bannerbanner
Остров Буян
Остров Буян

Остров Буян

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 15

Кабак опустел. Истома стоял, недоуменно озираясь, словно только что проснулся среди кабака, большой и нескладный.

Земские ярыжки с улицы вбежали в кабак.

Туров медленно поднялся с пола, из рассеченного кружкой лба текла кровь, и он размазал ее по лицу и одежде.

– На того бородастого слово, – указал он на Истому.

Он оглянулся, отыскивая глазами других, но никого не увидел. Туров кивнул в сторону старика.

– И на того… на Кудекушку… тоже, – добавил он.

Старый монах сидел неподвижно, положив голову на руки, словно его ничто не касалось и, сам все затеяв, он вдруг уснул.

– Эй, старче, чернец! Очнись-ка, отче! – Ярыжка тряхнул старика за плечо.

Тот безвольно мотнулся.

– Да он помер! Ей-пра! Ей-пра! – забормотал ярыжка, в страхе отдернув руку. – Ей-пра-а!.. Окочурился, братцы!

– Жил в клобуке, а помер в кабаке! – подхватил второй ярыжка.

– Наперед по себе поминки справил, потом и помер! – заметил первый.

– Давай руки, – сказал ярыжка, вынув из-за пазухи веревку.

И Истома покорно отвел руки за спину.

8

Расталкивая толпу, тыча в снег суковатой палкой, бабка Ариша пробиралась к пыточной башне. Когда из окошка башни донесся до площади крик, бабка узнала голос Иванки. У нее задрожали ноги, но только на миг, а затем еще упорней она рванулась через толпу и по-хозяйски ударила в железную дверь клюкой.

– Где боярин-то царский? – спросила бабка, решительно шагнув за порог.

– Куда ты, яга? Аль позвали? – воскликнул караульный стрелец, преградив ей дорогу.

– Пусти-ка, малый. Кабы не звали, не шла б! – нашлась бабка и отстранила его рукой.

Стрелец был сбит с толку уже с утра всем тем, что творилось: богатый гость Федор, хозяин Пскова, был поставлен под пытку, а посадская мелкота, кто, бывало, кланялся Федору в ножки, теперь нагло лезла его уличать, и сам царский сыщик велел допускать к себе всех…

Стрелец пропустил и старуху…

Не чувствуя крутизны ступеней, бабка Ариша легко взобралась наверх.

Сумерки башни после яркого дня на миг ослепили ее. Все кругом показалось уродливым, страшным. Искаженные рожи мерещились в каждом углу… Около самых дверей при блеске трескучих свечей она увидала своего Иванку: белое тело его, покрытое кровью, иссеченное кнутом, изъязвленное крючьями и каленым железом, вздрагивая, висело у темной кирпичной стены на дыбе…

Прямо с лестницы кинулась бабка к почти лишенному жизни телу.

– Иванушка! – вскрикнула бабка, схватила повисшую ногу… и отшатнулась: костлявая волосатая нога оказалась ногой Шемшакова.

Старуха растерянно оглянулась. Никто не успел ничего сказать, как она кинулась к деревянной кобыле, где тоже белел обнаженный колодник… Старуха узнала Емельянова.

Федор под пыткой! Бабка вскипела ненавистью.

– Попался, голубь! – злорадно сказала она. – И на богатых, знать, царская правда приходит! Не век тебе кровь пить, ирод проклятый!.. – Она приблизилась к нему. – Сказнит тебя царь, и то правое дело! Спасибо ему ото всех меньших! – продолжала она. – А мово-то внучонка пошто ты губишь?! Чего на него наклепал? Он дите: куды указали насечку секчи, туды он и вдарил. Пошто ж на него плетешь?! Что молчишь, окаянный?! Где малый-то мой?! Тебе за него на том свете…

– Цел он, бабка Ариша! – сказал ей знакомый голос.

Она оглянулась. Рядом стоял Мошницын.

