bannerbanner
Пламя грядущего
Пламя грядущего

Пламя грядущего

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 10

Остальные также стали предлагать трудные задачи того или иного рода, и все это время я не мог удержаться от того, чтобы смотреть на Маурину взглядом, исполненным нежности. Наконец я смело выступил вперед, воззвал к милосердию суда и попросил составить мнение о моем деле. Я сказал: «Достопочтенные судьи и вы, мадам Верховный судья, я прошу, чтобы суд рассмотрел мою жалобу на некую даму, которая не желает признаться, любит она меня или нет. Ибо, посудите сами, существует ли на свете большая жестокость, чем та, когда дама отказывается дать определенный ответ «да» или «нет», но оставляет возлюбленного висеть на длинной веревке, так что временами его ноги касаются земли, отчего он может перевести дух и ложно уверовать в то, что останется жив? Поскольку нет худшей пытки, чем несбывшиеся надежды».

Услышав это, судьи по большей части, разумеется, рассудили, что подобная жестокость заслуживает самого сурового осуждения, Маурина при этом изменилась в лице, однако не подняла опущенных долу глаз и ни разу не посмотрела на меня. Но госпожа Жанна бросила взгляд из-под своих темных, густых бровей на меня и на Маурину, и я понял, что она очень хорошо осведомлена о том, что происходило между нами, и о какой даме я повел речь. Она заговорила: «В каждом случае надлежит исходить из существа самого дела, а об этом деле кое-что не было сказано, то, о чем неизвестно истцу, но известно мне. Суть в том, что означенная дама любима другим мужчиной и отвечает ему взаимностью. Тем не менее, будучи мягкосердечной, она не смогла в этом признаться, а кроме того, верно сказано: не достоин любви тот, кто ведет себя нескромно. Потому при всей своей доброте она не в силах помешать естественному желанию другого человека говорить ей о своей любви, ибо, согласно Предписаниям любви, одну женщину любить двоим ничто не препятствует. А следовательно, я нахожу, что вина не может быть возложена на нее, но проситель должен, если он истинный влюбленный, проявлять терпение и всегда помнить, что влюбленный обязан во всем уступать желанию своей дамы».

И тогда суд постановил, что дама невиновна, а я, хотя и поклонился с улыбкой, был преисполнен ревности. Я твердо решил, что узнаю имя мужчины, которому она отдала свое сердце. Поэтому я посоветовался с Пейре Овернским, чистосердечно рассказал ему обо всем и попросил помочь мне. Когда он узнал, что я имел в виду именно донну Маурину, он похлопал меня по спине, покачал головой и воскликнул: «Что? Так ты не знаешь, кто ее возлюбленный? Ибо воистину все на свете, кроме тебя, знают, что это сам Дофин».

Услышав эти слова, я задохнулся от горя, и слезы полились из моих глаз. Я бился головой о стену и так рыдал, что Пейре преисполнился тревогой и принес мне вина, сдобренного пряностями, и мокрую тряпицу на лоб, чтобы приложить к ушибленным местам. И он утешал меня, как мог, мудро приговаривая: «У кого нет щита, должен привыкнуть к ударам», – и еще: «Болезнь, которую нельзя вылечить, приходится терпеть», – и дальше: «Гибкий тростник клонится от ветра», – и продолжал в том же духе, пока я не попросил его замолчать, ибо очень ослабел.

Так вышло, что как раз на следующий день небольшая компания играла в игру под названием чикана, которая состоит в том, чтобы ударом деревянного молотка послать деревянный шар с одного конца поля на другой. И когда подошла моя очередь бить по мячу, я увидел, что моим соперником по игре оказался Дофин. Гнев, родившийся от ревности, овладел мною, и не задумываясь о том, что делаю, я ударил по мячу изо всей силы, направив его прямо в сторону Дофина. Мяч попал ему в ногу чуть повыше колена. Он выронил свой молоток и, схватившись за бедро обеими руками, принялся скакать на здоровой ноге и поносить меня сверх всякой меры. Он покинул поле, опираясь на одного из своих оруженосцев. Вскоре после этого происшествия ко мне с мрачным видом подошли Понс де Капдюэйль и Пейре Овернский и сказали, что поскольку оба относятся ко мне по-дружески, то полагают так: самое лучшее для меня – это собрать свои вещи и уехать из замка, ибо Дофин более не питает ко мне расположения, какое до сих пор выказывал.

Я расстался со своими товарищами, вздыхая и проливая слезы, но так и не попрощался с донной Мауриной, хотя именно ее холодность явилась причиной постигшего меня несчастья. При расставании Понс де Капдюэйль позволил навязать ему последнее су[32] из моего кошелька. Он клялся, что искренне любит меня и обязательно отдаст долг в скором времени.

