bannerbanner
Куросиво
Куросиво

Куросиво

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

– Я тоже видел эту газету… – звучит сквозь дым тот самый голос, который недавно декламировал на балконе собственные стихи. – Видел, видел, как же… Они пишут многое в угрожающем тоне… Тайра,[21] мол, находились в зените могущества, когда по всей стране Минамото[22] уже ждали часа, чтобы начать борьбу… Что, мол, возможно, есть и теперь среди нас такой же старик, как Минамото Самми,[23] который ждет только удобного случая… Что-то в этом роде…

– Ах, забыл, совсем забыл! – граф Фудзисава внезапно ударил себя по колену. – Хигаси-кун, Хигаси-кун!

Молодой секретарь наклонился к графу.

– Позови Хигаси! Хигаси сюда!

Молодой секретарь, знавший всех сколько-нибудь примечательных людей в столице и с гордостью полагавший, что те, кого он не знает, и не стоят того, чтобы их знать, в течение десятой доли секунды мысленно пробегал список всех известных ему джентльменов и, не обнаружив в нём Хигаси, проговорил наконец:

– Как вы изволили?..

– Да Хигаси же, говорят тебе. Тот старик, которого я привез…

– Слушаюсь… – как бы стыдясь, что он догадался так поздно, секретарь исчез с быстротою молнии и снова, как молния же, появился обратно, еще раньше, чем граф Нандзё успел открыть рот и проговорить: «А, так, значит, это был Хига…»

– Ну, что?

– Изволили уехать.

– Уехал?!

Из-за спины секретаря выступил молодой человек с цветком вишни в петлице.

– Только что удалились. Просили передать графу поклон.

– Уехал… Вот как…

Заиграл оркестр, возвещая окончание перерыва. Послышалось шарканье ног множества поднявшихся со своих мест людей.

– Вот как… Чертовски упрямый, однако, старик… – ни к кому не обращаясь, словно про себя, проговорил граф Фудзисава, встал, стряхнул пепел сигары и, беседуя с графом Нандзё, неторопливо направился в зал.

Глава II



1

Выйдя из ворот клуба, старик нанял рикшу. Сошел он на улице Симо-нибантё перед окруженным оградой домом; на освещенной газовым фонарем дощечке у входа было написано имя владельца: «Аояги». Толкнув калитку, старик шагнул через порог.

– Добро пожаловать! – хорошенькая горничная лет восемнадцати, с глазами не столько смышлеными, сколько плутоватыми, сделала такую мину, словно не сразу узнала его. Не обращая внимания на ее неучтивость, старик невозмутимо прошел в дом, поднялся на второй этаж и остановился в полной темноте. Вскоре вслед за ним поднялась и горничная с лампой.

– Дзюро дома?

– Господин еще не вернулся, – слово «господин» прозвучало с подчеркнутым ударением.

– А госпожа?

– Изволит принимать ванну.

– Хм, вот как… – старик уселся на сиденье и указал горничной на свои хакама и хаори: —Сложи это.

Та чуть заметно сдвинула брови, но все же взяла одежду, вынесла в соседнюю комнату и с презрительной усмешкой сложила ее.

– Извини за беспокойство.

– Что вы, ничего не стоит… – горничная снова насмешливо улыбнулась.

Обычные посетители дома Аояги входили в парадный подъезд, все они были прекрасно одеты и приезжали в экипажах или, на худой конец, на собственных рикшах с золотыми гербами. Даже те, кто входил в дом через черный ход, всегда извинялись и непременно одаривали чем-нибудь прислугу. А эта деревенщина полотенца несчастного и то не привез в подарок! Одна слава, что старший брат хозяина! А на самом деле – обезьяна из Коею, да и только! Так единодушно решила вся женская часть прислуги с той самой минуты, когда вечером третьего дня старик появился в дверях дома Аояги со своей плетеной корзинкой, составлявшей весь его багаж.

– Сейчас я принесу вам чай… – горничная прибрала хаори и хакама и вышла.

Сидя перед хибати,[24] в котором не было, казалось, ни искры огня, старик широко зевнул, закрыл свободный от повязки правый глаз и о чем-то задумался.

2

Кто же был этот странный человек, которого мы именовали просто «стариком», а граф Фудзисава называл «Хигаси»? Необходимо пояснить это, прежде чем продолжать наше повествование.

