bannerbanner
Тьма в полдень
Тьма в полденьполная версия

Тьма в полдень

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 42

– Почему «существо из болота»? – Фон Венк поморщился. – Не следует истолковывать некоторые термины из арсенала нашей пропаганды слишком уж прямолинейно.

– Не совсем представляю себе, как можно толковать их иначе.

– Поймите, сейчас война. Дабы укрепить дух фронта и также тыла, мы вынуждены упрощать некоторые вещи. Сейчас мы говорим: «Всякий славянин – недочеловек, унтерменш», и солдату это понятно. Солдат на фронте не должен иметь – как это, м-м-м... – базу для не-жела-тельных размышлений, вы меня понимаете? Но когда умолкнут пушки, тогда все станет иначе. Мы отлично понимаем, что славянин славянину рознь. Довольно взглянуть окрест себя! На квартире, где я проживаю, имеется дочь хозяйки, девушка вашего возраста по имени Наталка. Я хотел бы, чтобы вы увидели себя в зеркале рядом с ней. Этнически нет ни единого штриха, подтверждающего вашу с ней принадлежность к одному народу. У нее черные волосы, маленькие глаза, широкий скелет и короткие, несколько изогнутые ноги. Co-поставьте себя, прошу вас! Эту Наталку можно безусловно назвать существом из болота, но вы – дело другое.

– Благодарю вас, – Таня склонила голову, приложив руку к груди, – вы сняли с моего сердца огромную тяжесть.

– Кроме того, – продолжал барон, – мы умеем вознаграждать лояльность. Я знаю, что вам было не очень легко прийти к нам, вы патриотка и достаточно честны, чтобы не скрывать это. О, я хорошо помню наш разговор в «Трианоне»! Не думайте, Татьяна Викторовна, что нам приятны эти типы, которые охотно лижут наши сапоги. Мы их используем, но мы их не считаем людьми и не доверяем им. Ибо предатель всегда останется предателем, это закон. Вы – другое дело. Я так и сказал о вас доктору Кранцу не далее как третьего дня...

Таня подняла брови:

– Доктору Кранцу? Но... почему он вообще заговорил обо мне?

– Не он заговорил, я. У нас имел место разговор о настроениях местной молодежи, и я рассказал о вас. Комиссар был тронут, поверьте. Я рассказал, что вы – дочь боевого офицера, также имеете жениха в рядах Красной Армии. Доктор Кранц заинтересовался моим рассказом. Более того...

Зондерфюрер извлек из кармана знакомый Тане папенькин портсигар и вопросительно глянул на нее.

– Курите, курите, – пробормотала она, не в силах справиться с растерянностью. Важность того, что она только что услышала, была очевидна; неизвестно лишь, в какую сторону меняет это ее положение, к лучшему или к худшему.

Фон Венк закурил и посмотрел на Таню, хитро улыбаясь.

– Я вижу, вы охвачены волнением. О, это selbstverstandlich[20]. Должен ли я сказать еще одну маленькую новость? Пожалуй, это будет нескромно, поскольку меня не уполномочили говорить на эту тему, но с вами так хочется быть немножечко нескромным, ха-ха-ха! Дело в том, любезная Татьяна Викторовна, что господин доктор выразил пожелание, чтобы ваш случай был использован в прессе.

Он поджал губы, глядя на нее многозначительно, и после выразительной паузы добавил, подняв палец:

– И может быть, не только в местной. Вы меня поняли?

Сначала она не поняла. Она просто не поняла смысл сугубо технического выражения «использовать случай в прессе», но потом до нее дошло – через секунду или две. Она отодвинула стул и медленно встала из-за стола.

– Да вы что, с ума сошли? – спросила она тихо. – В печати – об этом? Вы просто с ума сошли, вы и ваш Кранц.

– Aber, Татьяна Викторовна, – укоризненно сказал барон. – Такие выражения...

Она смотрела на него со страхом, прижав пальцы к щеке.

– Простите... Валентин Карлович, вы должны понять, -это же... это совершенно невозможно, ведь если такое напечатать – моего отца сразу...

Она еще произносила эти слова, когда в голове у нее вспыхнул сигнал опасности: именно этого нельзя говорить ни в коем случае – может быть, они сами не догадаются, ни в коем случае не дать им эту идею, – но было уже поздно, слова вырвались.

Фон Венк подхватил их на лету и понял совершенно правильно.

– О, вы боитесь, что ваш отец и жених подвергнутся репрессиям, – сказал он, нахмурившись. – Да, это... вполне реально, к сожалению...

