bannerbanner
Отречение
Отречениеполная версия

Отречение

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
51 из 67

– Удавите реку, кончится рыбка и тут, – вслух подумал Захар, и они опять надолго замолчали. Разгоравшаяся малиново-огненная заря шире пласталась по горизонту, на реке начинал потягивать густой, свежий ветерок.

14

Хандра прошла внезапно; с отвращением сбросив с себя бархатный халат с дорогим шитьем, подаренный ему в одной из поездок в Самарканд, Обухов облачился в рабочий костюм и, ругая себя за напрасно потраченное время, принялся за порядком запущенные дела. Уже вечером того же дня он, предварительно договорившись, приехал домой к Шалентьеву и, едва встретившись с ним и скользнув взглядом по его лицу, как бы подернутому изнутри пеплом от долгого пребывания в закрытых, хоть и с кондиционерами, помещениях и от идущего от всего его облика какой-то внутренней дисгармонии, он подсознательно почувствовал, что никакого перелома в ситуации не будет, и его охватило безразличие. Пощелкав тумблерами на телефонном столе в своем кабинете и отдав вполголоса какое-то распоряжение, хозяин предложил гостю удобное кресло на колесиках, рядом с искусственным камином, распространявшим сухое устойчивое тепло, и низеньким столиком, уставленным бутылками боржоми, вазой с яблоками, галетами и тарелочками с изюмом и солеными орешками. Обухов, мельком глянув, с удовольствием выпил холодной, колющей пузырьками воды и, сосредоточиваясь на главном, спросил:

– Мне было необходимо увидеть вас, может быть, от этого мне легче будет понять…

Шалентьев сел напротив, спиной к телефонам, сдержанно улыбнулся:

– Я не хотел, не имел права с вами встречаться, Иван Христофорович.

– Что же вас принудило? – осведомился гость, завладевая блюдцем с орешками и бросая их в рот один за другим. – Надеюсь, не родственные влияния…

– Не без того… Хочу выслушать вас, Иван Христофорович. Что у вас стряслось?

– Уже ничего изменить нельзя? – вместо ответа спросил Обухов.

– Расчеты выверены, и не однажды… Вы сами понимаете, никто не может остановить курьерский на полном ходу – останется одно крошево. Я имею в виду не только зежский регион, развитие событий вообще…

Отодвинув блюдечко с орехами, Обухов некоторое время молчал: его опасения и догадки обретали зловещую конкретность. Он досадовал на Петю, подсказавшего ему бесполезный ход.

– И тут чистейшей воды хилиазм! Да здравствуют герои, но только мертвые! Вместе с человеком в мир явился сатана, – неожиданно с силой откатываясь от столика со своим креслом, сказал академик, и лоб его с выдающимися лобными долями перечеркнули резкие морщины. – Ничего сделать нельзя, тупик, тупик. Но я не верю в нечистую силу! – повысил он голос, откидываясь назад, и на столике тоненько дзинькнули хрустальные стаканы. – Вы, милитаристы, сошли с ума, у вас из каждого проглядывает лик сатаны. Я буду апеллировать к народу, да, да, к народу!

– Блаженны верующие, – опять сочувственно улыбнулся хозяин, внутренне стыдясь и страдая от невозможности быть самим собой, исполняя дурацкую роль солдафона и тупицы. – И к какому же народу вы будете апеллировать?

– К русскому, разумеется, – буркнул академик. – Дело касается среды его обитания… Иронизировать в данном вопросе, Константин Кузьмич, русскому интеллигенту не пристало…

– Не верю в побасенки, – стараясь говорить спокойно и даже холодно, ответил Шалентьев, проникаясь симпатией к своему гостю, восхищаясь им и жалея его за романтическую, хрупкую дымку веры в несуществующие истины и идеалы. – Как-то мы разговаривали по этому поводу с Петром, да, да, с моим пасынком, вашим учеником. Он рассказал мне о своей встрече в Хабаровске с неким Козловским… Между ними тоже случился подобный разговор… Вы знаете, я в чем-то готов согласиться со старым колымским узником Козловским, ныне уже покойным… Лучше уж глядеть в корень… Что, если русский народ объективно изжил себя и действительно обречен? Взгляните на него строго и беспощадно: разве от вас ускользнут признаки тления на этом огромном, некогда могучем теле? У него деформировано чувство самосохранения, полностью разрушен необходимый для здоровой жизни инстинкт. Именно русский народ подвергся на протяжении последнего века смертельной дозе чужеродных инъекций. Он не смог защитить самое святое – свой генофонд, свою историю, свою культуру, свои могилы… – Я – реалист, Иван Христофорович… да. Не знаю, о каком народе вы говорите. Он ведь живет и действует, видит и ощущает себя в состоянии глубочайшего гипноза. Народ же вас еще оскорбит и прогонит прочь: он видит себя в кривом зеркале, национальное поношение воспринимает за достоинство, униженное положение за подъем… На свою обезображенную землю он смотрит равнодушными глазами наемника, посулили на ночь стакан водки и женщину, и рад. Впрочем, простите…

