Полная версия
Вой
С тех пор добрых два года Пашка предпочитал не сталкиваться с Сергеем лицом к лицу, хотя в спорте пытался не уступать, и в секцию гимнастики записался сразу же после Сергея. Зато в последние месяцы, когда Грохов начисто выпал из спорта, он все чаще замечал странные взгляды Тарасова, тот все ближе подходил и даже пару раз вроде бы случайно толкнул Сергея плечом. Явно хотел показать, кто теперь хозяин положения, и почти не было сомнений – напрашивался на новое выяснение отношений. Впрочем – не очень решительно. И побаивался открытой схватки, и в то же время хотел точно знать, что он первый.
Поэтому совсем не удивило Грохова подсмотренное шушуканье Пашки с Витей. Хотя между ними никогда не было ничего общего и, как понимал Сергей, не могло быть уже потому, что Лужный в тысячу раз умнее. И он подумал, что Пашка предлагал Вите отомстить за оскорбление на уроке русской литературы. Может, это было и не так, но о чем еще могли секретничать столь разные люди? По крайней мере, Сергей решил, что нужно быть готовым к неожиданному нападению по схеме «два на одного». Вот только как быть готовым – морально? Пожалуй, такая готовность была для него ненамного легче, чем физическая.
«Лежачего не бьют? Да, правильно, и я не бью, святое правило. Так чего же хочет от меня Лужный? Чего хочет Пашка? – задавал себе вопросы. – Разве не добить лежачего? Когда я ослаб, заболел, упал – они… как акулы: только увидели, унюхали кровь – сразу надо наброситься и сожрать… А как же справедливость? Если болезнь кого-то свалила, придавила, то люди – друзья, близкие, знакомые, незнакомые, просто люди – должны помочь подняться. Так должно быть. А получается – они, наоборот, хотят добить. Зачем? Почему они такие?..»
Не находил он ответов на такие вопросы ни в книгах, ни в жизни. А все чаще смотрел на звезды; тогда опять становилось ясно, что и он, и другие, все без исключения люди, сильные и слабые, победители и поверженные в сравнении с безграничностью звездного мира – никто и ничто, ничтожества, букашки, жалкие твари, копошащиеся в собственном дерьме. И зачем тогда нужны крепкие бицепсы, зачем кого-то побеждать, с кем-то бороться?..
А звезды тем временем потихоньку теплели – незаметно, но мощно поворачивали Землю к весне. И вдруг она зазвучала – не только пением птиц и звоном ручьев, а главное, взрывами льда и мощным обвалом измученной в недвижимости воды (были подняты тяжелые щиты под плотиной) – праздником дикой, свободной стихии.
В один из таких шумных мартовских вечеров Сергей, полулежа одетым на кровати, дочитал толстенный роман «Отверженные». Закрыв книгу, несколько минут сидел без движения, прижавшись плечом и виском к дешевенькому, с мелким нежным ворсом, настенному ковру с оленями, уставившись каменным взглядом в сумрачное заоконье. Он словно был на похоронах главного героя романа, благородного, мужественного и сильного, очень сильного физически человека. Чувствовал себя скованным холодом ПРИСУТСТВУЮЩЕЙ смерти, сдавленным нависшей над головой ее всепоглощающей неизбежностью.