– И ты на него! – повернулась она к кузнецу. – Сам контарь ковал, да и нет, не повез ко злодею. Мальчонку послал!.. А нынче твоя хата с краю! Чаешь, заступы нет у него? Я заступа! – воскликнула бабка, ударив себя костяшками пальцев в грудь.

– Ну-ка, старуха! – потеряв терпение, воскликнул палач.

Он встряхнул бабку за ворот и отшвырнул ее к лестнице.

– Где мой малый? – заголосила бабка и кинулась на палача. – Я тебе за него все печенки, катюга[117] проклятый!.. – визжала она.

Она внезапно схватила с углей раскаленный железный прут. Палач отшатнулся, невольно прикрывшись рукой.

– Пропал палач! – без усмешки, спокойно сказал от стола царский сыщик. – Не трожь-ка, Савоська, старуху.

– Слыхал, конопатый пес! – с торжеством заявила старуха, снова сунув к лицу палача все еще не остывший железный прут.

– Иди сюда, бешена бабка, – позвал царский сыщик. – Пошто прилезла?

Только теперь, увидев его, и дьяка, и подьячих, бабка Ариша, выронив прут, бухнулась на колени.

– Князь-боярин, голубчик, – жалобно запричитала она. – Внучка схватили на площади! Не погляди, родимый, что нет у него ни деньги на посул! Ни в чем он не виновен, напраслину наплели…

– Постой, старуха. Пустое кричишь про посул. Не емлю посулов! – остановил окольничий. – Кто твой внучок?

– Иванка – внучонок… Жил у того в подручных, – не глядя ткнула она в сторону кузнеца, – а он для того контарь сладил, – так же не глядя ткнув в сторону Емельянова, продолжала бабка, – а Иванка контарь повез…

– Кудрявый мальчонка тебе внук? – перебил царский сыщик.

– Он самый, кудрявый, глаза поднебесны…

– И волос кудряв, и глаза поднебесны, – опять перебил окольничий, – да больно язык уж востер. Нынче на волю его спусти, а завтра он снова в тюрьму…

– Голубчик ты мой, – завопила старуха, схватив и целуя руку окольничего, – ты только на волю его спусти, а я язычок пришью шелковой ниточкой. Что твоя рыбка станет!..

Окольничий усмехнулся.

– А ты, знать, рыбку свою и со дна-то морского достанешь, упасешь от всякой напасти? – сказал он.

– Хоть морским чертям, хоть боярам, весь потрох повыдеру с корнем! – воскликнула бабка.

– Ох, сама языката! Ты свой бы язык-то ушила!.. И внук, знать, в тебя! – оборвал окольничий и обратился к подьячему: – Слышь, запиши, Алеша, – как его звать-то, парня, – «спустить на поруки бабке»…

…И бабка не шла, словно на крыльях летела домой, как трехлетнего внука, за ручку ведя Иванку по улицам Пскова… Ей хотелось всем встречным, знакомым и незнакомым, сказать, похвалиться, как она вырвала своего любимца из боярского плена. Она успела убедить себя в том, что без нее он был бы замучен страшными пытками…

Они возвращались уже по сумеркам. Дома было темно. Дверь оказалась неплотно затворенной, и сторожка настыла.

– Бачка! – окликнул Иванка. – Бачка!..

Никто не ответил.

Привычно достав в темноте из печурки огниво, Иванка высек огня и заглянул на печку. Там спали только Федюнька и Груня.

В прежнее время Иванка и бабка знали, что если Истомы нет дома, то надо искать его в кабаке. Теперь отвыкли от этого. Вина он не пил ни капли… Где он мог быть? Они сидели вдвоем и ждали ею вечерять. Обоим хотелось есть, но они дожидались. Уже наступила ночь.

– Куды ж он?.. – сказала в раздумье бабка.

Ее перебил стук в оконный косяк.

– Бачка! – окликнул Иванка.

