Чаттертон
Питер Акройд
Чаттертон
Посвящается Кристоферу Синклер-Стивенсону
Томас Чаттертон (1752–1770) родился в Бристоле. Там он учился в Колстонской школе,[1] а затем несколько месяцев проходил в учениках у адвоката. Но образование всегда значило для него меньше, нежели порывы собственного духа. Его отец умер за три месяца до рождения сына. Чаттертон с детских лет восхищался старинной церковью Св. Марии Редклиффской,[2] где некогда его отец был певчим в хоре. Мальчику было семь лет, когда мать принесла ему обрывки рукописи, найденной в архиве этой церкви, – и воображение его забурлило. Он сказал матери, что она «нашла истинное сокровище, и он вне себя от радости, столь это бесподобно». «Он влюбился», по словам матери, и в прошлое Бристоля, и в саму старину. Он принялся писать стихи, а затем, в возрасте пятнадцати или шестнадцати лет, сочинил «Роулианский цикл». Эти поэмы якобы сложил средневековый монах (чему много лет продолжала верить публика), – в действительности же они принадлежали перу юного Чаттертона, которому удалось выработать настоящий средневековый стиль, отчасти зародившийся благодаря чтению древних текстов, а отчасти изобретенный им самим.
Наконец, наскучив Бристолем и соблазнившись надеждой на литературный успех, семнадцатилетний Томас Чаттертон отправился в Лондон. Но надеждам на славу не суждено было оправдаться – во всяком случае, при его жизни. Книгопродавцы оставались равнодушны или безучастны, а лондонские журналы по большей части отвергали элегии и стихотворения, которые предлагал им Чаттертон. Вначале он жил в Шордитче, у родственников, но в мае 1770 г. перебрался в чердачную каморку на Брук-стрит в Холборне. Там-то, утром 24 августа 1770 г., он принял мышьяк – очевидно, не вынеся борьбы с нищетой и неудачами. Когда дверь в его комнату взломали, на полу обнаружили раскиданные клочки бумаги, испещренные его почерком. После расследования огласили заключение: felo de se, то есть самоубийство. На следующий день тело поэта похоронили на кладбищенском участке при работном доме на Шу-лейн. Известен лишь один его прижизненный портрет, но для потомства образ «дивного мальчика» увековечила картина «Чаттертон» кисти Генри Уоллиса. Она была закончена в 1856 г., а позировал художнику, изображая умершего поэта, молодой Джордж Мередит,[3] лежа в той самой мансарде на Брук-стрит.
* * *– Пойдем, – сказал он. – Прогуляемся по лугам. У меня припасено для тебя кое-что гениальное. Уже за то, что я прочту это тебе, мне полагалось бы полкроны.
Он взмахнул перед ней книжкой, но его нетерпеливость лишь отпугнула девушку, и она быстро зашагала прочь. Затем, осмелев при виде подруги, сидевшей на ступеньках церкви, она прокричала ему через плечо:
– Какой же ты бедняжка, ей-Богу! И Господи, Том, – что за драные на тебе башмаки!
– Я не настолько беден, чтобы нуждаться в жалости таких, как ты!
Чаттертон выбежал в чистое поле, подставляя лицо прохладному ветру. Там он остановился, уселся на скошенную траву и, обратив взор к башне Св. Марии Редклиффской, забормотал слова, имевшие над ним огромные чары:
Пора: час моего ухода пробил,И Ураган готов листву мою развеять.Быть может, завтра явится СкиталецИ взором примется меня искать повсюду,И взором – боле не найдет меня.Он еще раз взглянул на церковь и с возгласом вскинул руки над головой.
* * *– Да, я образцовый поэт, – сказал Мередит. – Я притворяюсь, будто я это другой.
Уоллис остановил его взмахом руки.