Потом вскочил, даже не надев куртку, выбежал во двор, быстро пошел к реке. За плотиной, подойдя к шипящим вздыбленным волнам, замер. И не двигался с места, даже когда периодически его осыпало холодной водной пылью. Казалось, он не стоит на ногах, а плывет, несется, с головой погружаясь в неистовый, вырвавшийся на свободу, одичавший мутный поток. Его что-то подхватило и несет, какая-то всесильная стихия мчит его туда, где он еще не был, к тем границам бытия, перед которыми одно безысходное отчаяние и за которыми – темное, вязкое «ничто». Границы были еще далеки, невидимы, но гибель таилась рядом, за каждым камнем, за любым поворотом. И ничего не могло быть впереди, кроме трагической неумолимости этого бешеного течения – безграничного, бесконечного во Вселенной, но с очень ограниченным расстоянием на Земле и неотвратимостью конца для всех людей. И в первую очередь – для лучших…
Стоя в полной потерянности над громыхающей стихией, Сергей понимал, что он плачет. И понимал, что нет и не может быть никаких слов, и никому ничего невозможно сказать, и кроме слез – никак нельзя выразить неохватный, неодолимый трагизм жизни. И ее несправедливость: «Ну почему лучшие – погибают? Несмотря на их недюжинную силу! Зачем тогда сила?..»
***
Но через несколько дней – вопреки неверию в будущее, кажущейся невозможности даже мига безоблачной жизни, – его настигла другая весна, привычная, светлая, слепящая. Видимо, его просто заслепило…
Шел из больницы, получив очередной укол бициллина – первый в новом лечебном сезоне. В картонной плоской коробке, оттопыривающей боковой карман стеганой куртки, нес еще пять ампул жидкости и пять бутылочек с порошком – все это только что выдали на весь весенний курс лечения.
В больницу ехал на автобусе; там километра два всего, но идти пешком – значит неоправданно терять силы, а врачи советовали не напрягаться. В автобусе уже тогда было жарко, а сейчас молодое апрельское солнце взобралось еще выше. Он решил пройтись: если напрямик – будет чуть больше километра, всего-то нужно спуститься вниз, пройти метров двести вдоль реки и спокойно, не спеша, с передышками подняться к дому.
Грунтовой, деревенского типа улицей, похожей на широкую траншею, прорытую среди огородов, вышел к прибрежным ивам, внезапно вспыхнувшим летним соломенным цветом. Здесь, возле реки, единовластно господствовала весна – сплошная весна и больше ничего. Било в глаза радостное, новорожденное светило. Не только в небе, не только в реке, но, казалось, со всех сторон горели десятки солнц, превратившись в светло-огненную плавку весны. Прижмурившись, сквозь светозарное марево он видел очертания моста, за которым были «шумки», а еще дальше, в робко зеленеющих глубинах нового, пробуждающегося мира скрывался центральный тепло-каменный пляж.
Снял куртку, положил ее на свежепробившуюся, тонко-ранимую травку, приблизился к берегу. Еще полностью не давая себе отчета, что делает, медленно подошел к самой воде, держа двумя руками коробку с лекарствами, которые не лечили, сдавил ее, приплюснул так, что хрустнули ампулки, и, широко размахнувшись, швырнул к середине течения. Медицинская коробка не потонула – долго, медленно, словно в мучениях, кружилась, намокая, набухая, и, унесенная за пределы зрительной досягаемости, скрылась с глаз.
– Плыви! – будто плюнул, резко проговорил Грохов. И, сжав зубы, добавил: – Я больше не буду колоться. Никогда… Будь что будет…
И почувствовал тонкий щипок боли – то ли сердечной, то ли душевной.
Единственный рациональный, полностью осознаваемый элемент этого поступка заключался в том, что он решил не выбрасывать аспирин, а отдать его матери – для консервации помидоров…
Он не знал, как жить, принимая лекарства, а теперь не знал, как жить без них. Потому что прежняя – насыщенная энергией, здоровая, полнокровная жизнь была оборвана навсегда. Он не понимал, какая сила заставила его покончить с лечением, напротив, было иное понимание: ты можешь отказываться от лекарств, можешь падать со скалы, тонуть, биться головой о стену, но – диагноз остается, приговор никто не отменял.
Вместе с тем, когда вынимал из кармана упаковку с ампулами и бутылочками, когда решительно бросал ее прочь, когда наблюдал, как она долго не тонет, – в глубине души чувствовал какую-то смертельно-азартную игру. Он как бы шел на эксперимент – с природой, с судьбой – и готов был ждать: утонет или нет? Или, может, какая-то неизвестная, таинственная сила подберет, подтолкнет, вынесет на берег?..