– Эй, бабка, Иван! – крикнули с улицы. – Звонаря в государевом слове на съезжу стащили…

– За что? За что? – закричал Иванка, выскочив вмиг на паперть.

Но неведомый вестник уже скрылся во мраке…

Глава одиннадцатая

1

Дней через пять после пытки Федора Емельянова пронесся по городу слух, что из Новгорода Великого прискакал знатный гость – шурин Федора Емельянова, старший сын новгородского гостя Стоянова. Он приехал, внимая просьбам своей сестры, умолявшей отца и братьев спасти ее мужа. И все в городе поняли, что алтыны и гривны, собранные «меньшими» посадскими, не перетянут стояновских новгородских червонцев.

Молодой Стоянов проехал сразу с дороги на Снетогорское подворье, где жили царские сыщики, и там же остановился. Сколько ушей и глаз следили в те дни за каждым движением новгородского гостя и наконец уследили: молодого новгородского богача окольничий принял в своем покое.

В ту же ночь Федор был вывезен в Москву тайно, чтобы на него не напала разгневанная толпа псковитян, и молодой Стоянов тоже уехал, захватив сестру.

Лавки Федора Емельянова были закрыты…

А воеводские слуги начали распродавать по торгам разную рухлядь – корыта, ушаты, сита, оконные рамы, лишнюю сбрую, кареты, телеги… Тогда поняли псковитяне, что они «свалили» не только Федора Емельянова, но вместе с ним и самого окольничего и воеводу князя Лыкова, который потакал во всех воровских повадках Федору.

И вдруг в те же самые дни бирючи закричали царский указ об отмене пошлин на соль. Посадские псковитяне радостно передавали друг другу:

«Услышал царь наши печали! Дай бог здоровья Томиле Слепому – потрудился своим писанием: не токмо что ирода Омельянова, не токмо что воеводу князь Лыкова с нашей спины согнал – и со всей земли соляную пошлину снял государь по Томилиному прошенью!»

Не было человека во Пскове, который не знал бы теперь грамотея в лицо, и при встрече на улице сотни псковитян скидывали шапки, кланяясь своему заступнику.

– Велико ли дело грамоту сочинять! – скромно, хотя и с достоинством говорил сам Томила. – Вся сила в единстве, в том, что дерзнули наши посадские за всей державы нужду поднять голос и приписи дать к челобитьицу не устрашились!..

В конце января дошел из Москвы слух о том, что Емельянов в Москве за свое воровство бит кнутом. И в ту же пору въехал во Псков новый воевода, окольничий Никифор Сергеевич Собакин. О нем говорили, что он ставленник боярина Морозова, что он только что пожалован окольничим за какие-то тайные услуги боярину Борису Морозову и прислан «на корм» во Псков, чтобы поправить свою худобу.

Бывший воевода князь Лыков успел уже ободрать воеводский дом и распродать по торгам все, чего не стоило вывозить. И псковитяне с тяжелыми вздохами собирали с города деньги, чтобы устроить заново хозяйство, потребное новому воеводе.

Вслед за отменой налога на соль, когда царский указ объявил о введении старых пошлин, посадские богачи Устинов, Подрез и Менщиков призвали к себе Томилу.

– Слышь, Томила Иваныч, новому воеводе, чай, ведомо, что по твоим моленьям государь согнал князя Алексея и в то место прислал его. Сходил бы ты к новому окольничему поклониться. Он бы твоих советов стал слушать. И нашу, торговых людей, нуждишку сказал бы ему: мы бы трое на откуп взяли градские торга и промыслы, казна бы полней была, и воеводе спокой, – сказал Слепому Устинов.

– Вы для своей корысти весь город хотите покабалить, а я тому не пособник, – ответил Томила. – Да и спина болит от поклонов. Кланяйтесь сами.

Большие торговые люди решили сами пойти к воеводе Собакину с хлебом-солью просить о том же.

Но воевода принял гостей сурово.