Академик сидел, глубоко утонув в своем кресле, оплывшей глыбой, и только упрямо торчал его бугристый лоб.

– Во что же вы верите и как вы живете? – раздался его резкий, неприятный голос.

– Я не верю, я просто работаю, – стараясь не поддаваться раздражению, буднично ответил хозяин.

– Зачем?

– Хочу нормально себя чувствовать и не сойти с ума. Вам довольно?

– Нет, – не без усилий выпростался из кресла Обухов, рывком вскочив, встал перед хозяином, и от его неотпускающего взгляда Шалентьев внутренне весь подобрался. – Мне последнее время везет на мертвецов, сначала ваш шеф, затем вы. Простите, я не хотел обидеть, но оскорбить самое святое для любого нормального человека – свой народ… Да, математика не знает нравственных категорий, но это не только глубоко безнравственно, это, простите, античеловечно! Добро бы кто-нибудь из этой международной банды безродных фанатиков за чужой счет, – Брежнев, Суслов или ваш шеф, а то ведь потомственный русский интеллигент! Нет, нет, это уж вы меня простите! – остановил он порывавшегося что-то возразить хозяина. – Вы плохо знаете биологию, вы ее совсем не знаете. О русском народе написаны горы лжи, особенно постарались романисты, они его превратили в какое-то хамское отродье, способное глотать любое говно. И любители заколотить его поглубже в могилу никогда не переводились, а в последнее время они вообще чудовищно плодятся. Они пытаются всучить народу сизифов камень как единственную цель и смысл жизни, эту ложь вбивают вот уже в несколько поколений – да, она закрепляется в нас уже генетически. Но о какой атомной бомбе вы еще думаете? Если вы даже отравите зежское подземное море, будет покончено только с Россией, но не с русским народом. Черта с два, он вновь начнется где-нибудь в Канаде или Австралии. Вероятно, вы правы, народ, позволивший произвести над собой такой чудовищный эксперимент, подлежит исчезновению, но он биологически устоит и очистится, хотя дело даже не в этом, не в этом! – Тут академика прихватило удушье, лицо побагровело, лоб потемнел и как бы распух, навис над переносицей. Хозяин кинулся дать ему воды, академик же с какой-то судорожной ненавистью оттолкнул стакан обеими руками, расплескивая воду. Шалентьев бросился было за женой, вспомнил, что ее нет еще дома, метнулся назад. Вцепившись в подлокотники кресла, Обухов смотрел на него провалившимися глазами; ком у него из горла выскочил, и теперь он наслаждался свободно проходившим в грудь воздухом.

– Спазм, – сказал он немного погодя. – Схватывает последнее время.

– Иван Христофорович…

– Минуту, простите! Слышите? Слышите, во дворе детвора шумит? И каждый, заметьте, каждый индивидуум несет в себе целую вселенную, океан разума. Вам не страшно выносить такой приговор? Мой отец, обыкновенный московский доктор, предрекал русскую Голгофу, но постижение всегда избирательно, нужно было излечиться от самоослепления. Это главное, и это главное случилось. Все остальное народ осилит. К русскому народу еще придут за обретением души, придут к этому источнику за глотком живой воды со всех концов зачумленного мира. Нет, я все-таки пойду своим путем, будь что будет… Я верую, вот в чем мы с вами никогда не сойдемся… Верую… Верую!

Шалентьев молчал, досадуя на себя за согласие на такую трудную и, главное, бесполезную встречу – что-либо изменить не в его силах, и Обухов это знал. Возможно, он еще раз захотел убедиться в своем пути, в своей правоте? До самого последнего момента просто не мог поверить в эту действительно чудовищную авантюру, в глобальное преступление?

