
Отречение
– Писал! – проворчал Захар. – Когда писал? Уж и не помню, когда от тебя письмо получал… Еще в леспромхозе ты был, на старом-то месте. Даже адреса нового не сообщил…
– Знаешь, батя, писать не мастак, – с легким напряжением в голосе ответил Василий и виновато развел руками. – Анна с детьми тебя вовсе не видела, а тут работа, работа, в отпуске рыбалкой побалуешься, по дому дел невпроворот, глядишь, неделя – другая, опять выходить. Знаешь, – неожиданно метнулся он в сторону, – там Серега три кетины приволок – у нас один промышляет потихоньку… Одна – икрянка… Они такие к нам редко доходят, в низовьях перехватывают… Займусь рыбкой, а ты, батя, отдохни.
– Посмотрю пойду, что за рыба такая, – заинтересовался лесник, понимая, что Василий сейчас намеренно уводят его в сторону от чего-то больного и нежелательпого для себя. – Слышать-то слышал, а видать не доводилось…
Они прошли на кухоньку во дворе; на столе в углу, обитом белой жестью, лежали три большие сизые рыбины с горбато изогнутыми челюстями, мертво отсвечивая застывшими, в поблекших радужных ободках глазами: одна из них была потолще и подлиннее остальных, с раздутым, отвисшим брюхом. Нацелившись именно на нее, Захар поддел рыбину за жабры, поднял, прикинул на глаз.
– Полпуда потянет, – определил Василий, принимаясь за дело. – Нажарим, икры сделаем, уху сейчас заправлю… Эх, батя, приехал, какой же ты молодец! – вновь не удержался он от избытка своих чувств, шлепнул перед собой на разделочную доску одну из рыбин, стал ловко сдирать чешую. – Поговорим хоть, посмотришь на нашу жизнь… семья у меня дружная, ребята все умеют, еда, посуда за ними. Серега такие пельмени завернет, пальцы откусишь, по особому рецепту, по-сибирски… пирог тебе с ягодой любой испечет… Технику малый любит, хлебом не корми, – продолжал Василий со скрытой гордостью за сына. – Любой винтик не пропустит, подымет, ты у него в комнате заглянь в тумбочку, одни железяки, битком набита. А как-то поднимаюсь на свое место, на кран, и ахнул: как он туда смог проникнуть? Забился в уголок в кабине, я, говорит, батя (он меня тоже батей зовет), я, говорят, батя, посмотреть хочу. Ну что ты ему скажешь? Ты присядь, – кивнул Василий на табуретку. – Как там в Густищах-то? Егор со своими управляется?
– Село-то перестроили, считай, – сказал Захар со своей сумрачной усмешкой, – приехал бы, не узнал. Газ подвели, через хату по два этажика нагромоздили, а у соседа, может, помнишь, Егор Петровича, маленький такой, сторожем на ферме работал, весь век в телогрейке да резиновых сапогах… так этот даже, как ее… мансарду прилепил и вдобавок две машины купил… по «Жигулям» зятю и сыну. Сам в селе, а потомство на заводе, вот так жить стали… В праздники да выходные понаедут из города, а так – пусто. Ломали-ломали в разные стороны мужика, он и приспособился… попер из него чертополох диким цветом, на все четыре ветра сразу гнется, а что толку с такого-то человека? Остались на корню догнивать старики да старухи… Главного нашего, как чудо-юдо заморское, цацками с головы до ног обвешали, какой уж резон… До них ли!
Слушая, Василий умело и ловко распластал рыбину, отделил голову, рассек на куски, не мешкая, принялся за вторую, довольный молчаливым одобрением старика, внимательно следившего за его работой.
– Петровича-то я помню, – сказал Василий. – Как же? Он меня курить научил. Ты, говорит, никого не слушай, табак грудь очищает, – засмеявшись, он, вспоминая, покрутил головой. – А ты, батя, так и не переменился, – улыбнулся он своим мыслям. – Такой же, как был!