– Царские нерадивцы вы! Истинные державы губители! С вашим воеводой князь Лыковым старых недоимков эва сколь накопили! А у меня любимцев по городу нет. Три месяца сроку даю. Трудитесь! Кто сколь государю должен, тащите в казну, а кто станет ленив, того пошлю на правеж, батожьем колотить до уплаты…

Воевода потребовал у дьяка списки недоимщиков и с радостью нашел в них имена любимцев посадского Пскова, людей, которые подписались под челобитьем на князя Лыкова, и в их числе имя Гаврилы Демидова, хлебника, не уплатившего давних пошлин.

Он понимал, что хотя на этот раз должен им быть благодарен за свое высокое и почетное место, но что надо их впредь опасаться, потому что это самые беспокойные люди всего города. Имена Томилы Слепого, Гаврилы, Михаилы Мошницына и попа Якова, чьи подписи были первыми под челобитьем, особенно запомнились новому воеводе, и он жалел, что только один из них был в числе недоимщиков.

«На правеж», – пометил воевода в списке против имени Гаврилы, как и против многих других имен почтенных посадских.

Хлебника привели к воеводе. Он сказал, что дотла разорен Емельяновым, что у него даже нет лавки, за которую он задолжал недоимку, что торгует он теперь в чужой лавке чужим хлебом и не с чего ему так разжиться, чтобы ныне отдать долги.

– А кто челобитную починал на старого воеводу? – спросил Собакин.

– Весь город, и я со всеми, осударь воевода, – признался Гаврила.

– Грамотен! – протянул с насмешкой Собакин. – А ты б, чем грамоты сочинять на бояр да окольничих, об своем торге лучше мыслил. Вот бы тебя никто и не разорил. А ныне что мне с тобой делать? С меня государь недоимки спрошает… где возьму? Иди на правеж!

– Смилуйся, осударь воевода, нечем платить! – взмолился Гаврила.

– Не за то, мужик, на правеж пойдешь, что деньги не отдал, а за то, что, дурак, разорился. Не в свое полез – грамоты сочиняешь, – отечески возразил воевода. – Тебе добра хочу – разуму научить, вперед бережливей будешь! Робята, чай, малые есть? – участливо спросил Собакин.

– Трое малых, – вздохнул Гаврила.

– Ну, как не бить за троих, что их разоряешь! Бог нам для детей богатство дает, а ты порастряс. За то тебе вдвое дадут, – сочувственно подтвердил воевода.

…Гаврила Демидов стоял на правеже у съезжей избы.

«Учат нас, дураков посадских, как жить, – думал хлебник с обидой и злостью, – учат нас, что нет у царя праведных воевод. Одного натужишься скинешь – другого посадят злее цепной собаки. Инако жить надо. Инако и ладить надо. Видно, чья сила, того и право на грешной земле. Знать, и нам свою силу копить!»

2

Кузя присоветовал Иванке обратиться к Томиле Ивановичу, расспросить у него, как быть, где хлопотать и что может статься с отцом.

Томила узнал через подьячих съезжей избы, что Истому мучили пытками, жгли и что после тех пыток звонарь лежит в тюрьме.

– Мыслю я, что теперь его пустят домой, – сказал Томила Иванке.

С этого дня Иванка стал ждать возвращения отца. Но шли дни за днями, а Истома не возвращался.

Иванка должен был выдумывать всякие штуки, чтобы кормиться и кормить ребят и старуху.

К масленой, когда устраивалось гульбище с катанием на санях и с хороводами, Иванка наделал сидений к качелям и с ними вышел на торг, предлагая желающим покачаться.

– На масленичну качель заморские седла, под всякий зад, под боярский и подлый! – выкрикивал Иванка.