Он вопросительно взглянул, но Обухов, пресекая дальнейшие попытки к разговору, встал и распрощался; никакие доводы подождать прихода хозяйки и поужинать не подействовали, любезное предложение вызвать машину – тоже, и Шалентьев почувствовал себя совсем неуютно, этаким закоренелым преступником на солнечном сквознячке. Академик же, откланявшись с холодными, уже далекими глазами, минуя сверкающий бронзой лифт, спустился по широкой мраморной лестнице, протиснулся в тяжелую, блистающую зеркальными стеклами дверь и наугад пошел по улице; было еще рано, шумные игры детей провожали его. И почти сразу же с ним оказался Петя, молча пошел рядом, подлаживаясь к его шагу, и только минут через пять академик спросил:

– Вы меня охраняете?

– Нет, Иван Христофорович… у меня дома сегодня был обыск, – понижая голос, сообщил Петя, стараясь говорить спокойно. – Не волнуйтесь, главное в порядке… цело.

– Вы не сказали мне ничего нового, Петр Тихонович. Я минутой раньше еще раз убедился в реальности действительно перевернутого мира, – сердито сказал Обухов. – Ничего разумного ждать не приходится. Я теперь готов решительно ко всему. Рабство нас сковало сверху донизу, такого рабства духа еще не знал наш народ, мы разучились, мыслить и решать самостоятельно. Даже самые лучшие из нас.

– Эй, такси, такси! – закричал Петя, бросаясь к обочине тротуара, но машина проскочила мимо; и он с ненавистью посмотрел ей вслед. – Вам надо куда-нибудь уехать, скрыться, – сказал он. – Да, смешно, глупо. В ту Сибирь, на Дальний Восток, на самую низовую работу, я могу помочь вам. У меня дядька на Зее. И еще один в Пермской области… Надо переждать, даже мертвецы когда-нибудь уходят… Они ведь вас не пожалеют, Иван Христофорович…

– У меня работы много, – иронически взглянув на него, ответил Обухов, и в голосе у него прорезалась несвойственная ему горечь. – Благодарю, коллега, благодарю! Работы много, а времени осталось мало. Экономил на всем, на молодости, на женщинах, не успел услышать последние слова матери. Жалуюсь? Нет, нет, коллега! Человека спасает знание, знание дало мне абсолютную свободу от всех наших анемичных правителей – брежневых, малоярцевых, сусловых, от всей этой осатаневшей своры партийных вурдалаков. Да, да, я биолог, знаю, что такое борьба за выживание и продление, не надо поэтизировать. Я останусь свободным всегда и везде. Он, ваш отчим, все понимает и ничего не может. Дело не в том, что вырождается и гибнет русский народ, а в том, что он в настоящий момент оказался неспособным защитить себя. Я подчеркиваю – пока неспособен! Обманутый, оболваненный, он упорно и завороженно слушает этот демонический нескончаемый гипнотический вой. Надо обратиться в самого себя, слушать себя и узнавать себя, и тогда весь этот сатанинский агональный гипноз рухнет, настанет внутренняя свобода, а с ней и национальное выздоровление. Удар по зежскому региону разработан классически, армия – древнейший институт, он неизмеримо старше христианства, не говоря уж о марксовом хилиазме… Вера в армию неистребима, она уходит к истокам природы – самого человека. И вот теперь они пытаются столкнуть народ и армию, взвалить на нее чудовищное преступление, тем самым разрушить армию, последнюю опору народа! Какой омерзительно точный расчет! Очевидно, этот удар мыслится как завершающий этап. Поистине царский подарок: русский этнос перестает существовать, остается мертвый язык. Что ж, эта жажда тех же агональных, а то переверстных ощущений за чужой счет указывает на собственное необратимое вырождение…

Петя шел рядом и угрюмо молчал, давая Обухову выговориться. Сам же он думал о том, что может произойти через день-два; он хотел во что бы то ни стало довести академика до дому и повидаться с Ириной Аркадьевной, но едва он заикнулся об этом, Обухов категорически отказался, еще раз напомнил о самом важном, о рукописях, о необходимости сохранить их любой ценой, и добавил, что все остальное сделают, если сделают, другие.

