bannerbanner
Город М
Город Мполная версия

Город М

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 14

Дело в том, что за разговорами все пятеро миновали площадь Застрельщиков и свернули в переулок Складских Работников. Это было странно. Насколько Егорушка понимал в диверсионных делах, им следовало идти иначе. И даже не как-нибудь иначе, а абсолютно в противоположную сторону, то есть на улицу Прорабов или, по крайней мере, в переулок Маркшейдеров, чтоб взорвать его в мастерской.

Но путь пролегал по непонятному совсем переулку Складских Работников, загороженному поперечными завалами из старой мебели и кирпича (завалы строились в ночь на Великий Вторник, на них проводились театрализованные народные волнения с кучей поджогов и "сервелатов"), а далее – еще удивительней – уклонялся в район городского кладбища, известного среди жильца как "Жмурова плешь", хотя это была вовсе не плешь, а лес, причем большой и по-лесному угрюмый.

– Бенный Иеговуфка,– охнул бедный Егорушка.

На Жмурову плешь не ходил никто.

И это было так общепринято, что Егорушка даже забыл, почему.

И не лез сюда даже во сне.

Теперь же, глядя на бывшую булыжную мостовую, чем дальше тем глуше забитую зеленым бурьяном, и пустоглазые окна некогда жилых домов, и проволочные заграждения вокруг мрачного леса, Егорушка попятился. Он все понял. Он понял, что Емлекопов выдумал что-то более ужасное, чем простой взрыв в сливном бачке.

Это было гадкое мгновенье. Вернее – несколько гадких мгновений, потому что, поскуливая вслед уходящим диверсантам, Егорушка успел увидеть, как все четверо по команде Петра надели противогазы, и как двое часовых у шлагбаума – тоже в противогазах – принялись вертеть ворот, и как тяжелый шлагбаум с лозунгом "Ядерные отходы. Высокая радиация" поплыл вверх, мигая красным огоньком.

Но как раз в этот момент все сущее потряс такой удар, что проснувшийся Егорушка, готовый опять обнаружиться на полу, с большим удивлением заметил, что лежит по-прежнему, зато продолжает ощущать трудные перекаты почвы, а возле левой руки сама собой растет песчаная пирамидка. Пока Егорушка понимал, что пирамидка растет не как-нибудь черт те как, а сыплется с потолка, грохот повторился еще раз. Однако это уже был стук в дверь. •Сказавши "охо-хо", Егорушка сполз со стола, отодвинул засов и увидел запыхавшегося Товарища Майора, самого глупого и самого быстроногого средь всех телогрейцев.

– Ну? – спросил Егорушка.

– Готово, батя! – гаркнул Товарищ Майор.

– Ноловыте по фовме! – нахмурился Егорушка.

По форме выходило следующее. Продолжением праздника была речь Емлекопова на Голгорке, для которой он сам выдумал обращение "господарищи" и от каждого встречного требовал никому об этом не говорить. Но, когда он поднялся на постамент и приготовился сказать его сразу всем, неизвестно откуда, елкина мать, налетел пассажирский с виду самолет, покачал крыльями и сбросил на Емлекопова сразу четыре бомбы, после чего обнаружилось только вот чего,– и Товарищ Майор, козырнув, вытянул из-за пазухи титановый протез, обернутый собственным галстуком.

Молча вернув галстук, Егорушка молча подержал протез в обеих руках (за пазухой он не успел остыть и был горячий), а затем почему-то постучал им об дверной косяк. Почему-то – для Товарища Майора, поскольку он, конечно, не догадывался, что Егорушка вспоминал про себя слова одного грамотного китайца.

"Слабость велика, сила ничтожна,– говорил китаец.– Когда человек родится, он слаб и гибок; когда он умирает, он крепок и черств. Когда дерево произрастает, оно гибко и нежно, и когда оно сухо и жестко, оно умирает. Черствость и сила – спутники смерти. Гибкость и слабость выражают свежесть бытия. Поэтому, что отвердело, то не победит".

Китайца звали Лао-Цзы, и он говорил не Егорушке, но Егорушка стоял рядом и слышал и запомнил специально, на случай какой-нибудь трагедии с Емлекоповым.

Однако вслух ничего этого он говорить не стал. Он отдал титановую руку обратно и сообщил Товарищу Майору, что Емлекопов был ого какой монтер и человечище, и такую потерю уже не возместить.