Молодые стрельцы, посадские, дети боярские[118] платили за «заморские седла». И по вечерам Иванка возвращался домой с набитым кошелем. Правда, кошель был набит не золотом – мелкой монетой нищих, словно он собирал, сидя у паперти, но на семью хватало…

На третий день масленой с утра Иванка опять отправился на площадь. У места торговых казней палач прохаживался, приготовляясь бить кого-то кнутом. Собиралась толпа зевак, окружая позорный столб возле съезжей избы. Иванке стало не по себе. Торопливо пройдя мимо места мучений, он остановился возле качелей. Еще никто не качался, только начинался торг, и народ сходился понемногу. Вдруг Иванка увидел Аленку с каким-то высоким и стройным парнем. Иванка заволновался: после святок хоть он и не видел ее, но, вспоминая, всегда представлял себя рядом с ней… Ему казалось, что надо обоим лишь подрасти. И вот Аленка уже подросла и игриво смеялась с нарядным чужим молодцом. Она разрумянилась от веселья и что-то шептала на ухо парню. Его лица не видал Иванка. Он только видел, как молодец наклоняется к ней, приоткрыв одно ухо, чтобы лучше слышать свою красотку, и для того лихо сбив набекрень шапочку с бархатным верхом… Иванка осмотрел свой наряд и показался себе вовсе убогим.

Он знал, что кузнец, взятый к расспросу по делу о емельяновском контаре, был отпущен тогда же, и то, что он был допрошен под плетью, сделало его невинным мучеником в глазах псковитян. Все шли к нему с сочувствием и заказами, и он стал жить снова богато…

Скоморошья ватага, пестрая и крикливая, гудя в волынки, ударяя в бубны, оглушая свистом, ворвалась на площадь и всколыхнула толпу. Высокий малый в широкой шляпе с лентами и бубенцами пробежал, играя в пятнашки с большим медведем. При этом медведь, не поспевая за ним, так сердито рычал с досады, что испугал окружающих, и толпа попятилась на Иванку. Аленка вместе со спутником оказались возле него, совсем рядом. Чтобы обратить на себя ее взоры, Иванка вдруг заорал во все горло:

– Седла от недуга, от задней боли, чтобы от качель не нажить мозолей! Седла дешевы, седла заморские для качель!

Аленка оглянулась. Оглянулся и спутник ее – это оказался ее родной брат Якуня. Он так нарядился, что было его не узнать… Якуня обрадованно замахал Иванке. Они подошли. Иванка дал им сиденье для качелей и с удовольствием долго глядел, как они высоко взлетали над шумной и пестрой толпой…

Когда они, накатавшись вдоволь, пришли возвратить сиденье, Иванка позвал Аленку опять на качели вместе с собой, научив Якуню кричать про «заморские седла».

– Ладно, ступай себе, – согласился Якуня и вдруг, как взаправдашний торговец, звонко, заливисто закричал, предлагая седла…

Весело рассмеявшись, Иванка с дочерью кузнеца пошли на качели.

Иванка раскачивал стоя. Крепкие руки его туго натягивали веревку, и качели взлетали все выше и выше, и Аленка ахала, замирая на высоте.

– Не бойсь, не бойсь, ничего! – с довольной улыбкой мужского превосходства бодрил Иванка.

И уже их качель взлетала выше других, и все, кто собирался на площади, подымали головы и кричали:

– Буде! Уж буде! Сорвешься, пострел окаянный!

Иванке казалось, что он летит выше всего мира со своей прекрасной царевной и под ним не простая базарная качель, а ковер-самолет, под которым внизу и моря, и леса, и горы…

Гудели литавры, визжали волынки, пели рожки.

Веселый спустился Иванка на площадь, и внизу все еще его большой рот расплывался в улыбку.

Вдруг в пестрой толпе мелькнуло встревоженное лицо Томилы. Иванка встретился взглядом с его озабоченными глазами, и какое-то смутное предчувствие беды охватило его холодком, а лоб под шапкой покрылся мгновенно выступившей испариной.

Подьячий глазами позвал его в сторону, и Иванка шагнул к нему.