Старика звали Сабуро Хигаси. Мы говорили, что на вид ему можно было дать лет шестьдесят пять, но в действительности ему исполнилось только пятьдесят семь. В старое время, при феодальном режиме, он принадлежал к сословию хатамото.[25] Приехал ныне в Токио впервые за двадцать лет, которые безвыездно провел в Кофу. Приехал для того, чтобы… Но прежде чем говорить о целях его приезда, нужно хотя бы кратко познакомить читателя с историей его жизни.

Шло время. На смену эре Каэй[26] пришли годы Ансэй,[27] эра Гандзи[28] сменилась эрой Кэйо,[29] чередой бежали бурные, полные перемен и событий годы, и с каждым днем поток времени несся все стремительней и быстрее, пока, наконец, в третий год эры Кэйо не обрушился с крутизны могучим водопадом реставрации.[30] В тот самый год среди вассалов феодального правительства, которые, сопровождая сегуна[31] Кэйки,[32] осенью вступил в столицу, был Сабуро Хигаси. Свыше десяти поколений его предков – ронинов[33] рода Такэда – служило дому Токугава;[34] те, кто некогда преподавал военную науку школы Косю,[35] в более поздние времена сменили это занятие на изучение «голландской науки».[36] Сабуро тоже служил в молодости в «Палате по изучению науки варваров»,[37] потом был советником в ведомстве военного флота. В списке его знакомых значились такие имена, как Кавадзи,[38] Огури,[39] Эгава.[40]

Затем в мире все смешалось, перепуталось, словно стебли в ворохе конопли. Настал час испытания сил и способностей человека. Сабуро Хигаси, хорошо осведомленный в заморской литературе, близкий к властям, изучал историю и познакомился с принципами легитимизма и, хотя честь не позволяла ему забывать о милостях своего сюзерена-сёгуна, в душе исповедовал доктрину Эти-дзэн. Во внешней политике это означало постепенное открытие страны для общения с миром, во внутренней – объединение самурайства и старинной аристократии и управление страной правительством, в котором место премьер-министра сохранялось бы по наследству за домом Токугава – иными словами, эта теория пыталась влить новое вино в старые мехи. Вплоть до того самого дня, когда был издан высочайший манифест о низвержении сёгуната, Сабуро Хигаси верил учению Гото[41] и Едо[42] и был одним из тех вассалов сегуна, которые убеждали его в необходимости прежде всего возвратить верховную власть императору. Но дни феодального правительства были уже сочтены. Окубо,[43] Сайго,[44] Ивакура,[45] беспощадные и неумолимые, давно уже преисполнились непреклонной решимости. Добровольно возвращенная сегуном власть действительно была принята. Кэйки был отстранен, ядром нового правительства стали выходцы из кланов Тёсю[46] и Сацума.[47] Ненависть Сабуро Хигаси к заговорщикам Тёсю и Сацума, а заодно и к изменникам из Тоса,[48] вспыхнула яростным пламенем.

Сёгун со своими войсками покинул столицу. Грянуло сражение при Фусими и Тоба.[49] Сабуро Хигаси, следуя за своим сюзереном, морем вернулся в Эдо.[50] За ними, по дорогам Кайдо и Сандо, по пятам гнались парчовые знамена.[51] Эдо бурлил, как кипящий котел. Молодые горячие головы из числа вассалов сегуна бежали в Хаконэ и укрепились у перевала Сасаго. Это напугало более благоразумных, стоявших за полное подчинение власти двора. Из Эдо поскакали гонцы с приказом: схватить мятежников Исами Кондо, Сайдзо Хидзиката[52] и их сторонников и умиротворить Кофу.

И вот в феврале 1868 года – первого года эры Мэйдзи,[53] повинуясь приказу, Сабуро Хигаси оставил семидесятилетнюю старуху мать и беременную на сносях жену на попечение знакомого купца – надежного, честной души человека; опоясанный заветным мечом «Ночной Демон» – родовой реликвией дома Хигаси, он пробрался сквозь бурлящую взволнованную толпу, запрудившую эдоский замок и улицы Эдо, и ринулся в Коею.

Но послать Сабуро Хигаси на усмирение непокорных было все равно, что выпустить волка в стаю: сердце его было с восставшими, и он, вместо расправы с Кондо и Хидзиката, присоединился к их отряду.