– Чего мне меняться? – Захар был недоволен собой за прорвавшуюся горячность. – Мне меняться не к чему, я теперь на мир издаля гляжу, как в опрокинутый бинокль. Одно жалко, дело доброе загубили, доброе у нас могло быть дело, правильное, видать, дуракам досталось. Народ портится, тухлятиной от него начинает отдавать… Ты вот, Василий, хмуришься, а сказать, поди, нечего…
– Почему нечего? – ответил Василий с готовностью, и в глазах его появилась тяжесть. – Я тебя как-нибудь с утречка с собой на стройку возьму, в кабину тебя поднимем на верхотуру, поглядишь. Русская сила, она и сюда перелилась, если уж и тут доведут народ, думаю, потерпит, потерпит и шевельнет… Тогда уж кирпичей не соберешь… Думаешь, батя, тут слепые? Тоже все видим. Пусть висюльками обвешиваются, что им осталось? Старичье, выпить нельзя, закусить тоже, с бабой… гм, гм, прости… вот и играются в цацки, как малые дети. А народ на них горбит. Подожди, надоест!
– Про ваши плотины разное толкуют, – подумал Захар вслух, правда, не совсем уверенно. – Река, она тоже живая, перехвати вот тебе горло, как дышать будешь?
– Ну, ты скажешь, батя! – засмеялся Василий и задумался, примолк.
Захару нравился Василий, его спокойная рассудительность; он видел сейчас совершенно нового для себя, незнакомого сильного человека; старый лесник, давно понявший истину, что щедрость за чужой счет еще никогда добром не оборачивалась, и тем более за счет природы, хотел продолжить и не успел. В дверях показалась сама хозяйка, в спецовке, повязанная косынкой, в одно мгновение обежала все вокруг глазами, остановилась на Захаре, улыбнулась ему.
– У нас гости, батя приехал, – оживленно сказал Василий. – Иди знакомься… В самый раз угадала, рыбу пора жарить, рапу сделать… Икрянка попалась. Я тут гостей позвал… Верку в магазин отправил, а Серега баню кочегарит… Нет, ты подумай, Ань, гляжу из окна, а он на дорожке стоит!
– Ладно, погоди, – остановила его жена и засмеялась. – Дай познакомиться, а то как не глянусь? Ты ж тогда, верно, развода потребуешь?
Она подошла, не опуская теплых глаз, к свекру, подала руку, сказала:
– Здравствуй, папаша… Вот видите, куда он нас на край света затащил…
Захар пожал небольшую крепкую и твердую от работы ладонь; они еще сказали друг другу несколько ничего не значащих необязательных слов о трудной дороге в такую даль, об узнавании друг друга по фотографиям, одним словом, о том, о чем обычно говорится при встрече доселе совершенно незнакомых людей, но между ними сразу возникла теплота. Аня, невысокая, с тонкой девичьей фигурой, несмотря на больших уже детей, тотчас убежала переодеться и, как показалось леснику, появилась вновь в ту же секунду, в нарядном кримпленовом, видно ненадеванном платье, с прозрачной косынкой на шее, красиво и ловко причесанная и даже с подкрашенными губами. Василий подмигнул отцу.
– Ты ей понравился, батя! Ты смотри, хоть на танцы…
– Почему же родной свекор должен мне не нравиться? – спросила Аня, отбирая у мужа нож, фартук и тотчас занимая на кухне главенствующее положение; Василий принялся растапливать плиту, переговариваясь с женой, и Захар понял, что перед ним редкий случай, когда жена и муж как бы сливаются в одно; они понимали друг друга с улыбки, со взгляда и, даже обсуждая, кого еще нужно позвать сегодня вечером, обходились почти без слов, между ними непрестанно шло свое молчаливое общение, свой неслышный разговор.