– Теперь свет падает верно – он ложится тебе на лицо. Запрокинь голову. Вот так. – И сам выгнул шею, показывая нужное движение. – Нет. Ты все равно лежишь так, словно приготовился заснуть. Позволь себе роскошь умереть. Ну давай же.
Мередит закрыл глаза и откинул голову на подушку.
– Смерть я еще могу вынести. Чего я вынести не могу – так это изображения смерти.
– Ты обретешь бессмертие.
– Не сомневаюсь. Только кто это будет – Мередит или Чаттертон? Вот что хотелось бы мне знать.
* * *Хэрриет Скроуп поднялась со стула, спеша выложить свои новости.
– Сломился сук, что ввысь бы мог расти, – произнесла она. И согнулась пополам, словно ее подкосило.
– Ветвь, – неторопливо проговорила Сара Тилт.
– Что?
– Сломилась ветвь – а не сук, дорогая. Если это была цитата.
Хэрриет выпрямилась.
– Думаешь, я не знаю? – Тут она ненадолго задумалась. – Поэты – в юности витаем мы в мечтах. В конце ж подстерегают нас безумие и страх.[4] Тут она высунула язык и вытаращила глаза. – Конечно, я знаю, что это цитата. Я отдала всю свою жизнь английской литературе.
Голос Сары звучал по-прежнему холодно:
– В таком случае, жаль, что ты ничего не получила взамен.
И обе женщины рассмеялись.
* * *Чарльз Вичвуд сидел, потупив голову. Он наблюдал за тем, как с шелестом слетают на землю листья. Еще до него доносились звуки дрели, стук молотков и голоса рабочих, перекликавшихся между собой в новостройке. Потом возвратилась боль – и лишь спустя какое-то время он заметил, что листья унесло ветром, а шум смолк. Рядом стоял юноша и пристально смотрел на него. Затем он коснулся руки Чарльза, будто остерегая его.
– Значит, ты болен, – произнес один.
И другой ответил:
– Я знаю, что болен. – Чарльз опять понурил голову в унынии, а когда снова поднял взгляд, фигура Томаса Чаттертона уже исчезла.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Воззри на скорбный ликъ: потухъ въ семь зраке огнь.
Сколь горемъ изнуренъ, истерзанъ, въ тленъ ввержонъ!
Превосходная Баллада о Милости. Томасъ Чаттертонъ
И я узрелъ Цветокъ въ дни Летнiя Жары:
Растоптанъ, смять, загубленъ до поры.
Гисторiя Уиллiама Канинга. Томасъ Чаттертонъ1
Завернув за угол, он принялся искать Дом над Аркой. А когда он вошел в Доддз-Гарденз, солнце словно поджидало его в конце длинной узкой улицы. «Душ здесь нет – одни только лица», – сказал он, окинув взглядом обступившие его дома: пилястры, позаимствованные с фасадов XVIII века и воспроизведенные здесь в миниатюре; железные балкончики – одни свежевыкрашенные, другие тронутые ржавчиной; фронтоны, настолько обветшавшие или развалившиеся, что их очертания едва угадывались над дверными и оконными проемами; причудливой формы ставни, выцветшие от времени и уже не пропускавшие свет; затейливая штукатурная работа, вся в изъянах и трещинах; прогнившие доски; поврежденная или осыпавшаяся каменная кладка. Таков был Доддз-Гарденз – Лондон, W14 8QT.
Но Чарльзу все эти дома казались на одно лицо – эдакие милые фамильные особнячки. Присвистнув, он засунул руки в глубокие карманы своего пальто цвета хаки, затем остановился погладить большого черного пса, пробегавшего мимо.
– А ведь неплохо было бы вместе бегать по деревне? – заметил он, доверительно склонившись к собаке. – Как Чарли Браун и Снупи.[5] Как индийский мальчик и Лесси. Как слепец и старый пес Поднос. Деревня ведь совсем недалеко. Туда всегда можно добраться – стоит только захотеть. Правда-правда.