Они встретились с армией легитимистов у Кацунума. К великому разочарованию Сабуро это были дружины клана Тоса, а не Тёсю и Сацума – главные противники, к сражению с которыми он стремился. Сабуро Хигаси бился отважно; тринадцать воинов нашли свою смерть от его «Ночного Демона». Но силы были неравны, и бой окончился полным разгромом для сторонников сёгуната. Пытаясь спастись бегством, Хигаси был ранен пулей в бедро, схвачен вражеским патрулем и приговорен к смертной казни. К счастью, кто-то из прежних знакомых заступился за него перед командиром дружин Тоса, и казнь была заменена ему тюрьмой. Всеми забытый, как ему казалось, он провел в заключении в Кофу целый год. В конце мая тысяча восемьсот шестьдесят девятого года его выпустили. Рана в бедре к тому времени зажила. Была поздняя весна: вишневый цвет уже облетел, деревья покрылись молодой листвой. Все кругом казалось новым, не похожим на прежнее.

3

Эдо превратился в Токио, эра Кэйо сменилась эрой Мэйдзи, эдоский замок – родовое гнездо Токугава – стал резиденцией императора. Семья бывшего сегуна ушла в изгнание восемьдесят тысяч хатамото разбрелись по всему свету. Пал замок Горёкаку,[54] где в последний раз явил себя миру железный дух самураев Токугава, подлинных сынов Эдо, и жизнь внезапно и неузнаваемо изменилась, как меняются декорации на вращающейся театральной сцене. Страной правили гордые победой, энергичные и задорные, полные молодых сил выходцы из Сацума, всюду распоряжались заносчивые и наглые сыны Тёсю. Куда исчезла былая власть Токугава? Вернувшись из тюрьмы в Эдо, называвшийся теперь Токио, Сабуро Хигаси стоял у ворот Сакурада, глядел на замок сегуна и впервые в жизни проливал горячие, как расплавленный свинец, слезы.

Но время умереть уже миновало – сделать харакири нужно было хотя бы в день разгрома у Кацунума, когда его ранили в бедро. Теперь было поздно. Тяжело быть поверженным, почти нестерпимо сознавать, что ты повержен вторично. Но смерть – это поражение вдвойне. И Сабуро Хигаси остался жить. Разумеется, поселиться в нынешнем Токио он не мог, это было бы все равно, что цепляться за труп любимого ребенка. Не хотел он ехать и в Сидзуока[55] и обременять своими горестями бывшего сюзерена, ибо там даже богатые в прошлом люди не имели теперь средств к существованию и не могли себе позволить купить вволю хотя бы соевого творога. И Сабуро Хигаси выбрал Коею. В отдаленном прошлом это был край его предков, в недавнем – место, где он сражался, потерпел поражение и был взят в плен. Он удалился в деревню Фудзими близ Кофу. А что стало с его семьей, с его домом? В его усадьбе на улице Банте жил теперь какой-то офицер, бывший командир одного из отрядов «кихэйтай»[56] клана Тёсю. Жена, слишком слабая, чтобы пережить смутные времена, заболела, стала харкать кровью и лежала теперь в могиле вместе с так и не увидевшим света младенцем. Старуха мать, потрясенная событиями реставрации, потерявшая рассудок от горя из-за смерти невестки, покончила жизнь самоубийством. Купец Гихэй Эттюя, по-прежнему торговавший лекарствами в квартале Канда, передал Хигаси корзинку, в которой лежали их поминальные дощечки,[57] пряди волос, ящичек со старинными золотыми монетами, родословная рода Хигаси, документы, на многих из которых стояла красная печать сегуна, несколько больших и малых мечей да кимоно с гербами в виде мальвы. Бедняга считал себя виновным перед Сабуро за то, что не сберег его мать и жену, но, по совести говоря, ему самому едва удалось спасти свою жизнь и бедный свой домик.

Сабуро Хигаси удалился в деревню близ Кофу. У него было небольшое состояние в старинных золотых монетах – счастливая неожиданность при скитальческом образе жизни, который ему приходилось вести до сих пор. Имелась практическая сметка – не меньшая редкость в самурайском сословии, а бережливость и прилежание давно уже стали его второй натурой. Все это дало ему возможность кое-как существовать. Он купил участок земли и дом – небольшие. Нанял работников – немногих. Устроил в деревне школу. Увлекался фехтованием, охотился. Ему посватали девушку из самурайской семьи, и он снова женился. Вскоре родился сын. Хигаси никуда не выезжал, никуда не показывался. В деревне его звали «учитель». Так, словно во сне, прошли двадцать лет. Но спал ли Хигаси? Нет. Пусть ни единого слова не сорвалось с его крепко сжатых губ, но мрачное пламя ненависти к произволу и насилию Тёсю и Сацума, вспыхнувшее в его сердце двадцать лет назад, до сих пор пожирало его душу. И многие события окружающей жизни, словно хворост, поддерживали это зловещее пламя. Вокруг менялись люди, менялась жизнь, но ненависть, словно страшная опухоль, терзала его. Она, эта опухоль, состарила его раньше срока. Затаившись далеко от столицы, по ту сторону Фудзи, он неустанно и жадно следил за тем, что происходило в стране.