8
– Назад! Ложись!!! – полетел по парку душераздирающий крик-приказ, от которого, казалось, чуть не упали деревья и съежились кусты.
Грохов бежал от пуль. После этого крика он не повернул назад, не лег, а запетлял, словно увертываясь от пулеметных очередей. Пока никто не стрелял. Но приказ повторился:
– Ложи-ись!..
Голос сорвался в хрип, чувствовалось, что кричавший давно не тренировал голосовые связки. Сергей, виляя, добежал до конца оврага, стремительно, с помощью рук, выбрался из низины и скрылся за бугром…
Это было на учебных стрельбах, практических занятиях по военному делу, которое как предмет изучали десятиклассники. Иван Федорович, преподаватель, седеющий капитан в отставке, с подергивающейся нижней челюстью (поговаривали, что он был комиссован из-за контузии, полученной в одной из «горячих точек»), облюбовал в глубине парка похожий на большой ров овраг, поставил там две фанерные мишени и уже несколько лет водил старшеклассников на учения. Стреляли из малокалиберных винтовок. На огневой рубеж выходили по двое, ложились и по команде учителя-командира пытались поразить мишени. Остальные стояли сзади.
Уже отстрелялись несколько человек. И тут Грохову, стоявшему в толпе поодаль, вдруг представилась война. Увидел и себя, бегущим под огнем к вражеской амбразуре. Было не умопомрачение, а вполне осознаваемая фантазия, потому что когда он подумал, как вдруг сейчас начнет играть эту роль, ему стало смешно. Он наклонил голову и слегка похихикал сам с собою, представляя, как выбегает, ни с того ни с сего, на простреливаемое пространство и, точно заяц, начинает петлять, метаться под прицелом двух винтовок. И продолжал рисовать в воображении картину сражения: свистят пули, все лежат в окопах, никто не решается высунуть голову. И все же кому-то нужно пойти вперед…
Скорее не сама игра, а желание передать другим ее комичность, привело его в движение. Вместе с тем чувствовал и какой-то затаенный риск – ведь пули от мелкашки хоть и мелкие, а настоящие, свинцовые – и даже допускал, что один из стреляющих, или оба, вдруг тоже проникнуться игрой в войну и станут стрелять по движущейся мишени, по-настоящему. Тем не менее, эта мысль не только не остановила его, а даже подхлестнула – словно кто-то толкнул в спину, причем не рукой, а дулом винтовки: «Давай! Вперед!..»
И Сергей, будто вырываясь из окружения врагов, очень натурально растолкал «однополчан», так что один даже упал, и ринулся за огневую черту. Иван Федорович мгновенно осознал опасность, – патроны в винтовках еще были в патронниках. «Куда-а?…» – надрывно рявкнул хриплым басом и с выпученными от ужаса глазами бросился за учеником. Тот поддал скорости, и командир в отчаянии заорал…
Сергею самому непонятно было, откуда в последнее время появилась такая мальчишеская бравада. Да, вроде бы, потихоньку оживал, отходил, оттаивал. Бегал по утрам, увеличивая по минутам время и темп бега, и уже не боялся делать резкие движения. Возвращение к жизни, по логике, наоборот, должно было настроить на серьезное к ней отношение. Действительно, в девятом классе подналег на учебу, ни одной тройки, кроме химии, не было. И не из-под палки, а от внутренней потребности и глубокого убеждения, что ученье, как гласит пословица, выведет на свет.
И так же изнутри, но уже из непросматриваемых глубин души, что-то толкало его на непонятные еще несколько месяцев назад шалости, а то и кураж. Сначала такое сочетание – хорошо учиться и в то же время систематически безобразничать – удивляло не только однокашников, а и его самого. Постепенно он начал не столько понимать, сколько просто принимать себя такого – противоречивого, непостижимого.