Здесь Обухов с необычайной расторопностью и ловкостью лихо перехватил за двойную цену по счетчику лениво проползавшую мимо машину с зеленым огоньком, сел в нее и укатил, даже не попрощавшись; Петя же остался стоять посредине улицы. В первую минуту он подумал пойти к отчиму, поговорить с ним, но что-то удержало; словно вокруг него в один момент образовалась какая-то гулкая пустота, и огни в окнах пожухли и отодвинулись. Он понял, что отныне все пойдет по словам Обухова, сомнений больше не было, в нем самом начался уже этот цикл; вместо московских огней засверкали перед ним синие распадки гор, и на мгновение таежный ветер пьянящей свежестью перебил московскую гарь. Петя испугался этого дурного знака и поехал домой, хотя раньше думал еще забежать в ресторан Дома журналистов, узнать последние новости. Значит, вызов брошен, ну что ж, ну что ж, ему в этой игре уже отведено свое место – сохранить переданные бумаги до лучшего времени. Вечером он был необычайно нежен с женой и не отходил от нее ни на шаг; за время беременности она сильно раздалась и трудно было узнать в ней прежнюю тоненькую Олю. Прерывая ее бесконечные хлопоты по хозяйству, он усадил ее на диван, сел рядом, привлек к себе. Пустынные стены молчали, и телефон молчал; от жены исходили глубокая теплота и особый покой, свойственный только беременным женщинам. И он с запоздалым раскаянием, столь дорого ему стоившим, подумал о месте женщины в мире – совершенно особый мир красоты и гармонии, мир, вечно страдающий и творящий. Он как-то непроизвольно вспомнил все прожитое и с каким-то смешным детским чувством жалости к себе и к ней соскользнул на пол, легонько прижимаясь головой к тугому животу жены. Она нежно опустила ладонь ему на голову, она была из числа женщин, в которых беременность меняет все, даже отношение с самыми близкими людьми.

– Умница тетя, не согласилась сдать квартиру, – тихо порадовалась она. – Послушалась бы тебя, кусай сейчас пальцы. Отсюда сразу выставят… а так свой надежный угол.

– Глупости, ты здесь прописана… о чем ты говоришь? Я – при деле, старший научный сотрудник, меня знают, статьи охотно берут… вон Лукаш не устает напоминать о своем вкладе в мое становление, все боится недобрать. Ты испугалась обыска?

– Тетя просто возмутилась… Они хоть знали, что искали?

Петя пожал плечами; впереди было два выходных дня, не надо никуда спешить, побудут вдвоем, погуляют на соседнем бульваре. Оля бледновата.

– Не знаю, что им пригрезилось, – почти весело ответил он. – Кажется, они подозревают меня в членстве в какой-то русофильской подпольной организации, да, да, – еще веселее отозвался он на ее взгляд. – Угроза существованию устоев… Наш друг Лукаш недавно пообещал выбить из нас русофильскую фанаберию, подчинитесь, мол, общему закону всемирного движения, растворитесь в нем, забыв о своей былой гегемонии, а то придется физически исчезнуть… Фю-ю-ют! – Выбирайте… вот так. Выродится же такая сволочь, все с ног на голову ставит, хуже русских никто в стране не живет… Именно против русских применяется геноцид.

– Интересно, как это они думают сделать? – опять не удержалась Оля. – И кем считает себя сам Лукаш?

– Он считает себя гражданином мира, – ответил Петя, посмеиваясь. – Вычисляет в себе какие-то древние аравийские гены. А впрочем, у него все зависит от обстоятельств. В Киеве он жалуется, что москали зовут его хохлом, а в Москве наоборот, хохлы, мол, обзывают переметнувшимся москалем. Сейчас публикует уже пятую статью о литературных и философских достоинствах трагедии Леонида Ильича… Но вообще-то, главная его сверхзадача – породниться с какой-нибудь именитой академической семьей – он почему-то уверен в своей мужской неотразимости.

Бережно поднявшись (живот уже сильно мешал ей), неосознанно оберегая себя от излишних волнений, Оля сказала, что ей пора собираться спать, и Петя не стал больше ничего рассказывать, поцеловал ее уже сонную и ушел в кабинет.

* * *

Слабые надежды Пети на благополучный исход не сбылись и не могли сбыться; уже через несколько дней после открытого обращения Обухова к мировому общественному мнению перед Малоярцевым стали расти груды зарубежных, самых разноязычных газет, закрытых тассовок и сообщений; пришел в необычайно возбужденное состояние сам вирус власти, зашевелилась не только Москва, взбудоражились и заволновались закрытые дачные поселки Подмосковья, отделенные от остальной среды обитания непроницаемыми барьерами и многочисленными охранными зонами; выказали признаки жизни и загородные резиденции; заработали многочисленные комитеты и комиссии, и Бета Ефимовна, раз и навсегда обязавшая себя быть в курсе самых горячих событий, особенно если они касались мужа, сократив до минимума остальные дола, кроме массажиста и косметички, к вечеру совсем обессилевала, изучая ставший неожиданно грозным вопрос и стараясь предугадать сто возможные последствия. Секретари и помощники мужа каждые два часа докладывали ей об его местонахождении, и Бета Ефимовна, щедро наделенная врожденным вирусом власти, всем своим существом чувствовала начавшуюся крупную политическую игру.