Поток реставрации, смывший правительство Токугава, кипя и бурля, стремился вперед. Тёсю и Сацума и их приверженцы с веселой песней стояли у руля, гордо подняв паруса, увлекаемые попутным ветром и благоприятным течением. Те, кто еще пытался вначале плыть наперекор потоку, теперь устали бороться с волнами, цеплялись за борт корабля и благоденствовали, наслаждаясь безмятежным покоем. А те, кто тщетно пытался запрудить, остановить поток жалкими горстями земли – Тацуо Кумой[58] и другие одиночки – мгновенно пошли ко дну.

Но вот на корабле вспыхнул спор – он разгорелся из-за похода на Корею.[59] Вскоре разбушевалось и море – начались конфликты в Сага, Хаги, Акидзуки, Кумамото.[60] Сабуро Хигаси усмехался про себя, поглаживая усы. Но волнение улеглось, не причинив пловцам серьезного беспокойства. И вдруг пришла весть: «Восстал Сайго!» Хигаси, оставшийся совершенно равнодушным, когда незадолго до того крестьяне, возмущенные непосильными поборами, ворвались в управление префектуры с бамбуковыми копьями и рогожными знаменами,[61] теперь почувствовал, как дрогнуло его сердце, – тайком он обтер пыль со своего меча. Но прежде чем действовать, нужно было все хорошенько взвесить. Допустим, место Окубо займет теперь Сайго – не будет ли это означать, что на смену засилью гражданской клики Сацума придет господство военщины того же клана? Сабуро пристально следил за событиями. Клан Тоса, сперва решивший было поддержать Сайго, так и не примкнул к восставшим. Одного дыхания бури при Сирояма[62] оказалось достаточно, чтобы долгожданный пожар, наконец-то разгоревшийся на юго-западе страны, погас навсегда. А правительство Тёсю – Сацума по-прежнему процветало, и казалось, будет процветать вечно. Неожиданно пал сраженный внезапным ударом рулевой Кото.[63] «Пробил решающий час!» – Сабуро Хигаси, весь обратившись в зрение и слух, приготовился к битве.



Но корабль Тёсю – Сацума даже не дрогнул – он плыл в одном русле с эпохой. Корабль, который – Хигаси не сомневался в этом – должен был неминуемо разлететься в щепы после гибели рулевого, продолжал уверенно идти вперед, ведомый искусством нового кормчего – зеленого юнца, до сих пор таившегося в тени. Во время народных волнений в 1879, 1880, 1881, 1882 годах[64] на палубе корабля опять, казалось, возникли растерянность и смятение, и глаза Сабуро заблестели новой надеждой. Но и эти надежды оказались напрасными. На помощь пловцам пришел успокоивший встревоженные умы императорский указ о постепенном введении реформ; на помощь пришли репрессии и гонения, как спасательные щиты и доски, сброшенные в кипящую морскую пучину, они поддержали тонувшее судно – и снова кораблю удалось миновать опасность, а дальше перед ним открывался безграничный простор, и ничто, казалось, уже не могло помешать его спокойному бегу.

Так прошло двадцать лет, и вот уже преждевременный иней посеребрил виски Сабуро Хигаси, а он за все эти годы так ни разу и не ступил на землю столицы.

4

Если оценивать жизнь вне зависимости от узкой, личной, эгоистической точки зрения, то и победа, и поражение, и слава, и падение – все это в сущности, не более чем подъем и спуск колодезного журавля; все, в основе своей, привязано к одной и той же веревке, все – проделки черпающей воду природы. Волны в океанском просторе то вздымаются, то ложатся, но это лишь видимость, обман зрения, не более. Мгновение – и рухнули волны, что еще недавно вздымались громадой, и поднялись те, что расстилались ровною гладью, а воды в безграничном морском просторе не убавилось и не прибавилось ни на каплю. Так устроена жизнь. Но человек, – единственное в великой вселенной создание, от рождения наделенное страстями, – даже понимая все это, вечно останется неразумным: он безрассудно радуется мимолетной победе и скорбит о временном поражении.