. Таню охватил ужас. Что она наделала! Им самим, очевидно, это не пришло в голову, а она подсказала блестящий двойной ход: использовать ее здесь в своих пропагандистских целях и одновременно дискредитировать крупного командира по ту сторону фронта. Дядясаша почти наверняка уже генерал. Господи, что она наделала...

– Валентин Карлович, я прошу вас, – заговорила она сбивчиво, – я вас очень, очень прошу – отговорите доктора Кранца, придумайте что-нибудь, скажите, что это не даст никакого эффекта, – это ведь действительно не даст; поймите, ведь если мои близкие подвергнутся репрессиям, то об этом узнают и здесь, и тогда все еще больше будут бояться с вами сотрудничать – из страха за своих, ведь у каждого есть кто-то по ту сторону фронта... Скажите это комиссару, он вас послушает, вы же говорили, что с вами советуются по таким вопросам! Поговорите с ним, я вас умоляю, пока не поздно...

– Ну хорошо, хорошо, – сказал ошеломленный немного зондерфюрер, – я поговорю, обещаю вам это сделать, но...

– Что «но»? Здесь не может быть никаких «но». Валентин Карлович, я вам прямо говорю: я что-нибудь ужасное сделаю, если обо мне хоть строчка появится в печати!

Фон Венк рассмеялся.

– Вы не-подражаемы, моя прелесть. Что же «ужасное» вы намерены сделать – взорвать этот большой дом и убежать к партизанам? Неплохая идея, но вам придется, увы, слишком долго бежать, здесь нет партизан. Они все там, на севере – Чернигов, Белоруссия. Ну хорошо, шутки в сторону. Я поговорю при случае с доктором Кранцем. Но... одно маленькое условие!

–Да?

– Если мне удастся исполнить вашу просьбу, вы исполните мою: побываете со мной в казино. Хорошо? Всего один вечер – немножко потанцевать, немножко выпить, и не очень поздно я отвезу вас домой. Вы согласны?

– Хорошо. Если вы отговорите комиссара, я пойду с вами в казино. Обещаю вам.

Дверь внезапно распахнулась, и фрау Дитрих с порога окинула их подозрительным взглядом.

– Господин зондерфюрер, что вы здесь делаете?

– Поверьте, ровно ничего предосудительного. Я зашел навестить свою протеже, успехами которой весьма интересуется господин гебитскомиссар. А почему, собственно, вы задали этот вопрос?

Фрау Дитрих фыркнула не то презрительно, не то удивленно.

– Я проходила мимо и услышала иностранную речь. Вам не кажется, что в стенах немецкого учреждения более пристало говорить по-немецки?

– Разумеется, дорогая фрау Дитрих, разумеется. Но если это учреждение расположено вне границ рейха, то естественно также желание сотрудников попрактиковаться в языке, на котором говорит местное население.

– Для меня новость, что вы говорите по-русски, – недовольным тоном сказала фрау Дитрих.

– Может быть, для вас новость и то, что я являюсь референтом господина гебитскомиссара по вопросам местной политики? Хайль Гитлер!

Зондерфюрер вышел; выдра взяла страницу из уже отпечатанных, бегло пробежала ее и положила обратно.

– Ну хорошо, работайте, – сказала она, направляясь к двери. – И лучше будет, если ваши знакомые изберут другое время и место для разговорной практики; здесь не клуб.

– Хорошо, фрау Дитрих.

Наконец ушла и начальница. Таня села за машинку и в первой же строке сделала опечатку. Пришлось достаточно повозиться, чтобы ее подчистить, – не так просто это сделать, когда в машинку заложено пять листов. Снова начала печатать, и опять то же самое. Тут уже Тане захотелось разреветься в голос.

Страницу она закончила с грехом пополам. Посмотрела на часы, – начинать новую уже нет смысла, скоро обед. Теперь пакетиков уже три (ровно половина, их все-таки будет шесть), и они занимают много места. Даже прижатые по краям канцелярскими скрепками, они все равно оттопыривают кармашек. Конечно, в кармашке может быть что угодно, но когда совесть нечиста, то кажется, что всякий разглядывает тебя с подозрительностью...

Таня решила не брать их с собой в кантину. Вдруг за столиком напротив нее окажется сама Дитрих? Посмотрит-посмотрит и скажет: «Что это у вас в кармане, моя милая?» Нет уж, лучше не рисковать. Она заперла пакетики в нижний ящик, для проверки положив на них волос и щепотку графитной пыли. Едва она успела покончить с конспиративными делами, как по коридорам раскатился звонок, возвещающий обеденный перерыв.