И с этим утешительным напутствием он зашагал дальше. А пес улегся в грязь и какое-то время наблюдал за тем, как Чарльз развинченной походкой идет по улице. Затем он увидел, как тот остановился, сделал шаг назад, почесал голову и исчез.
Вначале Чарльзу показалось, что в Доддз-Гарденз проделан лаз, и лишь потом, сойдя с тротуара, он разглядел арочный изгиб – а потом и сам Дом над Аркой. Здание было построено целиком из камня и поэтому выглядело значительно старше соседних кирпичных домов. Под аркой, куда завернул Чарльз, воздух был холоднее. На внутренней стене было черным намалевано человеческое лицо, а деревянная крыша и поддерживавшие ее ржавые железные скобы пестрели явственно процарапанными значками и каракулями. За аркой находился дворик, и войдя в него, Чарльз заметил маленькую вывеску у синей двери:
Лавка Древностей у Лино.Не Мешкайте.Доставьте Нам Радость.Входите Же.Надпись позабавила его. Он подхватил две книги, которые нес под мышкой, и водрузил себе на голову; затем на цыпочках пересек двор, сохраняя шаткое равновесие. Наконец книги свалились, и он поймал их на лету.
На каменной лестнице, поднимавшейся на два пролета, сильно пахло дезинфекцией. Пока Чарльз всходил по ступенькам, прямо над ним раздавались сердитые возгласы. Не разбирая слов, он только различал яростные женские выкрики, перемежавшиеся с почти истеричными мужскими воплями. Чарльз ступил на первую площадку и увидел на двери табличку: «Да, Вот Вы и Здесь. У Лино». Он нерешительно постучал, и сразу же воцарилось молчание. Он постучал снова, и голос за дверью важно произнес:
– Войдите.
Он отворил дверь и, оглядевшись по сторонам, заметил мужчину, деловито протиравшего клюв чучелу орла.
– Мне нужен…
– Да-да?
– Мне нужен мистер Лино.
– Перед вами, собственной персоной. – Мужчина по-прежнему стоял к нему спиной. Он уже добрался до когтей мертвой птицы.
– Привет, я Вичвуд. – Чарльз всегда так здоровался.
Мистер Лино, видимо, был озадачен.
– ВИЧ?
– Вуд. Я звонил сегодня утром. Насчет книг.
– Должно быть, это так. – Мистер Лино неожиданно обернулся лицом к Чарльзу, и тот с некоторым смятением увидел на его правой щеке большое ярко-красное родимое пятно. На какой-то миг оно придало ему свирепое выражение. – Дорогая, – прокричал он в пустоту. – Дорогая, у нас посетитель.
Тут Чарльз понял, что тот высокий голос, который он слышал с лестницы, в действительности принадлежал самому мистеру Лино.
– Мистер Бич, благоволите… – Он махнул рукой, но не договорил фразы, и во внезапно наступившей тишине Чарльз окинул взглядом комнату с благосклонным, почти собственническим интересом. Она была от пола до потолка загромождена различной утварью, гравюрами, чучелами животных и всякой всячиной. Ложки лежали в треснутой вазе для фруктов, словно их зашвырнули туда с большого расстояния; поверх выцветших нотных листов вытянулась вереница пресс-папье из слоновой кости; большие куклы были свалены в груду, их руки и ноги беспорядочно перепутались, словно у мертвецов, сброшенных после расстрела в братскую могилу; перед гипсовыми бюстами выстроились в шеренгу цветные шахматные фигуры. На нескольких пыльных полках Чарльз разглядел колоды карт, книги, глиняные чашки и три кружевных зонтика, обращенных наконечниками друг к другу. Кое-где стояли тарелки, заполненные пуговицами и зубочистками, наполовину выдвинутые деревянные ящики были забиты старыми журналами, а на двух медных подставках лежали стопки гравюр. В углу комнаты горела парафиновая печка (в опасной близости к деревянной лошадке-качалке) – и вдруг Чарльз заметил, что, несмотря на изрядный жар, исходивший от печки, мистер Лино одет в темную тройку.