Двадцать лет Сабуро Хигаси не ступал на землю столицы. Двадцать лет! За такой срок острый обломок скалы на морском побережье приобретает округлые очертания, а молодой побег, выросший из ствола сломанной ивы, превращается в дерево, мощное, как столб, подпирающий крышу. Вишни в Узно, обритые, словно бонзы,[65] во время перестрелки у ворот Куромон, успели за это время отрастить новые ветви и больше десяти раз расцветали пышным весенним цветом. Вражда, разделившая людей на друзей и врагов в переходную эпоху, казалась далеким сном. Теперь, после пробуждения, воспоминания о распрях тех лет воспринимались как забавные сказки про старину. Сойдясь вместе, прежние враги смеялись: «А ведь это я ударил тогда тебя мечом!» – «Ладно, рубака, давай по этому случаю выпьем!» И первый из говоривших, схватив приятеля за руку, которой тот указывал на чарку с вином, отвечал: «Идет! А на закуску я подарю тебе тот самый меч!»

От Курильских островов до Окинавы все теперь верноподданные, все дети одной нации, все японцы. Потомки могучих феодалов стали ныне первыми во дворянстве и наперебой спешили в запряженных лошадьми экипажах принести двору новогодние поздравления. Воины Тёсю и Сацума, Айдзу[66] и Кувана, готовые перегрызть друг другу горло в дни сражений при Фусими и Тоба, теперь вместе ровняли конные ряды на парадах и дружно кричали банзай своему главнокомандующему – императору. Начался период созидания, и правительство нуждалось в способных людях. Пусть руководили победители – выходцы из отдаленных провинций, но ведь среди побежденных, бывших чиновников сёгуната, было немало опытных, ученых людей, которые могли принести пользу, и теперь им даровали свободу. Множество бывших вассалов сегуна одним скачком переносились из тюрьмы на ответственные посты в столице, а некоторые добрались даже до министерских портфелей. За исключением немногочисленных приверженцев старины, все еще предававшихся унынию, декламируя сквозь слезы «Лисао»[67] в лунные ночи и утешая свою скорбь за чаркой сакэ в квартале Хондзё,[68] большинство теперь приспособилось к требованиям новой эпохи и принимало деятельное участие в жизни. Даже Кёгано,[69] тот самый Кёгано, которого так недавно называли крамольником и всячески поносили, удостоился титула пэра, а Тёган-дзи,[70] пытавшийся немощной рукой, свергнуть правительство Мэй-дзи, орудуя исподтишка в Палате Гэнро,[71] получил теперь возможность размять затекшие после долгого сидения в тюрьме ноги на балах в Вашингтоне – никого не обошла поистине безграничная милость блестящего царствования. Так зачем же, во имя чего и кого пылало в такое время пламя ненависти в груди Хигаси? В первые годы после реставрации его вызывали и приглашали на службу – один раз по ведомству военно-морского флота, в другой раз – в военное ведомство, потом предлагали пост губернатора в одной из провинций, но он всякий раз отрицательно качал головой и так и не явился на вызов. А между тем жизнь неслась вперед, хлопотливая, бурная. Озабоченные, занятые люди были поглощены своими делами: не могли же они в самом деле насильно тянуть за рукав того, кто стремился уйти подальше от жизни и замкнуться в одиночестве! Те, кто пытался рекомендовать его, в конце концов махнули рукой на старого друга. Мир окончательно забыл о Сабуро Хигаси.

Мир забыл о Сабуро, но Сабуро помнил о мире. Неприязнь к новому режиму слишком глубоко укоренилась в его сердце, чтобы двадцать лет добровольного изгнания могли смыть старинную обиду. Разумеется, Сабуро был не настолько слеп, чтобы не видеть, что времена изменились и дни Токугава безвозвратно канули в вечность. Он был также достаточно умен, чтобы понимать, что и сам он с каждым днем все безнадежнее отстает от своего времени. Он не переступал за пределы тесной долины, где поселился, но на его столе всегда лежали токийские газеты и книжные новинки. Однако, пока он колебался, стоя на берегу и в нерешительности переминаясь с ноги на ногу, жизнь стремительно текла мимо, уносясь все дальше и дальше, и правительство Тёсю – Сауума, пользуясь попутным ветром, очутилось далеко впереди. Смутное ощущение оторванности от жизни прочно поселилось в душе Сабуро, и чем сильнее было это чувство, тем острее испытывал он отвращение и ненависть к новому строю. У него не было никакой четкой программы, он не знал, каким путем следует изменить новый режим, какие меры нужно принять, чтобы жизнь стала лучше, – просто на протяжении всех этих двадцати лет не было ни единого дня, когда бы он каждой клеткой своего тела не чувствовал, что он, Сабуро Хигаси, и правительство Мэйдзи не могут существовать одновременно под одними небесами. И всякий раз, когда, умываясь поутру, он видел свое отражение в воде, налитой в кадку, – видел, как, словно рябью от неощутимого ветра, покрывается морщинами лицо, как, словно посыпанные невидимым снегом, постепенно седеют волосы, он с горечью думал о том, что, пожалуй, ему так и не суждено при жизни увидеть падение нынешнего режима. Вот почему он не пожалел сил, чтобы вдохнуть свою ненависть в грудь единственного сына Сусуму.