Сергей заметил, что его проделки в школе напрямую зависят от личности конкретного преподавателя. И самое интересное – его все время подмывало проявить, «выдать» учителю заслуживаемое.
Так было с «немкой»…
– Грохов, выйди из класса! – после второго замечания сухо потребовала учительница немецкого языка Марина Ивановна.
Сергей, опустив голову на парту, заливался смехом. Они с Толиком Идрисовым в это время строили версии. «Версия» начиналась словами: «Представь себе, вдруг…» Дальше выдумывалась невероятная, смешная история. «Вдруг я подхожу к «Маркизе» и говорю: Марина Ивановна, вы такая юная и прекрасная…» – прошептал Сергей другу и оба, хохоча, снова прилипли к парте. Марина Ивановна, которой уже было за шестьдесят, с незапамятных времен носила в школе кличку «Маркиза» – судя по всему, за внешний вид: она была безобразной, с выпяченной верхней губой, из-под которой выпирал большой, воскового цвета, зуб, зато всегда держала голову высоко-прямо, и, даже сидя за учительским столом, смотрела на всех сверху вниз.
– Выйди! – повторила учительница. – Завтра придешь с отцом. Без отца на мои уроки не приходи.
Сергей, еще не согнав с лица гримасу смеха, без возражений пошел к дверям. Уже выходя, что-то вспомнил. Подошел близко к учительнице и громко заявил:
– У меня отец – во-о!
При этом вытянул руку с поднятым вверх большим пальцем, который поднес прямо к глазам Марины Ивановны. Она инстинктивно отшатнулась, а Грохов, как бы все теперь сказав, пошел к выходу.
– Что ты мне тыкаешь? – возмущенно вскрикнула учительница вдогонку.
Сергей круто развернулся, опять подошел к ней.
– Я не тыкаю. Я просто говорю, что у меня отец – во-о! – И снова повторил такой же жест, чуть ли не коснувшись большим пальцем учительского носа.
– Вон! – закричала Марина Ивановна, и Сергей, под прижатые ладонями смешки, улыбаясь, покинул класс.
Знал, за что не уважал «немку». Рассказывали, что она во время войны здесь же, в Дыбове, работала у немцев переводчицей. Выходит, работала на врагов…
А преподавателя автодела Владимира Спиридоновича уважать мог только сам Владимир Спиридонович, в этом Грохов был глубоко уверен. «Баран» – такую кличку учитель получил, не только за жестко вьющиеся волосы и постоянно работающий (на уроках, конечно, вхолостую) причмокивающий рот, а и за свой интеллектуальный уровень. Большинству в классе автомобильное дело нравилось, в том числе и Грохову. Но он его возненавидел после того, как учитель однажды пошутил (конечно, «по-бараньи») оставив его после уроков зубрить не выученное задание. Таких было человек десять. Сидели уже больше часа без перемены, уже несколько раз преподаватель куда-то выходил; наконец, пережевывая какую-то пищу, не только зубами, а всем широко-мясистым лицом, уселся что-то писать.
– Грохов! – оторвал глаза от стола, спустя несколько минут. – Хочешь есть?
– Да!.. – обрадовался Сергей, полагая, что сейчас его освободят.
– Ешь книгу, – сказал учитель и расплылся жирной улыбкой.
Грохов этого не забыл, и методически, через раз пропускал уроки автодела. Однажды, когда «Баран» в числе других послал его на работу в мастерскую, ушел в парк играть на бильярде и вернулся только через полтора часа, зашел в класс, как и положено, под конец пары.
– Где ты был? – строго спросил учитель.
– В мастерской, – делая удивленные глаза, уверенно ответил Сергей.
– Что-то я тебя там не видел.
– И я вас там не видел, – нагло ответил Сергей, и все в классе засмеялись.