К счастью, в кантине сегодня было немноголюдно. Выбрав столик в углу, Таня села спиной к залу и быстро поела, не поднимая глаз от тарелки. Меню обычное – протертый суп, кусок жареного мяса с картофельным пюре, шпинат, стакан зеленого компота из консервированного ревеня. Покончив с едой, она вышла в сад; оставалось еще полчаса свободного времени.

В саду было знойно и безветренно. Нещадно палило полуденное солнце; небо оставалось таким же безоблачным. Грозы, видно, не будет.

Давно уже Таня не чувствовала себя так плохо. Эта жара и нервное напряжение оглушили ее, она сейчас не испытывала ничего, кроме усталости и мертвящей апатии. Паутина, в которую она попала, стягивалась вокруг нее все туже и туже, скоро уже нельзя будет пошевелить пальцем; просто чудовищно, как иногда обстоятельства оплетают человека.

И теперь уже никак отсюда не вырваться. Если она передаст Кривошипу то, что рассказал ей фон Венк, – ну, относительно Кранца, – он будет в восторге. Скажет: «Вот и прекрасно, твое положение укрепляется, нужно это использовать». Как использовать? Втираться в доверие к зондерфюреру, принимать его приглашения? Господи, чем все это кончится...

Если Сережа и Дядясаша знают, что она осталась в оккупации, они, уж конечно, представляют себе всякие ужасы. Воображение рисует им ее где-нибудь в трудовом лагере или на военном заводе, грязную, измученную голодом и непосильным трудом. Но того, что есть на самом деле, не придумает никакая фантазия.

Где сейчас одноклассницы, год назад сдававшие вместе с ней выпускные экзамены? Люсю угнали на каторгу, Инка Вернадская – «профессорша» – моет полы в зольдатенхайме, Наташу Громову еще зимой арестовали за уклонение от регистрации на бирже труда. Ариша Лисиченко торгует на базаре какими-то пирожками – с тех пор, как заболел Петр Гордеич. Хохотушку Галку Полещук отправили работать в госхоз, она там попыталась организовать какой-то протест и была до полусмерти избита комендантом. Иза Бернштам расстреляна в Казенном лесу, в карьере за Архиерейскими прудами.

А она жива и здорова, и вообще у нее не жизнь, а сказка. Стоит только посмотреть, как она сейчас выглядит – чистенькая, в свежеотутюженной белоснежной блузочке, с легкими и пушистыми от французского шампуня волосами, красиво причесанная в парикмахерской комиссариата. На ней юбка того покроя, который в сорок втором году носят все модницы Западной Европы, очень узкая и короткая (фон Венк уверяет, что эта мода продиктована экономическими соображениями), и датские спортивные туфли на толстой резиновой подошве, удобные и элегантные. Фрау Дитрих на этот счет очень строга и Тане влетало уже дважды – раз за болтающуюся на нитке пуговку и раз за то, что шов на чулке съехал немножко в сторону. Словом, хочешь не хочешь, а будь как картинка.

Вот она и сидит – картинка из модного журнала – в тихом, словно заколдованном саду под искусно подстриженными липами, где едва слышно журчит далекая музыка, переносный фонтанчик-вертушка разбрызгивает по газону серебряные струйки и на посыпанной белым речным песком дорожке бесшумно шевелятся размытые солнечные пятна. А в ста шагах от нее, в комнатке на третьем этаже бывшего Дворца пионеров, в эту самую минуту человек в сером мундире с черным ромбом на рукаве выдвигает нижний ящик ее письменного стола.

Разумеется, это только предположение. Может быть, никакого «человека в сером» там сейчас нет и сложенные в шестнадцать раз листы с копией докладной записки Заале спокойно лежат там, где она их оставила – вместе с контрольным волоском и графитовыми порошинками. Но кто поручится, что человек не появится завтра? Он может появиться в любую минуту. Она видит его совершенно ясно. На человеке серый китель, черный ромб на рукаве обшит серебряным крученым шнуром, и этим же шнуром выложены на ромбе две буквы: SD -Sicherheitsdienst»[21].

Вся эта сцена очень ясно стоит у нее перед глазами – воображаемая сцена, которая в любую минуту может стать реальностью, по причинам, которые от нее – Татьяны Викторовны Николаевой – совершенно не зависят.