Вернулась из магазина раскрасневшаяся Вера с двумя тяжелыми сумками, опять заставив Захара молчаливо изумляться от своей немыслимой похожести на мать Василия; Вера тоже включилась в общие хлопоты, и леснику стало неловко; свалился людям на голову, беспокойство и толчея из-за него после работы, семья всполошилась, соседей потревожили, расходы…
Попытавшись было придержать хозяев в их хлопотах и приготовлениях, он сказал об этом именно Ане, безошибочно угадав в ней заводилу, вдохновительницу и бродильное начало всего в семье. Его тут жо ласково, с улыбками остановили, опровергли, убедили в обратном, высказали некоторую обиду и недоумение; что же это мы, нелюди, мол, у нас такой гость, и нам порадоваться хочется… Лесник махнул рукой и сдался – давно известно, со своим уставом в чужой монастырь соваться было нечего. Он предложил хотя бы свою помощь, но и в этом ему мягко отказали. Он сходил в баню, побрился с дороги, поговорил с белобрысым Серегой о рыбалке, а вечером, несколько уставший от долгой дороги и обилия впечатлений, сидел во главе большого стола и опять слушал, как Василий в десятый или двадцатый раз рассказывал собравшимся соседям (Захар скоро понял, что они все и работали в одной смене) о том, как стал переодеваться, случайно выглянул в окошко и увидел на дорожке неожиданного и дорогого гостя; подстраиваясь под общее настроение, Захар, не привыкший к такому чрезмерному вниманию, опасался стать подгулявшим мужикам потехой на весь вечер, но опасения его не оправдались. За столом чутко, как это часто бывает у простых людей, подметили явную перехмуренность гостя, когда кто-нибудь начинал о нем говорить, и все дальнейшее вроде бы покатилось само собой помимо него. Рядом с лесником пристроился Серега, сразу же негласно взявший над дедом шефство. Он подкладывал гостю жареной рыбы, выбирая лучшие, на свой взгляд, куски, вполголоса отвечая на расспросы, о том или ином из гостей, причем Захар по выражению лица внука и интонации тотчас проникался соответственным отношением к называемому человеку. Серега все больше ему нравился своей серьезностью; это был уже человек, чем-то по характеру он напоминал Дениса, и Захар подумал о том, что хорошо будет, когда этот белоголовый крепыш подрастет, свести их вместе.
После поспевшей в пять минут, вынутой из рыбины крупной, налитой розоватыми пузырьками, икры, поставленной в глубокой эмалированной миске прямо перед гостем, которую никто из присутствующих как нечто привычное и приевшееся даже не замечал, свежесоленых грибов, крупных, мясистых, ярко-желтых диковинных помидоров с собственного огорода, отварной рассыпчатой, тоже своей молодой картошки, лесник с удовольствием похлебал жидкой ухи, съел большой кусок жареной рыбы, ревниво выбранной для него внуком; рыба, сытная, сладковатая, Захару понравилась, но он никак не мог вспомнить похожий вкус– жареная кета напоминала то ли хорошие белые грибы, запеченные в сметане, то ли курятину. Лесник не удержался, положил руку на плечо Сереге, сдавил слегка вроде бы слабенькую податливую мальчишескую кость.
– Ну, спасибо тебе, внучек, – сказал он. – Накормил рыбкой, душу я отвел…
– Понравилась, дедушка?
– Такой рыбы сроду не пробовал, у нас такая важная не водится… Хороша рыбка! – еще раз похвалил Захар от души.
– Хочешь, мы с тобой на рыбалку сходим? – предложил Серега и нахмурился; на другом конце стола заговорили громче: женщины, пришедшие с мужьями, успевавшие и поддержать застолье, и помогать хозяйке подавать и убирать лишнее, дружно предложили сделать перерыв перед пельменями, посылая мужиков выйти прохладиться и покурить на вольном воздухе, но виновник неожиданного шума, худощавый парень лет двадцати восьми, с самого начала привлекший внимание Захара своим беспокойным лицом, не сдавался; он с деланной готовностью улыбался то в одну, то в другую сторону, кивал припавшей к его плечу жене, женщине с веселым приятным лицом, и все время порывался встать; жена, мягко приговаривая что-то, насильно усаживала его обратно. Все за столом, переглядываясь и пересмеиваясь, беззлобно наблюдали за супружеской борьбой; Василий, разрумянившийся, помолодевший, в новой нейлоновой сорочке с закатанными рукавами, махнул рукой.