Владимир Спиридонович побагровел, громко чмокнул губами и двинулся на Грохова (учитель был, по меньшей мере, в два раза шире своего ученика) с явным намерением схватить его и вышвырнуть из класса, так уже было когда-то с одним одноклассником. Сергей быстро подошел к стеллажу, на котором лежали детали двигателя, схватил какую-то металлическую трубу и повернулся лицом к преподавателю. Тот остановился, выпучив глаза. Подумав несколько секунд, молча пошел к двери, открыл ее и показал непокорному ученику на коридор. Сергей, медленно выходя, внимательно следил за движениями учителя, не выпуская трубу. И когда уже оказался в дверях, протянул ему свое орудие защиты, промолвив:
– Это вам. На память.
Тот с тупым удивлением смотрел в глаза Грохову, даже чмокать перестал, и Сергей бросил железку возле порога. Не убегал, а спокойно, с достоинством пошел по коридору, потому что был уверен: «Баран» больше никогда и не подумает применять к нему силу…
А самым удивительным для соучеников и для самого Сергея было его сближение с Витей Лужным. Сначала и не замечал, насколько похожим стало его поведение на поведение Вити, хотя превзошел того сразу: его проделки были смелее и оригинальнее. Впрочем, Сергей вовсе не пытался подражать Вите, а просто такое поведение было, оказывается, естественным.
Лужный, выяснилось, болел той же болезнью, был в плену у того же диагноза. И так же глубоко этот диагноз потряс все устои его жизни, резко изменил мысли, поведение и отношение к людям – сверстникам, учителям, даже родителям. «Оскорбления? Проглотят! – объяснил основу своих поступков. – Мне хуже, чем им…» И Грохов, как никто (а никому больше Лужный ничего и не объяснял), понял такую позицию.
Хотя, в отличие от Вити, безобразничал все-таки не со зла на людей. Думал об этом и понял: злился на свою болезнь, а дурачества – это компенсация за то, что она отобрала. Ведь не люди отобрали, а болезнь…
– А почему ты мне раньше не рассказал о беге трусцой? – спросил Сергей, когда они поделились друг с другом сокровенным, и Витя сообщил, что давно пользуется этим единственно эффективным лекарством от их болезни.
– Знаешь, думал, что ты – как все, такой же тупой… извини, недалекий, – честно признался новый друг.
***
До бега, как универсального средства против сердечно-сосудистых заболеваний, которым пользовались миллионы людей в мире, Грохов добирался долго.
После того, как выбросил уколы, решил ни при каких обстоятельствах не обращать внимания на свое сердце. Конечно, со спортом покончено, да и не тянуло к нему теперь так сильно. Кроме того, Толик Идрисов (хотя и не друг, а просто близкий и верный товарищ) как-то заметил, что Сергей в прямом смысле перерос гимнастику. Все гимнасты, якобы, маленькие ростом, а бывший «лучший гимнаст школы» уже слишком вытянулся, поэтому успех ему и не светил. Сергей был благодарен Толику за утешение, хотя не согласился с его утверждением насчет «низкорослых гимнастов». Да и дело теперь было не в гимнастике, она, в любом случае, осталась в прошлом. А вот как жить в будущем? «Великого спортивного будущего не получилось, но в повседневной жизни – ты нормальный, полноценный человек», – внушал себе. Решил избегать драк, не меряться силами больше ни с кем, не ругаться, не нарываться, не заедаться. Жить без этого – разве нельзя?
Однако случай снова поверг его в беспросветную темень, сначала – в буквальном смысле слова. И надо ж ему было остановиться возле пацанов-дошкольников, которые прыгали, кувыркались на куче свежих опилок, оставшихся возле соседского двора после пилки дров. На этом пахнущем сосной акробатическом ковре малышня буквально на головах ходила.
– А сальто можешь сделать? – спросил Сергей соседского парнишку.