Я не буду описывать подробно свои странствия в продолжение нескольких последующих лет. Ту первую зиму я путешествовал по провинциям Фуа и Безье. В 1184 году я отправился в королевство Арагон[33] и не возвращался во Францию вплоть до 1185 года. На обратном пути меня ограбили. Рождественские празднования 1186 года я провел в Париже. Там произошел со мной такой случай: однажды, прослушав мессу[34], я выходил из церкви и увидел, как шайка жуликов набросилась на какого-то беднягу с побоями, и хотя я обычно осторожен сверх меры, я воспылал гневом и бросился ему на помощь. Мне удалось прогнать их всех. Увидев, что несчастный дрожит от холода, поскольку разбойники утащили его плащ, я сжалился над ним и отдал ему свой, который был уже старым и сильно поношенным. Продрогнув на холоде, я на другой день заболел и слег с кашлем, насморком и лихорадкой. Однако обратите внимание, как блаженный св. Дени вознаградил меня за благое дело, совершенное из бескорыстных побуждений! Ибо в тот же самый день давешний незнакомец посетил меня в моей комнате и признался, что на самом деле он – состоятельный горожанин. Он дал мне денег, а также прислал вина и дров, дабы подбодрить меня. Я сложил песнь в его честь, которой он остался весьма доволен, и таким образом я пережил ту зиму.

Нетерпение, шептавшее мне, что некая тайная истина глубоко сокрыта в недрах поэзии, и прежде других причин заставившее меня покинуть отчий дом, – это нетерпение оставалось со мной все эти годы. Мне казалось, будто в поэзии существует некий особый путь, которым я мог бы следовать, вместо того чтобы идти по тропинке, исхоженной вдоль и поперек сотней других людей. Ибо всем известно, что поэзия имеет установленные формы – свои рифмы, ритм и размер, и я отдал много лет, чтобы научиться искусству стихосложения. Существуют определенные фигуры, чтобы описать, что чувствует поэт, когда влюблен, и он должен ими пользоваться, сочиняя кансону. Есть утренняя песнь любви, называемая аубада, и вечерняя песнь, именуемая серенадой, и кто же посмеет вставить слово «восход» в вечернюю песнь? Ни один трубадур не напишет о своей глубокой любви в сирвенте или о войне и сражении в кансоне. И все-таки мне казалось, что не придумано пока таких песен, чтобы выразить чувства, обуревавшие меня. И еще мне казалось, что должна быть на свете такая любовь, для которой не годятся признанные каноны. Каждому мужчине известны законы любви. Подобно всем моим приятелям, я подчинялся им так же неукоснительно, как и правилам стихосложения. Я не однажды любил даму, следуя известным предписаниям, – делал ее своей избранницей, писал в ее честь песни, верно служил ей, преподносил скромные подарки, которые не могли бы пробудить в ней алчности, и так далее. Но всякий раз что-то подсказывало мне, что я совершил ошибку. Едва я останавливал на ком-то свой выбор, как некий внутренний голос шептал мне: «Это не она». И потому я продолжал искать ту единственную женщину, которая, возможно, предстанет передо мной однажды, как продолжал искать и ту единственную песнь, что когда-нибудь сама собой польется из моих уст.

Как-то раз я сидел в лавке, где торгуют жареным мясом, с неким менестрелем, одним из тех простолюдинов, кто носит рыжие парики, жонглирует ножами и распевает вульгарные песенки на потеху толпы. Мы грелись у тусклого очага, а в закрытые ставни стучал дождь, уже переходивший в мокрый снег. Лениво пощипывая струны своей арфы, он бормотал себе под нос такие вирши:


И короли, и знатные вельможи,Чьи матери все в золоте и жены,В итоге в гроб сосновый лягут тоже,Другим достанутся их платья и короны,И я, простой бродяга, как ни кинь,Не улизну, когда Господь назначит.Что ж, я повеселился всласть. Аминь.И встречу смерть, руки своей не пряча.[35]

Я спросил его, будто бы в шутку, где он услышал эти стихи, и он ответил, пожав плечами, что сам их сочинил, принимая во внимание час, место и время года. Я сказал ему, что в стихах отсутствует и надлежащий слог, и ритм, и метафора – все то, что, подобно красивым одеждам, облекает поэзию, – а кроме того, написаны они языком простонародья и полны вульгарных выражений. Он ответил, что для него это не имеет значения, поскольку подобные стансы часто исходят из самого сердца и приносят большое утешение. Я заметил, что, если бы я сам пел песни подобного рода перед лицом какого-нибудь высокородного сеньора, люди, наделенные хорошим вкусом, посмеялись бы надо мной. Он ответил, что его совершенно не беспокоит, буду я их петь или нет, а что касается одобрения вельмож, то он не дал бы за это и ломаного гроша, потому как для него важно лишь собственное мнение. Он сказал также, что отлично знает, как заработать деньги: он прыгает и кувыркается, показывает фокусы и насвистывает птичьи трели, заставляет улиток скакать на столе и исполняет балладу о Тристане[36]. «Но стихи я пишу для своего собственного удовольствия, – сказал он, – и больше ни для кого». На следующее утро его уже не было, и мы с ним никогда более не встречались. И все-таки, заметьте, я не забыл его вирши. Неужели в них было нечто, что важнее изысканного слога? Я даже не могу описать, как эта догадка раздражала меня, но временами я обнаруживал, что невольно повторяю эти строки про себя.