– Идем живей, – сказал Томила. – Отца на торг провезли кнутом казнить…

Эти слова донеслись до Иванки словно откуда-то из колодца, в одно и то же время и отдаленные и повторяющиеся неумолкающим отзвуком, будто гром… Непонимающим взглядом, растерянно посмотрел Иванка на летописца, на Якуню и на Аленку. Словно в тумане увидел он, как скривились в жалобную гримасу сочувствия улыбающиеся губы Якуни и как в расширенных, округлившихся глазах Аленки скопилась теплая влага.

Иванка вдруг повернулся и, не сказав никому ни слова, помчался по площади к месту казней…

Ожесточенно расталкивал он локтями базарную толпу. От волнения и быстрого бега больно колотилось сердце…

У места казни тесной кучкой сгрудился разный народ – зеваки всевозможных чинов и званий.

Кнут уже сделал свое жестокое дело. На рогоже, на рыжем, словно ржавом, снегу, у позорного столба лежали два окровавленных неподвижных тела. В большом истерзанном человеке Иванка бы не признал отца: сплошные лоскутья кровавого рваного мяса покрыли его обнаженную спину. У Иванки затряслись губы и побелело лицо. Вид запоротого отца его испугал, особенно потому, что после пыток Иванка уже не ждал для него еще нового наказания… Сквозь скопище ротозеев протолкался Иванка к столбу.

– Убили его? – спросил он сдавленным голосом.

– Живуч! Очнется! – пренебрежительно ответил приказный. – А ты ему кто?

– Сын.

– Веди поручных[119]. Государев указ – «выбить дурь кнутом да пустить на поруки».

– Куда? – в замешательстве переспросил Иванка.

В это время к ним подоспел Томила.

– Ты, Иван, лошадь скорей ряди. Я тут улажу, – сказал он.

Когда Иванка привел лошадь и вместе с Томилой поднял отца, Истома очнулся.

– Тише, сыпок, побито все у меня, окалечено… – запекшимися губами, без голоса, пролепетал он.

Бабка Ариша охнула горько и больно, увидев Истому. Она сроднилась со всей семьей, и суровый Истома был ей дорог и близок, как сын.

Иванка крепился. Когда же бабка послала его за костоправом, выйдя из дому, он не сумел сдержать слез.

3

Когда после пасхи пришло по обычаю переизбирать старшину площадных подьячих, воевода вызвал из них четверых и наказал, чтобы Томиле Слепому больше в старшинах не быть.

– Не серчай, Томила Иваныч, – доброжелательно шепнули ему, – тебя не велит выбирать воевода…

И, освобожденный от старшинских обязанностей, Томила опять возвратился к столбцам своей «Правды».

«Благо, лето настало, – писал он, – пишу без свечи. Ныне свечи – дорог товар на торгу…

И войны нет ныне, и урожай дался, а нет никому достатка. Кой черт перед богом за то ответчик?

Я человечишко малый, подьячишко на торгу мычусь, и что вижу? Каково житье людям? На хлеб, на сало, на масло, на мед и на все съестное надорожь впятеры. А кто животы хочет продать для прокорма, тому горе: рухлядь, и сбрую, и юфть, и скотину – никто не берет.

А лавки в мясном ряду от недосола пыхают смрадом, и рыба стухла. А как вешня оттепель стала, то резь пошла в животах у людей и стали мереть и купцам грозиться, и те, устрашаясь пожара и разорения, бочек до два ста свезли солонины говяжьей и бараньей, да с полста бочек свинины, да рыбы соленой, щучины и лещины бочек с три ста в ямы зарыли за Псковой-рекой, за Любятинским монастырем. Да, сказывают, волки, – а иные мыслят – голодные люди, – те ямы ночью разрыли, и так трижды, покуда кладбищенским камнем заклали, сняв его с дедних могил. А новых могил прибыток в сии дни на всех кладбищах…

А ходят к соседу моему, попу Якову, хворые люди от бессольного недуга, что у меньших и худых людей по городу завелся: зубы собой выпадают, а от десен смрад и гной с кровью, а ноги и руки пухнут, и очи ресниц лишились. И лечит поп Яков луком и чесноком – мелко толченый класть за щеку, а кому – с крепким вином пить. Да все же многие мрут. Не тем лечишь, поп! Толченое сердце воеводское пользовать над хворым да настой из печени Федора Емельянова – тогда город здрав будет. А ныне тот изверг назад воротился. Молвят, что палачом бит, а шкура толста и сала много – не прошибешь, и здрав, и богат.