5

Не часто можно было встретить такого странного ребенка, как единственный сын Сабуро Хигаси – Сусуму. Приходилось удивляться, что он появился на свет, не облаченный в боевой панцирь! Младенческий крик его напоминал звуки трубы, зовущей к сраженью. Еще находясь в материнском чреве, он барахтался так сильно, что казалось, вот-вот пробьет утробу матери. Роды были трудные, ребенок родился смуглый, некрасивый, и мать в первое время не испытывала сильной привязанности к своему первенцу, зато отец Сабуро улыбался, – ему нравился отважный взгляд мальчика, нравились его неистощимые проделки, которые становились все отчаяннее по мере того, как сын подрастал.

Шалости – прерогатива мальчишек, но шалости Сусуму поистине переходили все границы. Взрослых он ни во что не ставил, с посторонними не считался, и только отец пользовался у него авторитетом; впрочем, отношение его к отцу тоже было вовсе не таким, какое детям подобает питать к родителям: отец и сын напоминали скорее двух товарищей, между которыми установилось молчаливое дружеское взаимопонимание. Соученики в школе, слуги, гости, изредка бывавшие в доме Хигаси, даже родная мать – никто не питал симпатий к Сусуму. Мальчик чувствовал это и проказничал еще больше, словно в отместку. Полюбить его было трудно, ненавидеть – рискованно. Шести лет он подрался с десятилетним сыном соседа и проломил ему голову, пробив такую дыру, что в нее мог целиком войти большой палец. Мать перевязала пострадавшего, отцу пришлось наказать Сусуму – он связал сына и запер в кладовке для угля, закрыв дверь на весьма надежный засов. Неизвестно, как удалось Сусуму освободиться от стягивавших руки шнурков, но, спустя непродолжительное время, он выбил дверь и выбрался наружу, в кровь ободрав при этом руки и ноги. Мать плакала: что только станется с этим ребенком в будущем, но отец собственноручно наклеил ему пластыри на исцарапанные, окровавленные ноги и руки, а потом сорвал с большого дерева позади дома три спелых хурмы и подал их сыну.

Еще до этого происшествия он начал обучать сына китайским классическим книгам, читал с ним Ши-Цзи,[72] Гай-Си.[73] Лежа рядом с отцом в постели и крепко прижавшись к нему – найдется ли человек, будь то сам Гоэмон[74] или Тайко,[75] кто не знавал подобных вечеров в детстве? – Сусуму слушал рассказы отца о сражениях и битвах Тайра и Минамото, о событиях эры Гэнко и Гэнко-Камму,[76] о витязях годов Гэнки-Тэнсё,[77] о братьях Сога,[78] о верных воинах из Акоо,[79] о героях «Троецарствия»,[80] о войнах Наполеона, и стоило отцу на минуту умолкнуть, как он спрашивал: «А что было дальше?», и требовал продолжения.

Когда он немного подрос, отец начал обучать его фехтованию, дзиу-дзицу, плаванию. Случалось, весенними днями они вдвоем – отец с ружьем за спиной, Сусуму с запасом рисовых лепешек в котомке – отправлялись охотиться на фазанов в окрестности Цуцудзигасаки,[81] туда, где высились развалины замка, где на обветшавших и обвалившихся каменных бастионах цвели теперь дикие полевые фиалки. А некогда здесь торжественно проходили во главе бесчисленных храбрецов двадцать восемь военачальников Баба[82] и Ямагата,[83] поправляя складки нарядных одеяний, украшенных гербами в праздник Нового года, сверкая рукавами боевых кольчуг в час выступления на битву… Ныне замок сровнялся с землей, обратился в равнину, и весенний ветерок доносил лишь мелодичные напевы деревенских песен, которые распевали девушки, приходившие сюда собирать лист с тутовых деревьев…

На страницу:
2 из 8