мать.

Не могу я вмешиваться. Что я тогда ей скажу? Вот я с тобой говорю, а у меня горло перехватывает. А – с ней?.. Не могу!..» – «Ах, вот что! А у Саши матери нету? Мертвым не больно, так?.. А помнишь ли ты, что мне говорил, когда она умерла? И что Пасечный говорил, помнишь?..» Больше уж я ничего не спрашивал. А он ничего и не отвечал. И даже на суде не был.

– Семен Матвеевич, а почему вы не разрешили Панину сообщить о случившемся?

– Не понимаете? – спросил Ронкин, наморщившись. – Боюсь, и не поймете… Жалко мне Токарева.

Мне и сейчас его жалко. Как представлю Валерку его: вот он сидит в поликлинике и рану рукой зажимает и говорит: «На гвоздь напоролся…» – как представлю это, все у меня переворачивается внутри. Ведь, глядишь, и вырос бы еще из него человек, не хуже отца!

Дурацкая его жажда первенства – в других обстоятельствах она могла и в хорошую сторону сработать, так?

Это даже я сейчас рассуждаю так, а каково – Михаилу?.. И Панин… Ну, не знаю, откуда у меня такая уверенность, но Панин-то заставил бы Токарева повернуться иначе. Не знаю, как, но заставил бы. А я не хочу, чтоб заставляли. Не нужно это, нельзя. Такое – человек должен сам для себя вырешить. А чтоб через силу… да это и мне было бы – подачка. И Саше – тоже. Нам такого не надо!.. А Михаил? Разве после этакого поворота не стал бы он меня ненавидеть?.. Понимаете? Нет!

Нельзя Панину сейчас ни полслова говорить!

Я не стал спорить. Но и о письме Панина, которое лежало у меня в кармане, промолчал, а только подумал: «Хорошо, что оно у меня с собой. Ронкин прав кругом. Но и Панин ошибиться в этом деле не может».

Поутру мы вышли из дома с Семеном Матвеевичем вместе. Было еще темно. Я попросил его показать место, где все случилось. Он шагал чуть впереди, молча.

Минут через пять остановился и показал на проем между пятиэтажными коробками.

– Вот. Там. – Смотрел не на меня, а туда. Глаза у него были тусклые. Он не спал всю ночь. Спросил: – Я пойду, ладно? А то – опаздываю.

И пошел к автобусной остановке, спешил к своему экскаватору. Я подождал, пока он завернет за угол.

Ронкин не оглянулся. Не верит, что чем-то помочь смогу.

«А ты сам разве веришь?» – спросил я себя.

Двор был пустой, скучный. В домах, в окнах еще рябило кое-где электричество. А тени в сугробах лежали густые, как провалы в невидимое. И все-таки даже отсюда, с улицы я разглядел тропку – не расчищенную, а пробитую каблуками. Она шла мимо покосившегося деревянного «грибка», под которым летом, наверное, устраивали песочницу. Она еще и штакетником была ограждена – вон, чуть видны его заостренные оконечины, едва торчат из снега. А все же видны. Даже сейчас.

Значит, днем-то Мавродин должен был видеть каждый шаг, каждый взмах руки. Он и стоял на моем месте – больше негде: двор выходит только на одну улицу, вот и угол ее, – точно, тут стоял.

На страницу:
35 из 38