Уже на другой день стало ясно, что отмолчаться не удастся, и Малоярцева срочно вызвали на самый верх, где собрались уже первые в государстве лица, все под стать друг другу, весьма почтенного возраста, для обдумывания и решения столь быстро разросшегося неприятного дела. Войдя, Малоярцев тотчас ощутил настороженное и неодобрительное к себе отношение собравшихся и подумал, что необходимо было встретиться с Брежневым вначале наедине, на этом настаивала и жена, бывшая в тесной близости и даже в каком-то отдаленном родстве с супругой генерального. Несмотря на менявшиеся время от времени обстоятельства, среднее статистическое здесь оставалось незыблемым; все были друг с другом тесно связаны, тронь одного, тотчас зашатается другой, а то и вообще вылетит из седла бесповоротно. Малоярцев, поздоровавшись отдельно с Брежневым, а затем с собравшимися, положил на стол принесенные бумаги, показывая, что готов сразу же докладывать и что у него нет никаких сомнений в закономерности случившегося. Это подействовало. Он знал подноготную каждого – от Щелокова до Андропова и Косыгина; все они после Сталина и Хрущева боялись нового сильного лидера, и на этой волне стал возможен Брежнев, превратившийся сейчас в физическую развалину с выраженными признаками глубокого необратимого старческого склероза. В страхе друг перед другом они не отпустят его теперь на покой до самой могилы, а затем отыщут еще одну такую же развалину – чтобы продолжать держать в руках все нити власти. Чувство власти, ощущение горячей пульсирующей крови согревает их стынущие члены, помогает им бодро себя чувствовать и радоваться своей необходимости.

Сейчас, вспоминая недавнюю встречу с академиком Обуховым, Малоярцев был готов даже согласиться, что более антинационального и разлагающего правительства страна еще не имела за свою историю, даже если говорить о Сталине (может быть, только в ужесточении отношения к русскому народу, в игнорировании его коренных интересов сталинский и брежневский периоды могли быть уравнены), но одно являлось логическим продолжением и следствием другого; последние десятилетия могущественная некогда мировая держава была отброшена в ранг слаборазвитых, и разрыв все увеличивался.

Встряхнувшись под неустойчивым жидким взглядом Брежнева, приступив к докладу, Малоярцев коротко и ясно изложил суть дела, опуская ненужные и самому ему мало что говорящие подробности гидрологических режимов в данной местности, и тут, совершенно неожиданно и некстати вспомнив лицо лесника с Демьяновского кордона, его глаза и падающую в совершеннейшей тишине высокую одинокую сосну, сбился, наклонившись, принялся перебирать бумаги, делая вид, что отыскивает нужную.

– Обязать выступить Обухова с опровержением, он должен подумать об интересах государства, – быстрым, живым взглядом обводя присутствующих, предложил Щелоков. – Как в руки к нему попали сверхсекретные сведения? Выдумать такое! Целенаправленные действия по уничтожению русского народа! Да я сам русский! Как же я могу хотеть сам себя уничтожить! Абсурд!

Брежнев, с некоторым беспокойством выслушавший Щелокова, опять перевел тусклый взгляд на Малоярцева и медленно, стараясь говорить внятно, спросил:

– А по партийной линии?

– Академик Обухов беспартийный, Леонид Ильич, – ответил Малоярцев. – Он признает только науку, сама партия для него нечто совсем необязательное и даже нежелательное. Представляете, он отказался от всех правительственных наград и лауреатских званий, так у меня на столе и оставил. Ордена, лауреатские медали! Еще и раструбил о своем, простите, подвиге всему миру.