– Миссис Лино, – вновь позвал тот. – Наш гость все еще здесь. Покажись же и стань нам родной матерью.
Эту комнату с соседней, расположенной чуть выше, соединяло нечто вроде металлического уклона; разница в высоте свидетельствовала о немалом возрасте дома, который с годами, очевидно, накренился или осел с одного бока. По этому-то скату и съехало теперь инвалидное кресло, будто толкаемое чьей-то могучей рукой, – и резко притормозило возле безглавого торса из розового гипса. Миссис Лино, не обратив ни малейшего внимания на Чарльза, наклонилась вперед и беззвучно окрысилась на мужа. Она тоже была одета во все черное, а сумрачность ее наряда оживляла лишь фиолетовая шляпка, как-то непрочно сидевшая на блестящих каштановых волосах.
– Мистер Бич…
– Вуд.
– Мистер Бичвуд принес тебе книги, дорогая.
Только теперь она почти застенчиво взглянула на Чарльза, а затем с неожиданной прытью выхватила из его рук оба тома, которые он ей протягивал. Это было сочинение Джеймса Макферсона Утраченное искусство игры на флейте XVIII века. Она издала легкий горловой кашель, который показался Чарльзу радостным иканьем.
– Это флейта, мистер Лино, божественное дуновенье.
– Так поднеси ее к устам, дорогая. К воображаемым устам, конечно.
Она еще раз взглянула на Чарльза, который с улыбкой слушал этот короткий обмен репликами.
– Вы, верно, птица перелетная? С таким-то диким гнездом на голове, с персиковым пушком над губой, – вы, верно, разбойник-менестрель? А где же ваш любезный инструмент?
Чарльз, нимало не удивленный такими расспросами, сразу же заговорил доверительно: казалось, он всю жизнь знает этих людей.
– Из меня мог бы выйти флейтист… – Собственно, он купил эти книги несколько лет назад в Кембридже, с тележки букиниста на рыночном развале. Это был лишь случайный порыв души, но в ту пору Чарльз решил, что ему суждено стать флейтистом. Поэтому он внимательно прочел первые страницы, но потом отложил книги в сторону и впредь редко до них дотрагивался. Утраченное искусство игры на флейте XVIII века стало частью той жизни, которую Чарльз перевозил за собой с места на место, и постоянным напоминанием о том, что ему еще не поздно сделаться великим флейтистом стоит только пожелать. «Ведь никогда не знаешь, – говорил он. – Чего только не бывает».
Но сегодня утром он проснулся в безысходном отчаянии, как будто провел ночь в борении с непобедимым врагом, и впервые за много месяцев понял, сколь же он беден и сколь горшая бедность ждет его в будущем. Чтобы унять мрачные думы, он праздно подобрал два тома Джеймса Макферсона, – и почти немедленно ему пришло в голову, что за них можно выручить немалую сумму. Его уныния как не бывало: его столь ободрила собственная деловая смекалка, что он позабыл о бедности и даже призадумался о карьере книгопродавца.
– Из меня мог бы выйти флейтист, – произнес он, – а так – я писатель.
Сказав это, он посмотрел ей в глаза.
– Я так и знала, мистер Лино!
Ее муж втянул в себя щеки, отчего родимое пятно почему-то лишь увеличилось, и ничего не ответил.
– Вы сочиняете романы? Или так, всего понемножку?
– Сейчас я работаю над стихами.
– А-а, поэзия. Финтифлюшки! – Все это время она сидела согнувшись в своей каталке, углубившись в изучение книг. – Мое второе имя – поэзия. Сибилла Поэзия Лино.
Ее муж, вновь принявшийся за чучело орла, обратился к ней через плечо:
– Пришла ли миссис Лино к какому-нибудь решению?