– Брось его, Паш, – попросил он, – пусть говорит, теперь его не удержишь, расхристается – легче станет.
За столом слова хозяина одобрили, а Серега вполголоса сообщил Захару, что это шофер на самосвале, Володька Косов, что все его зовут праведником, так как он всем правду говорит, и что из-за этого начальство его не любит, стороной обходит, и даже премиальных лишает, что он институт в Москве кончал и все на свете знает.
«Гм, праведник, значит», – заметил про себя Захар, с интересом глядя на Косова, уже решительнее пресекшего очередную попытку жены остановить его и обратившегося теперь через весь стол прямо к гостю:
– Я уважаю здесь всех, Захар Тарасович, но я категорически против такого порядка: собраться, поесть, попить и разойтись молча спать с набитым до отказа брюхом. У нас на Руси вот уже сколько лет приучают народ пить молча, вглухую. А собираться за столом можно лишь в одном случае: ради беседы, вы, Захар Тарасович, человек многоопытный, много повидавший, вы державу из конца в конец проехали. Что там слышно в народе? Какими переменами собираются удивить? Какие облака собираются на горизонтах?
– Ух ты, чешет! – уважительно одобрил Косова вполголоса сосед Захара, мужчина примерно одних с ним лет, по фамилии Казанок. – Умел бы я так шпарить, отпуск получал бы только летом!
Вновь поднялся легкий шумок, но Косов, с презрительным видом дождавшись тишины, снова обратившись к гостю из далеких краев, стал развивать теорию о том, что в молодости у человека сил много, сказать нечего, а в старости сказать много можно, а сил не хватает даже рта открыть, а потому человеку никогда и не подняться к небу… и самый бесполезный и сорный вид жизни на земле – человек.
За столом, обдумывая услышанное, выжидающе притихли; вглядываясь сквозь плывший табачный дым в Косова, в его разгоревшееся злое лицо, Захар добродушно спросил:
– Как же ты дальше жить станешь, сынок? Ты уж не серчай, я сюда сына с невесткой, внуков повидать ехал, правда, много в дороге повидал. Кто ж тебя так обидел?
– Папаша его обидел! – опять не выдержал смешливый Казанок, часто и беспорядочно помаргивая. – Не в духе, видать, сработал такое чудо! Бывает…
Опять беззлобно засмеялись, зашумели, но сам Косов, почувствовав достойного собеседника, вскинулся, не обращая внимания на Казанка, хотел было пересесть к гостю поближе, но ему не дали и заставили опуститься на свое место.
– Ты мой корень не трогай, – отмахнулся Косов, на время забывши о своем желании послушать заезжего гостя. – Ты мне и без того надоел, путаешься каждый раз под ногами.
– Да хватит вам, мужики, как сойдутся, и пошло! – теперь уже зароптали женщины. – Таким умникам в Москве надо сидеть, указы строчить. Серега, давай врубай музыку, танцевать хочу!
– Умница! Умница, Анечка, в самый раз! – подхватила Паша, жена Косова, отодвигаясь от него и выбираясь из-за стола. – Танцевать, я Васю приглашаю! А ты сиди, раз ты такой умный, умнее всех! – бросила она мужу, оглядываясь. – У-и, моченьки моей нет с этим головастиком, день и ночь гудит, ему бы с Марксом в одной постели лежать, а не с бабой!
– Паша! – мягко одернула ее хозяйка, указывая в сторону сына, копавшегося над магнитофоном.