Изумление, появившееся на лице Брежнева, и его возмущенные слова: «Какая безнравственность!» – заставили Малоярцева про себя улыбнуться: нужное впечатление было достигнуто; тотчас и весь ареопаг пришел в движение – немощный, едва заметный поворот головы в сторону соседа, попытка выразить негодование, относящееся даже не к поступку академика Обухова, которого никто, кроме Малоярцева и Суслова, не знал и в глаза не видел, а к тому, что пришлось вот собраться в неурочный час по столь ничтожному поводу, сидеть и обдумывать необходимые меры, к проблемам, требующим немедленного решения, прибавилась еще одна, связанная с международным мнением; здесь они все чувствовали, что дело горячее и задвинуть его или хотя бы отложить на время не удастся. Закончив докладывать, Малоярцев внес и свои предложения. Во-первых, убедить академика Обухова дать официальное опровержение на зарубеж; во-вторых, действовать через Академию и, в крайнем случае, применить к нему административные, вплоть до исключения из Академии, меры; в-третьих, наглухо изолировать от внешнего мира. Решительный тон и точность формулировок произвели впечатление – даже у Брежнева в глазах появилось какое-то подобие энергии. Неумолимо прорисовывалось, что по хорошему с Обуховым поладить не удастся, слишком далеко зашло, и необходимо прибегать к решительным кардинальным мерам. Суть заявления Обухова даже не обсуждалась, обсуждался сам факт, никто не мог взять в толк, как это ученый, пусть даже и известный академик, осмелился выступить против решения правительства, поднять всемирную бучу, не обнаруживая при этом ни стыда, ни совести, ни намека на раскаяние. Брежнев, не любивший крайних мер, предложил выждать, подойти к вопросу помягче, поделикатнее, не давать недругам лишних козырей в бесконечно склоняемой дискриминации прав человека. И только один из них, кстати, знакомый с деятельностью Обухова лучше и подробнее остальных, с самого начала думал совершенно о другом; один из самых старых партийных функционеров, он безошибочно предчувствовал наступление необратимых перемен и в партии, и в жизни страны; предпринимаемые им попытки изо всех сил удержать в партии после топорного хрущевского десятилетия с трудом установившееся хрупкое равновесие – были инстинктом опытного политика, отлично осознающего, что потенциальные силы страны губительно подорваны и при первом же крене ее качнет в губительный пустоцвет, либо, того хуже, в саморазрушительную демократию, а на Западе только этого и ждут – очень уж лаком и бесхозен кусок, чтобы не попытаться его прикарманить. Опять же, после сталинской камнедробилки все яснее вставал и главный вопрос: на каком стержне держаться далее этому огромному конгломерату; сердцевина страны, ее исторически сложившееся русское централизованное ядро подорвано и опустошено, оно уже никогда не обретет прежнего содержания и твердости, прежней цементирующей, скрепляющей силы, и следовательно… следовательно, первыми начнут отламываться национальные окраины… И следовательно, Сталин выполнил заложенную в него программу, может быть, сам того не сознавая, предопределил теперешнее безысходное положение страны и всей системы – Россия, как потенциальный конкурент с неограниченными почти возможностями, для Англии, Франции и США необратимо подорвана, ее становой хребет, русский этнос, надломлен.

Искоса глянув в сторону Брежнева, на его начинавшую отвисать от усталости нижнюю губу, Суслов вновь ушел в себя; в конце концов, и это сейчас не самое главное, все будет идти теперь раз и навсегда намеченным путем – главное сейчас – не ошибиться в расстановке сил и в следующей кандидатуре, ведь и этому остается недолго, кто на очереди?

Он оценивающе, незаметно и вскользь оглядел собравшихся, на мгновение дольше, чем на остальных, задержался на крутом затылке Гришина и эатем опять ушел глубоко в свои мысли. У него, разумеется, тоже имелись свои слабости; но самое невыносимое было находиться в одном эшелоне со всеми этими состарившимися и вынужденными уходить вместе тенями, существующими еще на этом свете лишь благодаря искусству врачей; и самое удивительное, что самый слабый и безвольный в этом уникальном зверинце объединял и примирял всех своей кажущейся слабостью и еще более кажущейся нерешительностью, давал возможность каждому проявить себя в самом запретном – этого им и довольно! Любой из них много говорит о народе, о пользе отечества; как только ты ему о конкретном деле – от тотчас тебе в рожу народ; народ в их понимании – все в том же удобном сталинском измерении – нечто безликое, стадное, управляемое; каждый из них в душе плюет на эту аморфную массу – народ и делает свою игру; но, однако же, необходимо выиграть еще год, два, нужно как-нибудь сохранить сложившийся статус-кво, иначе опять начнутся апелляции к несуществующей демократии и народу. Вот уже много десятков лет с наслаждением урчат и грызутся вокруг кости равенства и братства, и отвлекать население от полезного занятия было бы весьма неразумно – гениальная ведь шутка эта кость равенства; еще сотнями лет будут лежать вокруг и, урча, сторожить, как бы не досталась другому, пусть даже и соседу.

На страницу:
51 из 67