Она тихонько взвизгнула и ткнула пальцем в гравюру, изображавшую старинную флейту.
– Ты только погляди, милый, на эти золотые точечки! – Но, прежде чем он захотел бы последовать этому совету, она уже захлопнула книгу. – Могу предложить пятнадцать.
Чарльз ушам своим не поверил.
– Речь о фунтах?
– Нет, речь не о фунтах. Речь о монументах железного века.
Чарльз вынул руки из карманов и принялся крутить прядь волос. Миссис Лино вновь погрузилась в размышления, и он обратился к ее мужу:
– Не подняться ли нам чуть повыше?
Мистер Лино, ожесточенно полировавший орлиные когти, спросил у мертвой птицы:
– Не подняться ли ей чуть повыше?
– Она поднялась бы повыше. – Миссис Лино еще раз вышла из транса. Она поднялась бы аж до Почтовой башни, будь при ней ее ноги. Но не все в нашей власти. Этот мир далек от совершенства.
Чарльза так поразила ничтожность предложенной суммы, что он вовсе утратил интерес к разговору и принялся расхаживать по лавке с рассеянным видом, как расхаживал бы любой посетитель, которого не замечают или о присутствии которого не подозревают. Так или иначе, он уже перестал понимать, обращен ли разговор супругов Лино к нему, или они просто беседуют между собой.
– Поэзия и бедность, – декламировала миссис Лино. – Поэзия и бедность.
– И что же дальше, дорогая?
– Они словно чердачная каморка и погребальная урна!
– Сегодня ее не унять, – изрек мистер Лино, и в его тоне недовольство смешалось с восхищением. – Это ясно как день.
Чарльз подумал, что уж это замечание вполне могло быть адресовано ему; он рассматривал колоду карт таро эпохи Эдуарда и, обернувшись, увидел, что оба и в самом деле смотрят в его сторону.
– Знаете, мне бы хотелось побольше. Книги-то весьма ценные.
– Ему бы хотелось побольше, миссис Лино.
– В самом деле? А мне бы хотелось босиком бегать по Брайтонским скалам, но разве это что-то меняет?
– Бегать с перьями в волосах. – Мистер Лино вздохнул.
Чарльзу внезапно опротивел запах парафиновой печки, и он снова взялся за колоду таро. Тогда-то он и увидел картину. На миг у него появилось смутное ощущение, что на него кто-то смотрит, поэтому он повернул голову и встретился взглядом с мужчиной средних лет, наблюдавшим за ним. Сперва он тоже уставился на него в изумлении. Затем, совершив усилие, подошел поближе и взял портрет в руки. Холст был кое-как вставлен в легкую деревянную раму. Держа картину на расстоянии вытянутой руки, Чарльз принялся тщательно изучать ее. На портрете был изображен сидящий человек; в его позе чувствовалась некоторая небрежность, но вскоре Чарльз разглядел, как цепко сжимает его левая рука страницы рукописи, лежащей у него на коленях, и как нерешительно замерла его правая рука над столиком, где громоздятся стройной горкой четыре томика инкварто. Быть может, он собирался затушить свечу, что мерцала возле книг и отбрасывала неверный свет на правую сторону его лица. Мужчина был облачен в темно-синий сюртук или плащ и белую открытую сорочку, просторный ворот которой мягко спускался на сюртук; такой наряд казался чересчур байроническим, чересчур «молодежным» для мужчины, явно перешагнувшего порог зрелости. У него был большой рот, вздернутый нос и короткие седые волосы, разделенные пробором и обнажавшие высокий лоб. Но особенно притягивали Чарльза его глаза. Они казались разноцветными и придавали лицу неизвестного (ибо на картине не имелось никаких надписей) сардоническое и даже тревожащее выражение. Кроме того, в этом лице угадывалось что-то знакомое.
Миссис Лино неожиданно оказалась совсем рядом.