Сказывают еще попы, что по грехам господь наказует. Стало, мыслю, что без греха у нас воевода, да гость Федор, да еще не более троих больших посадских… Не тем ли винны мы, что терпим столь долго надругательства! Не за то ли казнишь нас, господи!»

Это были душистые, ясные весенние дни. Луга по берегу Великой сверкали золотом одуванчиков и курослепа. Томила нередко выходил со своими писаниями на берег Великой, где год назад так нежданно на его удочку попался налим-великан.

Здесь он снова встретил Иванку. Но теперь парень не отвлекал его своей болтовней, а, ревниво оберегая покой летописца, сам следил за его удочками, и если клевала рыба, он подходил на цыпочках, широко и осторожно шагая, молча выдергивал удочку, снимал с нее скромный улов и, насадив наживу, закидывал снова…

Когда усталый Томила спрятал столбец, Иванка несмело спросил:

– Ныне про что писал? Прочитаешь? А?

Он спросил без надежды на согласие со стороны подьячего, но Томила вдруг согласился. При дрожащем свете ночного костра он прочел:

– «Услыши мя, государь великий, сердцем зову, услыши. Не мои то речи, царю российский, – речи те из темниц кричат языки заточенных, с мужицких нивок стоном летят они над землею скудной, из могилок сирых да с лобного места плачем и скрежетом, кровь и слезы к тебе вопиют: смилуйся, царь! Бояре взор твой затмили лживыми лицезрениями, слух твой запнули прелестной речью, – отринь, государь, льстивую лжу, услышь правду искреннюю усердного раба твоего! Ей, царю, свет мудрости, устрояй землю по образу благу: холопам и скудным – волю, богатым – суд, сирым отцом стань. Сказано в иноземных писаниях Фомы Моруса[120], премудрого мужа, об островах праведных. Правду чти, государь, укажи толмачам своим преложить с латинского языка на русский дивное сказанье сие о государстве Утопском, где всякий всякому ровен и правда божья между горожан. Сотвори по тому сказанию землю Российскую, возвеличи правдою велико имя свое!.. Не отринь молений холопишка твоего, умножь радость людскую и славу божью во человецех, страждут бо люди и мрут и плачут в боярщине и в темницах, по площадям под плетьми и в домишках скудных своих, голодом пропадая без хлеба насущна!..»

Подьячий умолк.

– Мыслишь, допустят? – спросил Иванка, глядя в огонь костра.

– Куды допустят, кого?

– Грамоту до царя допустят бояре? Ты сам понесешь?

– Не допустят, рыбак, – грустно сказал подьячий. – Кабы сам понес, то в тюрьме б насиделся и к пытке попал.

– А давай я снесу!

Томила сложил и спрятал листок.

– Молод ты, Ваня. Младости бог светлый разум дает, как денежка нова, а лета протекут – и разом поблекнет…

– Не допустят, стало? Боятся они… – задумчиво проговорил Иванка, кутаясь в полушубок от весенней ночной сырости.

Он лег на спину, но сон не сходил к нему. Сквозь туманную мглу, витавшую над рекой, он глядел в далекие звезды.

– А про что та книга? – спросил он. – Ты сам ее чел?

Подьячий вздохнул.

– Не по разу, – сказал он. – Великая книга: сказывает, «остров есть в окияне. На том острове все по правде. Живут без бояр…».

На страницу:
13 из 15