– Не-а, – покачал головой малец.
– Давай, покажу.
И Грохов (еще подумал: ну сколько этот пацан весит, килограммов пятнадцать максимум?) – взял малыша за бока, стал, переворачивая, подымать его перед собой. Уже посадил мальчишку на плечо, оставалось лишь опустить его вниз. Этого Сергей сделать уже не смог. Вдруг почувствовал, как голова наливается невыносимой тяжестью, что-то изнутри давит на лоб, на глаза… И все исчезло.
Очнулся лежащим на опилках. Не сразу увидел стоящих вокруг него детей, медленно, с тревожным напряжением начал вспоминать, где он, что с ним. Все ребята были живы, здоровы. И он вроде бы жив. Только жизнь открывалась так тяжело…
Испытывая небывалую слабость в теле, поднялся, посмотрел на прилипшие к брюкам опилки, попытался отряхнуть их, тут же опустил руки – это требовало многих усилий, тяжело побрел вниз по улице, мимо своего дома, к реке. Там опустился на камень; сердце тяжелыми волнами било в голову. Попробовал осознать, что же это такое было.
Смерть?.. «Вот она какая, – сжимая все, какие только прорезались к этому времени морщины на лбу, думал Грохов. – Она меня брала…» Припоминал: сначала будто сотни маленьких колючих пальцев сжимают голову – лоб, потом затылок, все туже, крепче. Впрочем, до сильной боли не доходит, – сознание, а вместе с ним и напор боли, выдавливается из головы и улетает. Дальше – ничего нет… Да, это была настоящая смерть, натуральная, хоть и… временная. Но как же мучительно возвращаться в жизнь! Как страшно, как не хочется… И единственный вопрос просачивался сквозь этот боленасыщенный туман возврата: «Зачем?.. Ведь там было хорошо, где ничего не было…»
Он снова остался наедине со своими вопросами («Что же это за жизнь такая? За что?..»), и снова искал ответы в уединении, вдали от тех мест, где решались насущные проблемы юности. Как назло, встретил как-то Селезня – одноклассника Володю Селезнева, холеного парня, сына начальницы райгастрономторга. Тот шел на пляж – поправившийся, самодовольный, с закрученной на лбу вихрастой челкой, в шортах, из под которых выпирали округлившиеся, поволосевшие ляжки. «Иду к девочкам», – сообщил тот и сразу же, без каких-либо вступлений, рассказал, как с девочками на днях ездили на лодке в Сосновку. Якобы, с Сашкой Сосниным (Сергей отметил: сын заведующего мелкооптовой базой из параллельного класса) взяли с собой Свету Войтенко и ее какую-то подругу, купались там голые, ночевали вчетвером в одной палатке…
– Я все понял, ты молодец. Будь здоров, – прервал рассказ Грохов.
«Козел… Сволочь… Я и раньше хотел тебе врезать…», – мысленно ругал он одноклассника. Его распирала злость – и на Селезня, и на Свету, и, в конце концов, на себя. Нет, прежде всего – на себя… Злость и обида. На судьбу?.. Света Войтенко, самая красивая девушка среди одноклассниц, считай, во всей школе, – кому-то достанется?.. Будет принадлежать?.. Уже принадлежит?.. Таким, как Селезень?..
Света давно была к Сергею неравнодушна. С тех пор, как еще в седьмом классе заступился за нее (к ней приставал один наглый старшеклассник, и Грохов не побоялся, предупредил по-взрослому, что будет иметь дело с ним…). Потом, уже несколько месяцев прошло, случайно подслушал, как она с гордостью говорила девчонкам: «Сережа Грохов меня защищает!» Тогда это звучало по-детски, но и дальше Света проявляла к нему намного больший интерес, чем к другим небезразличным к ней ребятам, а в последнее время все чаще ловил ее уже совсем не детские, слишком продолжительные взгляды, – и это несмотря на его немочь. А он…
А что он? Раньше как-то было не до девчонок. А теперь… С его-то сердцем – куда?.. Она здоровая и красивая… Дальше предпочитал не развивать возможные сценарии ее жизни. Потому что из такой логики следовало, что она и впрямь должна принадлежать другому, здоровому и красивому, – он этого себе не договаривал, не домысливал, а как бы без слов согласился. И вот теперь, после Володькиного рассказа, все нутро его вздыбилось.