– Как? Никак. Кем? Никем. Только удавным твудом. Твудом, твудом…

И стал карабкаться на стол, волоча за собой недовырезанный трафарет и отпихивая все услуги телогрейца.

Егорушка подозревал, что внутри у него все поет, поэтому не хотел чужих ушей. Но был неправ, потому что снаружи ничего слышно не было, а многоцветное мелькание перед глазами было вовсе не эмоциями, а всего лишь отголоском сна, про который он не то чтобы забыл, но просто не имел теперь даже глупого зрительского интереса.

Между тем во сне произошла смена освещения, и после сумеречной ходьбы гуськом по самому дну старинного ельника – средь луж, грибов и гранитных глыб над купцами замшелых гильдий – четыре танкиста вышли на поляну, которую лес обступал со всех четырех сторон.

Поляна была невелика и больше походила на клумбу. Главную часть ее занимал розарий с розами разных сортов, расцветок и форм. Дремучее пиршество красок сбивало с толку, но на самом деле эффект был срежиссирован, кажущаяся хаотичность тщательно продумана, а каждый куст – подрезан, подвязан к палочке и вообще носил след многотрудных печалей о себе.

Прямо посреди розария стоял небольшой кирпичный дом. Из-за роз он замечался несколько позже. А рядом с домом стоял танк. Он выглядел еще неприметней, накрытый для неприметности брезентом и нацеленный хоботом на тропу.

– Это где же такое шарахнуло? – спросил Петр, сняв противогаз.– Кажись, на горке?

Мухин промычал что-то неразборчивое и, по-слоновьи вертя башкой, тоже потянул с себя противогаз.

– Кажись, на горке,– не дождавшись, подтвердил Петр.– Ну и хрен с ним. Далеко.

– Конечно, хрен,– подхватил Мухин.– Горка – это далеко. А сюда – не то что чего, инда на карте, говорят, красным кружком обвели. Вот так! Инда сверху не летают, опасаются. А все – он, все Петр Василич! Слышите, голубчик? Да вы скиньте, скиньте личину-то!

Анна сковырнул маску и посмотрел на Арсения Петровича.

Потное лицо краеведа не соответствовало задорному голоску. Он был решителен и как-то даже свиреп. И когда он сделал знак наклониться, Анна совершил это помимо собственной воли.

– Мне было видение,– шепнул краевед.

– Хорошо,– шепнул Анна.– Только не надо волноваться.

– Это вам не надо волноваться. Послушайте, вы когда-нибудь говорили, что бог торгует пирожками?

– Не помню. А что?

– Приказано сказать, что это неверно.

– Приказано?

– Во время видения,– сердито уточнил Мухин.– Когда я ходил его будить. И еще приказано сказать, что он уже тут.

– Кто? – не понял Анна.

– Он,– повторил краевед.

И, проследив за его взглядом через плечо, Анна увидел Никодима Петровича, стягивающего носатый шлем с гладкой розовой головы.

Главка № 6

(Из обгорелых материалов следствия по "делу Пинчука". Гриф "Стой! Прочтению не подлежит!")

"…ходящего по делу прораба Жигалова Сергея Филипповича. При неустановленном годе и месте рождения, указанный гражданин Жигалов С. Ф. в графе "социальное положение" указывал "из подкидышей". Но с 1985 года, в связи с объявленной мобилизацией на альтернативность, пишется "из дворян". Ссылаясь при этом на то, что был найден на дворе домоуправления. Листок краткой биографии перечеркивает крест-накрест, объясняя тем, что до получения верного мировоззрения никакой жизни не имел вообще, затем – сросся с партией, а затем из нее вышел.

Закончил научно-исследовательский институт.

Занимал различные должности: от культмассовика и массовика-затейника до начальника культзатейного отдела и обратно.

В должности понижался несколько раз. В том числе за сексуальные извращения (групповуха и садистские действия). В первом случае оправдался ошибкой в переводе латинского "интим" как английского "in team" (в команде), а во втором – двумя песнями: о наших женах – пушках заряженных, и шашке, которая казаку в степи жена.

Имеет ряд государственных наград и премий, являясь: а) участником открытия Восточного полюса, б) автором книги "Восточный полюс", написанной в соавторстве с болгарским пролетарским писателем Худо Бедновым (на болгарском языке), в) латышским и ворошиловским стрелком и г) борцом за свободу слова "концептуально".

Особых при…"

– Примет не имеет,– пояснил Клавдий.