– Позвольте, позвольте! – запротестовал Костя. – Я хотел у Захара Тарасовича про революцию спросить, зачем они ее делали? Он же на гражданской бывал… Захар Тарасович, вас кто-нибудь просил, мир переворачивать? Я лично вас просил?
– Ну, это уж тебе теперь, сынок, отвечать, кто кого просил, кто не просил, все теперь твое, обиды тоже твои, мы свое отгрохали, – отмахнулся Захар. – Ты в самом деле поглядывай, а то упустишь бабу, променяет на какого-нибудь Маркса, и свисти тогда в палец!
Еще один гость, напарник Василия по крану, Бологов, посмеиваясь и подзадоривая праведника Косова, перемигнувшись с Василием и Казанком, пропустили под шумок еще по одной; Косов заметил и совсем уж обиделся, но тут загремел магнитофон, женщины вытащили Косова из-за стола, закружили по комнате, и он, для приличия покуражившись, развернув плечи и в один момент преобразившись, стал выделывать вокруг жены такие модные дергания руками, ногами, головой, которая, казалось, вот-вот оторвется и отлетит куда-нибудь в угол, что все, подбадривая, захлопали в такт, стали хвалить Косова.
После пельменей и чая с шиповником и мятой еще посидели на крыльце, поговорили о всякой всячине и, после напоминания Бологова, что завтра рабочий день, разошлись. Серега, привыкший рано ложиться и давно клевавший носом, ушел спать, Аня с дочерью принялись прибираться после гостей, а Василий с Захаром вышли на улицу. Было еще не поздно, и Захар сразу услышал отдаленный, непрерывный, как бы идущий из самой земли гул стройки.
– Ты, батя, на Косова не обижайся, – попросил Василий. – Хороший парень, характер подводит, сам себя остановить не может. Какой-то без тормозов, где-нибудь и влипнет по мелочишке…
– Говорунов у нас всегда хватало, нахлебался я от них. Вроде и дело говорит, а зачем он языком чешет, сам не знает. А кто другой и подавно. Лучше вон чурбак какой на зиму расколи.
Уставши от дороги, застолья и разнобоя мыслей и впечатлений, лесник долго ворочался с боку на бок, слыша за дверью осторожные шаги и шепот хозяев.
Проснувшись, щурясь от солнца, пробивающего насквозь реденькую занавеску на окне, он увидел сидевшего неподалеку на стуле Василия. Открыв глаза, лесник смутил сына, и от неожиданной догадки, сразу все объяснявшей, он негромко прокашлялся.
– Здравствуй, батя. Понимаешь, захотелось рядом посидеть…
– За что, Василий, – решился после паузы лесник, – на меня осерчал? Ни одного письма за столько лет. Своему брату ничего не сказал. Намертво отрезал.
– Подступило под самое яблочко, батя, – встряхнул головой Василий, провел ребром широкой ладони у себя под подбородком. – Лучше не допытывайся, зачем душу ворошить?
– А ты меня попусту не жалей, – косо глянув, Захар скинул ноги с кровати и сел, плотно уставил босые желтоватые ступни подсохших ног в прохладный крашеный пол. – Мне хитрить перед последним порогом не к чему. У Ильи пытал, тоже, вижу, кряхтит. Какая кошка между вами прошмыгнула?
– Никакой кошки, батя… ну, правда!
– Не бреши, – оборвал лесник и увидел, как у Василия заходили, перекатываясь, тяжелые желваки. – Зелены вы еще старого гуся на мякине морочить. Говори, самому легче станет.
В окно, в просвет занавесок разбойно ворвался солнечный луч, и лицо Василия дрогнуло.
– Что ж, Илюшка тебе не сказал, батя? – сцепив руки на коленях, Василий вымученно усмехнулся. – Сам посоветовал после того письма уехать подальше…
– Какого письма? – настойчиво переспросил Захар, не отпуская глаз Василия, и тот сдался.