Подумать только, что еще три года назад она всерьез мечтала о том, чтобы стать разведчицей, – это представлялось таким интересным, возвышенным, романтичным. Ничего возвышенного нет в ее теперешней жизни, в этом вечном страхе, более или менее успешно подавляемом трезвыми и будничными доводами необходимости; а потом, когда случится это, возвышенного останется еще меньше. Там будет только боль, ужас и одиночество – последнее, необратимое одиночество заживо погребенных. И это все когда-то казалось романтикой подвига?

Глава девятая

– Ну что ж, просто здорово, – сказал Кривошеин. -Теперь ты, можно сказать, закрепилась. Нужно будет подумать, как лучше это использовать, а, Николаева? Молодец, брат. Хвалю!

– Служу Советскому Союзу. – Таня вздохнула. – А ты, я вижу, страшно доволен. Так и кажется, что сейчас начнешь жмуриться и облизываться. Как кот, который нашел крынку сметаны.

– Ну, на кота я не тяну, – отозвался Кривошеин и глянул на свое отражение в стекле книжного шкафа. – Коты, они гладкие, а я вон как отощал. Не у всех же немецкий харч!

– Бывают и тощие коты, они кровожаднее. Хотела бы я знать, чему ты, собственно, так радуешься...

– Было бы лучше, если бы ты провалилась?

– Знаешь, Леша... так я провалюсь еще скорее, с этим твоим «лучшим использованием». В последнем материале было что-нибудь интересное?

– Да так, кое-что, – неопределенно сказал Кривошеин. – Это насчет местной промышленности? Кое-что есть. Это что, к совещанию какому-нибудь?

– Да, будет совещание у рейхскомиссара, Кранц и Заале завтра едут в Ровно. Так, по крайней мере, сказал фон Венк. Он знаешь что еще мне сказал? Кранц собирается использовать меня в печати. Ну, чтобы обо мне написали, понимаешь?

Кривошеин опустил вилку.

– О тебе? Ни в коем случае, Николаева. Ты что, соображаешь?

– Господи, как будто я этого хочу! Я сказала, чтобы он его отговорил.

– У него что, есть возможность?

– Пожалуй, – подумав, сказала Таня. – Его сейчас сделали референтом Кранца по местной политике.

– А-а. Понятно. И что он, обещал отговорить?

– Обещал. Только...

– Что «только»?

– Понимаешь, он хочет, чтобы я пошла с ним в казино. Один раз. Говорит: «Обещайте, что пойдете со мной, если я исполню вашу просьбу».

– Это чтобы отговорить?

– Ну да. Ешь, Леша, остынет.

Кривошеин склонился над тарелкой, ковырнул вилкой раз-другой.

– Смотри, Николаева, – сказал он негромко. – На такие дела я тебе «добро» не даю.

– Неужели ты думаешь, что мне хочется с ним идти! Просто я вынуждена была согласиться, чтобы он согласился сделать то, о чем я его попросила. Ты представляешь, что будет, если они и в самом деле напишут обо мне в газете?

– Представляю, – мрачно сказал Кривошеин. – Но, с другой стороны, лиха беда начало...

– Чего ты хочешь, я не понимаю! – взорвалась она. – То сам советовал мне идти работать в комиссариат, а теперь, когда я влипла...

– Ты погоди, ты давай только без криков, – поморщился он. – Я советовал тебе идти работать, таскаться по казино я тебе не советовал.

– Вот как! Ты думал, немцы будут раскланиваться со мною издали, правда? Ты не предполагал, что кто-то из них рано или поздно предложит мне то, что предложил фон Венк? Нет? Тогда, прости, ты просто дурак!

– Ладно, пусть я дурак, – сказал он, принимаясь за еду. – Но мы не обо мне говорим, разговор о тебе. Верю, что ты не наделаешь глупостей, и все-таки хочу тебя предостеречь. Потому что ежели, не дай Бог, с тобой что случится, я себе этого не прощу.

Таня посмотрела на него и отвела глаза в сторону.

– Я буду осторожна, Леша, – сказала она после паузы. Кривошеин доел наконец и отодвинул пустую тарелку.