– Мы принимаем кредитные карточки – Аксесс, Виза, Америкен-Экспресс…
– И Кооп-Голд-Кард, дорогая.
– И Дайнерз-Кард. Не забывай. – Она похлопала Чарльза по ноге. Говорят, пластик унимает боль. Но вам-то это известно. Вы же поэт.
Оглядев картину еще раз, Чарльз решил, что она его уже заинтриговала. И тут же ему представилась нелепой мысль просто продать свои книги: ведь деньги скоро растают, а портрет мог бы остаться у него навсегда. И он снова повеселел:
– Вы знаете, я бы охотно пошел на обмен.
– На обмен со мной – а, разбойник вы эдакий? – Миссис Лино настроилась на игривый лад.
– Но хватит ли у нее духу расстаться с ним? Говорите ж, миссис Лино, иль навеки… – Где-то в соседней комнате засвистел чайник, и мистер Лино, поворотившись на каблуках, исчез.
Миссис Лино, напротив, была только рада расстаться с этим портретом, так как его присутствие в лавке с самого начала угнетало ее. Бывало порой, что она притаскивала картину из обычного укрытия и размахивала ею перед носом у мужа, восклицая: «На этом лице – смерть!» На что тот неизменно отвечал: «На каждом лице – смерть».
Негромкий кашель возвестил о возвращении мистера Лино, и она сама подкатила поближе к нему:
– Начало XIX века. Без рамы. Холст, масло. Двадцать на тридцать: так да или нет? – И, грустно поглядев на Чарльза, добавила: – Но могу ли я отпустить его в чуждый мир? Ведь здесь такое величие. – И указала на картину: – Словно луч потайной.
– Так готова ли она расстаться с ним ради двух томов в переплете? – В голосе ее мужа послышалось легкое нетерпение.
– Флейта для лорда. Флейта для лорда. Ах, мистер Лино, на что же это будет похоже?
– Достанем флейту, дорогая? – И оба быстро переглянулись.
– Решено! – воскликнула она, покатив к мужу с такой скоростью, что, казалось, колеса вот-вот раздавят его. – Грязная сделка заключена! Поэт меня одолел. Я рада, что одета в черное сегодня.
Чарльз последовал за ней, с готовностью протягивая картину, но она только откинулась поглубже в кресло.
– Нет-нет. Теперь он ваш.
– Простите, – рассмеялся Чарльз. – Я только хотел завернуть его во что-нибудь. – И вытянул правую руку, чтобы показать, как он выпачкался в пыли, осевшей на картине. Она поглядела на его пальцы с ужасом.
– У нас есть пакет. – Мистер Лино вклинился между ними и забрал картину. – Пакет-то всегда найдется.
Миссис Лино швырнула в портрет свою фиолетовую шляпку, пробормотав: «Прощай, мой милый», – и снова удалилась в соседнюю комнату, взъехав туда по скату. Между тем ее муж безуспешно пытался запихнуть картину в продуктовый пластиковый пакет с желтой надписью «Европа-80» на боку.
– Да не беспокойтесь, – произнес Чарльз, забирая у него портрет, – это не так уж важно.
– Это всегда важно. – Мистер Лино отвесил торжественный поклон и проводил Чарльза до двери. – Но подоспела пора пить чай.
Чарльз спустился по лестнице и уже собирался пересечь внутренний дворик, как вдруг снова послышались истерические крики и вопли спорящих супругов, несколько минут назад прерванные его появлением. Но, шагая вдоль Доддз-Гарденз и неся впереди себя картину, он продолжал улыбаться. Он поискал глазами черного пса, думая показать ему свое приобретение, и помедлил на том месте, где видел его в последний раз. Он пригляделся к ближайшему дому, но там виднелся лишь мох, поросль крестовника, жестянки из-под пива и темно-зеленые побеги травы, отливавшие блеском в тающем солнечном свете. Он поднял голову, и сквозь окно нижнего этажа взгляд его уперся в пустую комнату. Занавески были наполовину опущены, но он явственно увидел, что в углу комнаты неподвижно стоит маленький ребенок. Он плотно прижал руки к бокам и, казалось, тоже смотрел на Чарльза. Тот заметил птичку, усевшуюся на правое плечо мальчика. Затем на солнце набежало облако, и в комнате наступила темнота.