– Ладно, батя, – сказал он тихо, чувствуя облегчение от своей решимости, – раз ты уж такой дотошный… пришло такое письмо, без подписи, из Зежска, что ли. Никакой я вроде и не Дерюгин, никогда не был им, а так… понимаешь… отец у меня…
– Молчи, – тяжело уронил лесник, с трудом сдержал мутную поднявшуюся тяжесть в груди, стараясь осадить ее, не пустить дальше. – Был Дерюгин и останешься… Молчи…
– Батя!
– Молчи, я знаю правду… Неподъемная она, – любой подломится, – как-то непривычно жестко, словно издалека, сказал лесник, глядя мимо Василия в окно и вспоминая берег другой реки, забитый молодым лесом погост, затемневший крест под одинокой березой, старого Коржа рядом с дубовой колодой, приготовленной для самого себя. – Сотвори свое, тогда и суди. Других-то как судить? Время проклятое, на всю Россию тавро пришлепнули, до сих пор от него смердит… А живая кровь, она не терпит, нету того знака в русском теле, размыло, унесло живой кровью. Сколько ее пролилось безвинно да напрасно, в дурном сне не увидишь. Тебе выпало жить – живи…
– Я, батя, уехал, за детей испугался… Чую, братцу Илье неудобно рядом со мной, – теперь уже свободно и быстро сказал Василий, блестя глазами. – А за детей душу готов отдать, вот и тебе не писал, все в себе переживал, боялся… Узнают, опять начнут разыскивать. Думаю, за что такое, за что? Ладно, а если дети узнают? Аня тоже… Ну нет, думаю, – оглянувшись на дверь, Василий понизил голос почти до шепота, – пусть уж такой груз вместе со мной и канет на тот свет!
– Э-э, опять на перекладных… И мать проведай. Она муку смертную приняла. Лучше ее я никого в жизни не знал. Вот Вера-то вся в нее. Дал бы Бог еще свидеться.
– Батя, да я! Да я за Верку, да за тебя, батя! – не выдержал Василий, вскочил, тяжело протопал к окну, постоял, отодвинул занавеску. Видно было, как сизо отливала под солнцем рябь реки. Скомканные, торопливые слова Василия отдались в самом сердце, но думал сейчас лесник не о нем. «Ах ты, Илья, Илья, – говорил он себе потерянно. – Что ж ты так-то не по-людски? Неужто все у тебя чужое от отца-матери… как так?»
– Ты, батя, после всего мне еще дороже. Я только тебя прошу – Илюшке ничего не пиши, не говори… Не надо. В начальство вышел, сердце ожирело, баба под стать попалась. Хорошо вышло. Видеться нам больше не к чему, притворяться не надо, – прорвались к Захару, словно из какого-то марева, слова Василия, и лесник, соглашаясь с ним, кивнул, думая, что у этого характер устоялся, в свой час железинка и проступила. – Знаешь, лежу как-то ночью, думаю, а ты прямо перед глазами живой, даже руку твою чую… Вроде я совсем сопатый еще, а ты положил мне лапищу-то свою на макушку, тяжело и тепло мне, батя, от твоей руки… Скажи ты мне – прими смерть, приму, скажи живи – буду жить… Да ничего я никогда не боялся и не боюсь… Знаешь, батя, отогрел ты мне душу…
– А, черт! – отвернулся Захар, засопел, зажмурился, с силой протирая глаза, стыдясь своей слабости, чувства какого-то трудного, большого, неведомого счастья. Василий подошел, сел рядом; оба сейчас знали друг о друге все, даже самое тайное, то, чего даже самому себе знать было нельзя и не положено, и неизвестно, чем бы все кончилось, но тут в комнату шумно ворвался Серега, поглядел на отца, на деда, озадаченно похлопал глазами:
– Вы чего тут?
– Иди, иди, сейчас придем, мы скоро, – не глядя на сына, попросил Василий.