– Казалось бы, почему я это сделал, – сказал он, словно продолжая думать вслух. – Володька был против, категорически. Он очень боится, как бы с тобой чего не случилось. Ну, это еще и из-за Сергея – старая дружба, так сказать. Может, поэтому он и был против. Он считает, ты к этому непригодна. Избалованная, говорит, к трудностям не привыкла, капризная, эгоистка... Не знаю, эгоизм – понятие растяжимое, а капризов я за тобой, по правде сказать, и в лучшие времена не замечал. Своенравная ты очень, это верно. Словом, в тебе есть почти все то, чего не должно быть в человеке, если он берется за такое дело. И все-таки я тебя в это втянул. Знаешь, почему? Такие, как ты, не годятся для обыкновенных трудностей, понимаешь? Тебе нужно или чтобы все было совсем хорошо, – ну вот как ты жила до войны, верно? – или чтобы уж если плохо, так на самом последнем пределе, где-то у красной черты. Подпольщица из тебя, может, и получится, а просто жить в оккупации, как живут другие, ты бы не смогла. Я ведь наблюдал за тобой!

– Наверное, ты прав, Леша, – печально сказала Таня. – Наверное, я действительно не приспособлена к жизни... Мне это еще Сережина мама говорила. Но только я не знаю, получится ли из меня и подпольщица, потому что... для этого все-таки нужно быть немножко героем, а какая из меня героиня? Мне все время страшно, Леша, я иногда спать не могу...

– Вот новость, – сказал Кривошеин. – Ты что же думаешь, мне не страшно?

– Я понимаю, Леша... Конечно, всякому страшно попасть в гестапо, но когда человек уверен в себе... А я просто боюсь, что в случае чего не выдержу и все расскажу. Я тебя хотела спросить: ты не знаешь... там что, действительно бьют на допросах?

Кривошеин пожал плечами.

– Не знаю, – сказал он угрюмо. – Смотря какой следователь попадется. А думать об этом нельзя! Ясно тебе? Не смей думать об этом, несчастье может случиться и на улице в мирное время. А на фронте? Ты вот все хнычешь: «На фронте бы сейчас оказаться», – а ведь на фронте еще опаснее...

– Господи, там совсем другое дело, там свои кругом, и все будут стараться тебе помочь, а тут – если попадешь к ним...

Она умолкла. Не дождавшись продолжения, Кривошеин поднял на нее взгляд и увидел, что она сидит с почти спокойным лицом, а по щекам бегут слезы.

– Ты что, ты что, – испугался он, – это ты брось, слышишь...

– Прости, Леша. – Она вытерла щеку тыльной стороной ладони и постаралась улыбнуться. – Я просто психопаткой стала за этот месяц. Мне, знаешь, очень страшно.

– А ты не бойся, – сказал он. – Страшно, когда знаешь важную тайну и не уверен, что сумеешь ее сохранить. А ты знаешь так мало, что тебе нечего бояться. В случае чего – расскажешь все как было: что ты получила предложение работать в комиссариате и пришла посоветоваться со мной, а я сказал «иди». Если поймают с какой бумажкой, тоже вали на меня. Заставил, мол, запугал. И всё. Поняла? С кем связан я, ты не знаешь и знать не можешь.

Таня, отвернувшись, смотрела в окно. Они сидели в кабинете Галины Николаевны, затененном буйно разросшимися за последний год кустами чубушника; послеобеденное солнце, прорываясь сквозь расцвеченную желто-белыми звездочками листву, озаряло комнату мягким, словно подводным, немного призрачным светом. И эти солнечные пятна, играющие на подоконнике, и запах цветущего чубушника, и мирное гудение влетевшей в окно пчелы, и корешки за пыльными стеклами книжных шкафов – все это было настолько несовместимо с войной, с оккупацией, с темой их разговора, что Таня опять испытала уже знакомое ей странное чувство полной нереальности окружающего.

– Я никогда не думала, что так может быть на самом деле, – сказала она, не отрывая глаз от пронизанной солнцем зелени за окном. – Чтобы два человека сидели вот так и рассуждали, будут их пытать или не будут... и как себя вести, если попадешь в застенок. Леша, неужели сейчас двадцатый век? Я за последний год уж сколько раз ловила себя на мысли... точнее даже, не мысль, а просто ощущение какое-то... что это все не на самом деле, а просто страшный сон – вдруг возьмешь и проснешься. Потому что во все это просто нельзя поверить, ты понимаешь? – до конца поверить и не сойти тут же с ума... Ведь не бывает же, чтобы история повернула обратно! Давно уже не было ни инквизиции, ни рабовладельцев, Наполеону и в голову прийти не могло вдруг взять и угнать в рабство население Москвы или Смоленска. А сейчас – опять как во времена Батыя. Что же это, выходит – все вертится по кругу?

– Не по кругу, а по спирали, – не сразу отозвался Кривошеин. – Учиться нужно было в свое время, Николаева.