– Понял,– кивнул Волк, откладывая лист.

"…стойкий Борис Евлампиевич (до 1953 года – Кондратьев Сергей Петрович). В 1927 году комиссией по ктобылникемности признан годным к исполнению должности культработника. С того же времени – профессиональный революционер. В 1937 году уличен как Лазарь Моисеевич Гурфинкель, английский шпион. Но тут же реабилитирован, так как доказал, что это – партийная кличка.

В 1958 году заявил, что у нас хороший строй и нашим строем хорошо ходить в психическую атаку, за что был переведен в отдел внешних сношений, где во многом способствовал нашим оперативным успехам в ходе холодной войны – повторением этой фразы на разных уровнях, а также внешним видом. В 1964 году в берлинской клинике, где находился с дружественным визитом, был случайно диагностирован как тяжелый параноик и увезен назад. С 1982 года – начальник "красного уголка" домоуправления и ответственный за проведение юбилеев, похорон и торжественных цекад.

Особые приметы: спит в зимней шапке, завязанной под подбородком. При задержании может визжать.

Лейтенант Сунцов (Ричард III)"

(Приписка: "сбит автофургоном").

– Двадцать четвертого мая,– добавил Клавдий.– Ну и вот, еще.

"… наиболее вероятен как руководитель акции. Является хорошим конспиратором. Оставаясь один в комнате, умеет и любит прятаться так, что если бы кто искал…"

– Кто это? – спросил Анна.

– Ниже,– сказал Клавдий.

– Ниже дыра.

– Значит, еще ниже.

"…болезненная склонность к организации различного рода тайных обществ, как то общество однодумов, грязных носков, студенческий союз стрекулистов, комитет по хождению с барабаном и т. д., а также – патологическая страсть к битью графинов и глотанию чернильниц.

Чемпион мира по классовой борьбе, основоположник футбола, искусства, агрономии и китайской кухни…"

– Что, нету? – удивился Клавдий. На чердаке было сумеречно, и он повертел клочок в пятнышке от слухового окна.– Забавно. Значит – отвалилось… Ну, да я помню, какой-то Абразманов. Абразманов Заир Даутович. Ну да, чемпион и так далее…

– И это все?

– Ну, то есть, что значит – все? Все, что сохранилось. Дело-то, между прочим, уничтожено.

– Нет, я… не то,– тихо сказал Анна.– Я не понял, это что – вот так? И все? И больше ничего?

– А-а…

Клавдий усмехнулся, затем чиркнул спичкой и подождал, пока клочок догорит до большого пальца. Тогда он положил его себе на башмак и подождал, пока он сгорит весь. После этого он тряхнул ногой.

– Я вам завидую,– сказал он.– Это равно вере в осмысленность бытия.

– То есть?

– То есть мне вас жаль,– сказал Клавдий и встал.– Вы ищите какого-то ужаса. Но все гораздо хуже. Ужас в том, что никакого ужаса нет.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Предисловие

Жмурова плешь в «Путеводителе» упоминается бегло. В разделе «Коротко о заразном». Район назван «двойным кладбищем» и, собственно, и все.

Следующий отрывок во многом обязан слухам, имевшим хождение в городе М наравне со сплетнями, распространяемыми официальным путем

Прежде всего – почему "плешь". Слово совсем не означало презрительного отношения к двадцати четырем гектарам леса – преимущественно хвойного – пусть даже подрезанного со всех сторон в правильный квадрат. Так – то есть одним словом и коротко – жилец определял уровень радиации и суеверный страх перед возможностью, на фиг, облысеть.

Другое дело – лес. В лесу росли грибы. А по эмской конституции любой половозрелый эмец имел право найти, вырастить или же поймать себе еду, заплатив при этом какие-то членские взносы государству. Но где оно, это государство, знали немногие, а платить не хотел вообще никто. И некоторые шастали за колючку, надеясь сэкономить на взносах – раз, не нарваться на охрану – два, надыбать кой-чего до темноты (шастали, конечно, в сумерках) и кому-нибудь продать, насвистев, что рыжики-де из-под Саратова.

Все вчетвером пункты никогда не сходились. Грибов в лесу было полно, но лес охранялся по периметру, и разбойники в противогазах гоняли грибника от поста к посту. Тем же, кому везло, не везло после, потому что грибы – ну тя на фиг, еще облысеешь! – никто не покупал, и они либо выбрасывались, либо со словами "один хрен, помирать" съедались грибником, после чего многие и помирали, хотя настоящей уверенности, что грибы заражены, и даже больше – в том, что на жмурах в самом деле ядерное кладбище – не было. Грибник погибал от сомнений: может – есть, а может – нет. А может – есть.