– Погоди, Серега, стой, – подал голос Захар, крепко, с ожесточением вытирая тыльной стороной ладони глаза. – Что тут особого… Сколько лет с твоим отцом не виделись… Когда теперь свидимся… Можно так и помереть…
– Почему? – спросил Серега, строго перебегая взглядом с отца на деда.
– Старый я уж очень, – просто сказал лесник. – В Москве ждут, ехать надо, в срок быть обещался.
– Дедушка, да ты что? – горячо запротестовал Серега. – А ты не уезжай! Ты знаешь, ты оставайся с нами насовсем, чего тебе уезжать, такой рыбалки нигде больше не найдешь… дедушка, а?
– Ладно, Серега, ладно, – остановил его Захар. – Это я к тому, чтобы в другой раз вы ко мне все приезжали, мне в другой раз до вас далеко… могу не доехать. Я бы остался, хорошо у вас, да нельзя никак, ждут меня, я быть в срок обещался…
– Мамка завтракать зовет, – хмуро сказал Серега, помолчав. – Ей на работу…
– Спасибо, мы сейчас.
На другой день Захар побывал на строительстве, несмотря на отговоры, с передышками, забрался на самую верхотуру к сыну, в кабину крана, глянул кругом и ахнул. Перед ним развернулось необозримое пространство, занятое строительством, такого скопления самых разных машин, копошившихся внизу, он никогда раньше не видел.
– Как сердце-то, батя? – поинтересовался Василий, не отрываясь от рычагов и каких-то кнопок, ловко подхватывая с земли тяжеленные ковши с бетоном, перенося их по воздуху и легко, словно игрушечные, опорожняя в нужном месте.
– Ничего сердце, – отозвался тихо лесник, вновь и вновь с жадностью оглядываясь в распахнувшееся во все стороны пространство, и показалось ему, что видит он всю землю из края в край, видит и знакомый Зежск, и свой кордон, и Москву, плавающую в легкой, сухой дымке, увидел он и еще дальше – островерхие, затаившиеся германские городки, и горы Альпы в снежной замети. Стало ему от такого непонятного пространства не по себе, голова закружилась, и он прикрыл глаза, затем тихо сказал:
– Знаешь, Василий, чудно у человека устроено, не верится. Мы с твоей матерью тоже работали на большом строительстве. Зежский моторный перед войной поднимали… Давно, даже не верится. Меня часами наградили… Чудно! Как быстро все пролетело. На телегах, на тачках, лопатами… а тут техникой все забито. В какую прорву народ стремится, зачем?
– Это я у тебя должен спросить, – весело покосился в его сторону Василий, не отрываясь от своего дела, и было видно, что работа ему в радость. – Тоже скажешь! Ребятам надо расти, на земле надо быть… По-божески ведь, батя, а?
– По-божески, – скупо подтвердил Захар и замолчал, стараясь не мешать важной работе сына, а вечером на закате они сидели на берегу Зеи вдвоем, и мимо неслась ржавая, холодная, бесконечная вода. Поодаль, выбрав приглянувшееся ему место, устраивался с удочками Серега. Он совершенно не мешал им молчать.
– В самом деле, батя, пожил бы, – осторожно напомнил Василий, щурясь на низившееся солнце и думая, что погода еще подержится. – Вон к тебе Серега присох…
– Думаешь, я сам не хочу? – вздохнул Захар, словно возвращаясь откуда-то из своего далека. – Пожил бы, Василий, пожил, ты уж на меня не серчай. Я же тебе рассказывал про старшую внучку, мать Дениса, как у нее все вперекосяк пошло. У Петра опять с работой что-то… А запасу, считай, у меня никакого не осталось. Нельзя нам с ней не повидаться, не по совести будет, ты должен понять…
– Понимаю, – коротко кивнул Василий, неприметно вздохнув, и заторопился. – Такой ты человек, надо, значит, надо. Ну, если что, отбей телеграмму. Нужда какая, помощь. Рыбки нашей родичам передашь, балычку, семужки, запакую понадежней. Пусть московская родня попробует – сами делаем.