«Сволочь… Красавчик!..» Сергей вспомнил, как однажды учительница биологии, вообще-то женщина ехидная, не случайно имела кличку «Змея», всему классу показала, кто такой Селезнев.
– Ты свекольным соком попробуй! – громко проговорила во время урока.
И считая необходимым объяснить всему любопытному классу, в чем дело, сообщила:
– Сидит, слюнит пальцы, и завитушки себе делает на бакенбардах. А я говорю – свекольным соком надо, так казаки усы подкручивали.
Селезнев сидел, закрыв лицо кулаками, только уши горели свекольным цветом. «Точно: змея», – прежде всего отметил тогда Грохов. И подобным же образом подумал про Володьку: «Селезнев. Селезень! Как же иногда фамилия соответствует сущности человека. Сидит – перышки чистит, красавец»… Но теперь одного презрительно-насмешливого отношения к Селезню было мало.
«Ах, подлецы, – все больше раздражался Грохов. – Вы думаете, если вы богаты?.. У папы-мамы много денег, так вам все можно?.. Да вы против меня шавки…» Однако тут же подумал, что даже такое плаванье в Сосновку – элементарное, простейшее – ему было бы нелегко организовать, ведь у него нет лодки. Можно было бы взять у соседа, но разве это лодка? Она для рыбалки только и годится. А хорошую, типа шлюпки, можно взять напрокат, Селезень, несомненно, так и сделал. Да только для этого нужны деньги, а у него и денег нет… «Подлецы… Бить вас надо… Экспроприировать…»
И несколько часов думал, как бы посвятить жизнь благородному разбойничеству – стать современным Робином Гудом! А что? Он разве глупее их, таких как Селезнев или Соснин? Нет, умнее. В этой войне ум нужен. Вот когда сердце вылечит… «Стоп! А когда?.. И как?.. Как я его вылечу?..» Тут вспомнил, что и Света-то не из простых, не рабоче-крестьянских кровей. Ее отец тоже какая-то шишка, в райисполкоме работает…
Робин Гуд исчез. А вместо желания дерзкой справедливости, которую нужно было вершить на земле, снова перед ним выпер, затмив все правды и неправды земные, страшный, непробиваемый мыслью вопрос: «Почему мне нельзя жить в полную силу? Почему запрещено? Кем?..»
Так ненадолго жизнь вернула его в реальность и опять выбросила на свалку юности, на необитаемый остров сознания, именуемый одиночеством. И на этом еще совсем не обследованном, не обжитом молодым умом острове человеческого духа главный вопрос его жизни, как это уже было однажды, снова изменился. Вопрос: «Почему мне нельзя нормально жить?» перерос в вопрос: «Зачем жить?»
Лишь спустя многие годы он поймет, что в эти проклятые, скрытно-отчаянные дни обрел себе подругу на всю жизнь. Этой подругой стала ночь. Часто глубоким вечером выходил из дому как бы по нужде (он думал, что так считают родители, поскольку все «удобства» были во дворе) и шел в «шумки», мог час, а то и два стоять на мосту. Однажды отказался от моста, встретив на нем в два часа ночи Блина – Мишку Блинова из параллельного класса – с девушкой. Почувствовав тогда юношеский стыд одиночества, спустился с моста к самой воде. И когда выходил в следующие ночи, то бродил уже возле самого берега, а бывало – долго сидел на камне и смотрел, как прыгают, словно сверкающая чешуей рыба, звезды в водопадах…