И вот как раз на таких сомнениях и держалась заповедность Жмуровой плеши.

И, например, самолеты над ней действительно старались не летать. И жилец из прилегающих домов рассосался потихоньку туда-сюда, частью опять-таки померев. И если бы кто-нибудь из нас был богом или, на худой конец, все тем же облачком, то с большой высоты, которая уже сама есть проявление прозорливости, мы смогли бы разглядеть и легко понять, что Жмурова плешь – не просто лесной квадрат и несколько пустых кварталов вокруг, но и незанятое пространство по вертикали, и те облака или те звезды, что стоят над Жмуровой плешью – совсем посторонние звезды и посторонние облака.

Но все это, как сказал бы Егорушка, общий план.

Что же касается разглядывания пристального, то его, можно сказать, не существовало, потому что для всякого наблюдающего со стороны лес – сразу за проволокой – переставал быть хоть сколь-нибудь прозрачным.

Он начинался сразу, с самого своего начала, как начинается мрак или обрыв к реке. Кроме того, внутри леса помещалось очень мало воздуха. Он был водянист, тяжел, имел фиолетовый оттенок и затекал в промежутки меж еловых лап, отчего лес делался плотней.

Там, где воздуха было побольше, он скапливался в лужицы. От обычных, водных, они отличались тем, что были вогнуты и стеклянны на вид, и в них никогда ничего не лежало – ни листка, ни хвоинки, ни тем более мертвого муравья. Пить из них не следовало.

Иногда такие лужицы случались на пнях, чаще – на камне, но еще чаще – при корневище старой рябины. Здесь они постепенно продавливали почву и уходили вглубь. Взамен из почвы выталкивалась почвенная слизь, которая на поверхности становилась сперва лишайником и травой, а потом – кустами и деревьями.

Это была странная трава и странные деревья. Елки умели бояться проходящего и следить за ним, делая заметный поворот ствола. Трава состояла из стеблей с большим количеством суставов. Разбухнув от почвенной слизи, она лопалась на концах, выдавливая множество мелких цветков. Действие это сопровождалось пискотней и дрожанием, и смотреть на траву в такое время было неприятно.

Почва в лесу состояла из мокрой земли, но она не могла дышать. Ее душил долголетний слой прели. Иной раз, думая, что осталась одна, она беззвучно раскрывала рот и сглатывала кусок пласта – совсем так, как, желая вдоха, глотает тонущий зверь,– и если подбежать быстро, можно было застать, как тяжело, осыпая в себя клочья хвои и глиняные окатыши, почва делает глубокий вдох.

Рот был темен, как рот убитого. Но почва жила и дышала. Просто она была больна, и ей было больно. Ее иссасывали мелкие ростки, запустившие в нее полупрозрачные щупальца. В нее врастали деревья, проламывая голыми корнями до глубины, до выболевшего нутра, где – в щелях и нишах – еще тлела непереваренная мясная гниль. И Женя Пропеллер, которому и принадлежал этот пристальный взгляд, не любил траву и очень жалел почву, стараясь наступать на нее как можно меньшей площадью.

Конечно, взгляд Пропеллера был своеобразен. Но, во-первых, так хорошо Жмурову плешь не знал больше никто (на правах юродивого Женя шлялся по лесу беспрепятственно, только иногда Петр приказывал выстричь ему какой-нибудь клок, будто Женя облысел). А во-вторых, здешний лес не нравился и Волку. Он считал, что лес так же похож на лес, как чердак, на котором он просидел три дня. Но Анна убедил его, что, находясь здесь для охраны Никодима Петровича, Волк сумеет разговорить того на дело Пинчука. (Пока это не удавалось. Дело Пинчука двигалось совсем в другую сторону. Но об этом – чуть позже.)

Сам Анна недолюбливал Жмурову плешь потому, что чувствовал себя здесь дураком. Ощущение восстанавливалось каждый раз, а их было уже два, по разу в день. Он не мог приладиться к босой и добродушной роже Петра, который – в соломенной шляпе и с садовыми ножницами – махал ему из своего розария. Он не попадал в здешний ритм. И не вписывался в быт.

Дело в том, что здесь и то и другое было так незначительно, что как бы отсутствовало.