о да
Вичвуды жили в Западном Лондоне, на четвертом этаже дома, который некогда являл собой довольно величественный особняк викторианского семейства, но затем, в шестидесятые годы, был поделен на небольшие квартирки. И все же дом сохранил кое-что от своего прежнего облика – прежде всего, лестницу, которая все еще изящно вилась от этажа к этажу, хотя местами доски уже прогнулись, а перила были выщерблены или сломаны. Завернув на четвертую площадку, Чарльз увидел своего сына Эдварда, развалившегося на верхней ступеньке.
– Поздно ты, папа. – Он лежа читал комиксы Бино, опершись подбородком на обе руки, и даже не повернул головы.
– Нет, это не я поздно, Эдвард Невозможный. Это ты рано.
Мальчик звонко рассмеялся, не прерывая чтения.
– Где же твой ключ, Эдвард Неподготовленный?
– Вчера ты у меня его забрал. Ты потерял твой.
– Свой, Эдвард Неожиданный, свой. И где же ты шатался? – Чарльз ухватился было за ершистые каштановые волосы сына, а затем осторожно переступил через него и со смехом побежал отпирать дверь. Эдвард снова взялся за комиксы и широко улыбнулся. Потом поднялся и, сделав хмурое лицо, последовал за отцом в свою квартиру.
Передняя комната выглядела так, словно в ней жил студент. И вправду, оранжевые виниловые стулья, хлипкий сосновый столик, продавленный диван и плакаты с рекламой всяческих films noirs,[6] – все это перекочевало сюда из комнаты Чарльза, которую он занимал, учась в университете. (То же самое относилось и к значительной части его гардероба.) Чарльз уже прошел в свой «кабинет» – угол комнаты, отгороженный деревянной ширмой, выкрашенной в ярко-зеленый цвет, – и Эдвард на цыпочках последовал за ним. Затаив дыхание, он заглянул внутрь сквозь щелку и весьма удивился, увидев, что отец разговаривает с портретом какого-то старика. «Ты мой шедевр», говорил он. Эдвард отступил от ширмы и хранил молчание до тех пор, пока отец не позвал его:
– Эдвард Идолопоклонник! Поди-ка сюда на минутку и погляди, что у меня есть! – Никакого ответа. – Это важно, Эдди!
Тогда мальчик с притворной неохотой показался из-за ширмы.
– Что ты об этом скажешь?
Эдвард быстро взглянул на полотно.
– Это фальшивка.
Чарльз уже наполовину убедил себя в том, что приобрел чрезвычайно ценную картину, и потому его раздосадовал такой ответ.
– Где это ты выучился таким словечкам, Эдвард Немилосердный?
Мальчик поборол искушение улыбнуться.
– Мама съест тебя, когда узнает.
Чарльз отставил картину и приложил к груди руку.
– Сколь сладостная смерть. Впрочем, не думаю.
Тут Эдвард наконец рассмеялся; а Чарльз сгреб сына в охапку и принялся щекотать ему коленки и лодыжки. Мальчик зашелся беспомощным хохотом, а потом с трудом прокричал:
– Мама зарежет тебя за то, что ты тратишь ее деньги!
Чарльз перестал щекотать сына и серьезно опустил его на пол. Эдвард сделал шаг назад, протер глаза и с вызовом посмотрел на отца, но Чарльз уже снова занялся портретом и начал тихо и монотонно посвистывать, как будто рассматривая его по-иному. Чтобы утешить отца, мальчик обнял его и прошептал:
– Это фальшивка.