– Да знаю я все это. – Таня усмехнулась. – Восходящая спираль, да? На тысяча первом витке – Батый, на тысяча втором – Гитлер; действительно восхождение, ничего не скажешь. А на тысяча третьем будут уже просто нажимать на кнопки. Раз – и половина земного шара в тартарары. Утешительная теория, Леша, правда?

– Дуреха ты. Ты что, не понимаешь, откуда все эти гитлеры берутся? Тот мир издыхает на наших глазах, а последние судороги у крупных хищников самые опасные. Ты эту войну с прежними не равняй, общего тут мало. Сейчас столкнулись две взаимоисключающие системы мышления, две общественные формации – отмирающая и идущая ей на смену. Понятно, что схватка идет с таким ожесточением.

– Одним словом, «это есть наш последний»...

Кривошеин бросил на нее быстрый взгляд.

– Ты вот что, Николаева... соображай, над чем можно шутить, а над чем нельзя, ясно?

– Что ты, Леша, я и не думаю шутить. Мне просто пришло в голову сейчас, сколько раз люди умирали с этими словами... Ты знаешь... я думаю, нам было бы намного легче, если бы можно было поверить, что эта война – действительно последняя...

– Фашизм в этой войне погибнет, это я тебе точно говорю.

– Но ты же сам сказал, что гитлеры откуда-то берутся. Этого не будет, появится какой-нибудь новый... даже не дожидаясь тысяча третьего витка. Я не пессимистка, Леша, ты не думай, я где-то в глубине души всегда надеюсь на лучшее. Но сейчас мне иногда кажется, что в жизни уже не может быть ничего хорошего...

– А ты не настраивай себя, Николаева; на нытье настроиться – это самое простое... и самое опасное. Засасывает, как трясина. Еще какая жизнь будет, дай только немцев добить.

– Скажи, какая малость осталась – только добить. Ты говоришь так, словно они уже наполовину разбиты. Читал сегодняшние «Висти»?

– Ну и что?

– Ничего, только они опять наступают! Фон Венк говорил неделю назад, что они хотят захватить Кавказ. И еще перерезать Волгу. Война, говорит, закончится на Урале.

– Брешет он. Война кончится в Берлине, а не на Урале.

– Твоими бы устами да мед пить. «Малой кровью и на чужой территории»?

– Факт, Николаева, именно на чужой мы ее и кончим. На немецкой.

– Как я тебе завидую!

– А ты бы лучше не завидовала, а просто подумала, почему это так получается. Два человека видят одно и то же, а толкуют по-разному. Что на меня – благодать вдруг снизошла? Или ты думаешь, что со мной Москва делится своими планами, по прямому проводу?

– Нет, конечно, просто ты сильнее...

– Вот и задумайся, в чем твоя слабость, откуда она, как ее преодолевать. Теоретически, ты должна быть сильнее, потому что у тебя детство было нормальное, а я ведь из тех, о ком Макаренко писал. Меня в комсомол в коммуне принимали, ясно?

– Почему же ты тогда говоришь, что я должна быть сильнее, у меня ведь не было той закалки...

– А, брось ты насчет закалки, это всё интеллигентские выдумки. Беспризорников жизнь не столько закаляла, сколько калечила. Посмотрела бы ты, какими нас привозили в эти коммуны! Мы были почти все психами – кто забитый, кто озлобленный, кто развращенный, да что говорить... Конечно, в большинстве случаев из нас делали людей, это точно, но я все равно считаю, что если человек был в детстве беспризорником, это на нем как-то остается. Надлом какой-то внутренний, что ли... Я вот, в школе когда работал, смотрю иной раз на ребят и думаю: елки-палки, мне бы такое детство, такие возможности... Ты не знаешь, где тут у Володьки табак?

– Я принесу, Леша, он у него на кухне...

Таня сбегала на кухню, принесла несколько листьев самосада и сделанную из обломка косы машинку для резки. Забравшись с ногами на диван, она с минуту молча смотрела, как Кривошеин режет табак.

– Леша, ты не прав, я думаю, – сказала она наконец. – У тебя детство было очень трудным, поэтому тебе кажется, что все мы – кто рос в нормальных условиях – должны быть какими-то совсем особыми людьми, лучше, сильнее... Но ведь это не так, Леша, нас совсем не готовили к тому, что случилось. Наверное, если человек привык к трудностям с детства, ему сейчас все-таки немножко легче...

На страницу:
22 из 42