В домике за розарием (дом почему-то назывался "нерестилищем") обычно жили пять-шесть разбойников, которым, по усмотрению Петра, следовало отдохнуть. Этим – то есть выбором кандидатов – диктат и ограничивался. И заканчивался. Не разрешалось только дуриком ломать розы и запускать воздушных змеев, видных издалека (был прецедент). Остальное – неопределенное и размытое "все" – использовалось на свой вкус. Кто отправлялся на пруд удить карасей, кто просто отдыхал от жизни, лежа где-нибудь под березой, кто – ходил, а вернее – бродил себе по лесу. Научные дискуссии велись на веранде, за вечерним чаем.

Наконец, понемногу озверев от райской пустопорожности, отпускники вновь начинали хотеть мыслить и страдать и просились на ипподром, и это был итог реабилитационного периода, и в этом заключалась маленькая хитрость Петра, хотя он и не хитрил, а думал как лучше.

Появление Никодима Петровича пришлось именно на этот момент – момент надоевших карасей и прочитанных эпитафий. И с этого момента дело (а называть его следует по-прежнему делом Пинчука) приняло странный оборот.

Начал, конечно, Мухин, воспаленным шепотком, но зато всем подряд пересказав свое видение – про то, как над спящим в конюшне Никодимом ему, Мухину, якобы явился еще один, другой, в белых одеждах, и обратился к нему с поручениями.

Понятно, что видение краеведу Мухину было высмеяно. Хватило бы уже – что именно Мухину. Но в компании оказались сразу два специалиста по богословию – бывший директор планетария и завкафедрой научного коммунизма,– которые объяснили, что если уж всерьез (но уж для особо тупых), то Второе пришествие должно происходить совсем не так. Однако новость вызвала оживление, перемигивание и так далее, Никодима Петровича стали звать "наш-то, слышь, Христос", а поскольку вслух это было неловко, оживление шло вполголоса и тише.

Параллельно шептались Анна и Волк. Вернувшись в первый раз с кладбища и отспав наконец положенные семь часов, Анна проснулся человеком очень подозрительным и почти убежденным, что Никодим Петрович – подсадная утка из "Пакета-2". Когда же этот вариант отпал, Анна выдвинул другой, по которому Никодим Петрович, знающий о деле Пинчука, есть не кто иной, как сам Пинчук, тогда просто-напросто исчезнувший, а теперь за это время в подвале, естественно, сбрендивший.

На обе гипотезы Волк возразил одно: "Пахнет не так". Но по дороге из резервации Анна попробовал подозрения на Мухине, на что тот замахал сразу двумя руками, будто шпиц по команде "служить", и даже несильно толкнул в грудь.

– Верить, верить! Нужно верить… Хочется верить, голубчик,– забормотал он, немного успокоившись.

Поняв, что всякий разговор бесполезен, Анна решил, что называется, поприглядеть. Но очень скоро заметил, что занят таким занятием не один. Слухи – вещь при таком небольшом количестве народа нелепая вдвойне – сочинялись быстро и слушались с интересом. Рассказывалось, на следующее утро, например, что наш-то, слышь, ничего не ест (хотя ел) и не спит (и спал), и все спрашивает, где у вас тут дьявол, чтобы пройти искушение (ну, это уж вовсе белиберда).

В итоге где-то, примерно к полудню, образовался еще один слух – не слух, взгляд – не взгляд ("Слушай, а чего он, правда, какой-то х-х…а?"), после которого началась маята. И бывший научный коммунист, Федор Николаевич Пинельников, ранее человек очень пьющий, с носом, испещренным сиреневыми прожилками и переплетениями – воспользовавшись тем, что Анна увел Волка шептаться за танк, а Мухин талдычил свою проповедь кому-то из отмахивающихся от него,– взял и прошел как бы мимо крыльца, где второй уже день сидел Никодим Петрович, но затем вернулся и встал напротив. В руках он покручивал самодельную тросточку, которую вырезал.

– Вы, конечно, извините,– сказал он, вертя тросточкой.– Мы тут, в общем-то, отдыхаем…

– Я знаю,– сказал Никодим Петрович.

– Ну да. Собственно… вот. Да, а так-то мы, видите ли, грабители. Ну то есть – злодеи. Понимаете? Ну, различные там злодеяния… грабим, так сказать, то-се. В общем – ужас. Да?

– И что?

– Ну – как! Но ведь это… нехорошо? Лучше же, чтоб, наверно, добро какое-нибудь делать. Да?

– Нет,– сказал Никодим Петрович.– Добро делать нельзя. Добро можно дать. А чтобы дать, нужно взять. У другого. И даже если даешь свое, даешь одному, а не другому. Или – троим, а не всем. А если мог дать и не дал, значит – отнял.

Это было – то самое! Это была вчерашняя ахинея. Вчерашняя – потому что была нужна вчера, то есть – в первый день. Но теперь ахинею стали обсуждать, недоуменно выпячивая губу и высказывая соображения.

Постепенно возник спор, который свелся к источнику цитаты (то, что сказанное – цитата, было разрешено еще сообща). Но поскольку цитату Пинельников воспроизводил приблизительно, и цитат получилось много, а с другой стороны – поскольку спорили люди со степенями, и показаться чайником не желал никто, спор кончился ничем, даже когда затравленный Пинельников цапнул за грудки директора планетария, который хоть и не пил вовсе никогда, но был тщедушным от природы, и потому долго не мог ни победить, ни вырваться.

В конце концов к крыльцу был послан Мухин. Он должен был узнать, что же все-таки было произнесено. Но Мухин вернулся восхищенным и пустым, потому что Никодим (так к исходу дня стали его называть) сказал, что каждый понял так, как должен был понять, и, следовательно, каждый прав, и никаких повторений не нужно.

– Да-да! Иначе это будет вмешательством в порядок вещей,– подхватил Анна.– Между прочим, от невмешательства до помешательства – один шаг. Между прочим, вот этот юноша,– он кивнул вслед краеведу,– считает, что вы не то архангел Гавриил, не то Иисус Христос. Ну? В порядке вещей?

– Да,– сказал Никодим.– Он понял по-своему. По-другому он бы не смог.

– То есть – сбрендил самостоятельно? Ну а повод? Ведь по вашему поводу-то! Христос-то – кто? Вы!

– Нет,– сказал Никодим Петрович.– Я не Христос.

– Правда? Ну, это вы расскажите Мухину,– хмыкнул Анна и встал.– Ему будет интересно.

Он был раздражен. Он был раздражен как человек, который черт знает как попусту расстреливает время. Но что еще хуже – он не знал, куда его девать еще. К тому же, предстояла ритуальная прогулка мимо восьми окон – глупая совершенно, потому что никаких писем восьми знакомым он, естественно, не писал, да и восьми бы их, пожалуй, уже и не набралось. Это был ложный след для Клавдия, и потому такая гимнастика выглядела дурью в квадрате.

А и вообще: в сумеречных и отчасти в ночных размышлениях на эту тему, которыми Анна все-таки занялся, было так много терминов типа "дурь" и "дурак", что пересказывать их не имеет смысла совсем. И достаточно сказать, что они завершились "чертовой матерью" в адрес Пропеллера, который загрохотал под окном как раз в тот момент, когда Анна решил размышления завершить.

– Вам телеграмма! – базлал Пропеллер. – Получите телеграмму!

То, что произошло потом, ожидалось менее всего, но – спустившись во двор и наощупь лапнув Женю за шиворот – Анна действительно получил телеграмму.

Эта была синяя, свернутая в маленький квадрат половинка тетрадной обложки, исписанная карандашом на самом дне, в углу. Анна прочел ее в подъезде, нахлопав спички в штанах Пропеллера:

"Будьте в 2 ч. на Восточной Дороге в Ж.П. Ужасные новости.

Ваш М."

– Распишитесь,– шепнул Женя, зачарованно глядя в листок.

Под Восточной Дорогой подразумевался все тот же переулок Складских Работников. Другой дороги Анна просто не знал и в крайнем случае собирался обежать Жмурову плешь кругом, но столкнулся с Мухиным, едва свернув в переулок. Отскочив и уцепившись друг за дружку, чтоб не упасть, секунду или две они молчком боролись за равновесие. Однако то, что новости – дрянь, Анна понял сразу, ощущая под рукой тонкую и по-кроличьи беспокойную лопатку краеведа.

То, что это – не краевед, он понял секундой поздней.

– Я от Арсения! Вас искал Клавдий!

Анна вильнул головой и по отблеску очков узнал в некраеведе щуплого директора планетария.

– Подробностей, извините, нет. Не знаю. Все у Арсения. Он сказал, чтоб как можно скорей. Чтоб бегом!

– Мухин?

На страницу:
10 из 14