Четвертый день до майских нон 1189. В тот день я пел для могущественного барона Эсташа де Грамона и был приглашен погостить в его замке, который расположен на берегу Шаранты в Пуату. И конечно, я избрал дамой своего сердца его жену, Иоланду из Бриссака: за ее белую кожу, золотистые волосы и томную прелесть. Она приняла мою клятву в верности. Однако, должно признать, иногда мне казалось, будто она благосклонна ко мне только потому, что нуждалась в терпеливом слушателе ее жалоб на мужа, грубого и невоспитанного человека. И хотя она была очаровательна, но проливала такие обильные потоки слез из-за всякого пустяка, словно в ее голове помещался целый водоем.

Два месяца я ухаживал за госпожой Иоландой, называя ее в своих стихах сеньялем, то есть условным именем Бель-Вэзер, что значит Услада Очей, вздыхал ей вслед и щедро одаривал ее знаками внимания. Вскоре после Иоаннова дня[37], когда барон Эсташ находился далеко от замка со своей соколиной охотой, мы встретились наедине в зеленом саду, и я спел для нее аубаду, которую недавно написал:


Зачем же соловей так скоро улетает,И нам в саду цветущем больше места нет?Мне солнца первый луч тоскою сердце наполняет;Прощай, любовь, уж небо золотит рассвет.[38]

Всего в песне было шесть строф, и слово «рассвет», как и положено, упоминалось в каждой последней строке. Она слушала с искренним удовольствием, закрыв глаза, и в ответ на легкое пожатие руки пообещала удовлетворить мое самое большое желание. А было оно таково, чтобы мы возлежали всю ночь напролет подле друг друга, обнаженные, в целомудренных и нежных объятиях, а наши души витали бы над нами, слившись в блаженстве (как это происходит с настоящими любовниками). Она смущенно согласилась, промолвив: «Пусть это случится в ту ночь, когда мой супруг поедет в Лимож повидаться с другими баронами». Наше свидание пришлось на восьмой день до июльских ид.

Тем не менее, не успели мы возлечь вместе в ту ночь, как во внутреннем дворе замка поднялась суматоха, послышались крики, конский топот, скрип ворот, и оказалось, что барон Эсташ возвратился домой. Я бросился собирать свою одежду. Но госпожа Иоланда, ломая руки и рыдая так, что могла бы и голодного священника заставить отпустить ей грехи, принялась подталкивать меня к окну. Я мягко объяснил ей, что по наружной стене спуститься вниз невозможно. Тогда она открыла один из огромных сундуков, стоявших вдоль стены, который был наполовину заполнен аккуратно сложенным бельем. Я перекрестился, поручив свою душу Деве Марии, и забрался внутрь, молясь, чтобы господину барону не понадобилась до утра чистая рубаха.

По счастливой случайности между крышкой и краем сундука оказалась большая щель, и через это отверстие я смог дышать. Также благодаря этому я не был отделен от всего мира и слышал, о чем говорили в комнате. Итак, я услышал, как моя госпожа спросила, что заставило мужа вернуться домой в ту ночь, проделав неблизкий путь из Лиможа. Его ответ был настолько поразителен, что я чуть не выдал себя в порыве изумления.

Он сказал: «Король Англии умер[39]. Новость поспешил донести до нас Аймар Тайефе из Пуатье. Он умер два дня назад в Шиноне, и граф Ричард стал королем. Никто не может сказать, что теперь будет».

Я употребил все свои силы, чтобы успокоиться в недрах сундука, подслушать, если скажут еще что-нибудь, а затем дождаться, пока они уснут, с тем чтобы незаметно выскользнуть вон. Но, похоже, эта новость сулила перемены в моей судьбе, славные перемены, если только граф Ричард соизволит вспомнить слово, данное мне однажды вместе с известным кольцом…

* * *

Случайная встреча Дени с Ричардом Плантагенетом произошла ровно за год до описанных событий.

Вот как вышло, что английский принц, граф Пуату, герцог Аквитанский и один из самых доблестных воинов в мире, оказался обязанным никому не известному странствующему поэту…

Если вопрос о наследстве причинял беспокойство даже невозмутимым сыновьям Аймара из Куртбарба, то иные отпрыски феодалов не могли ни вытерпеть срока, ни перенести дележа. Вся Европа была охвачена пламенем войны между наследниками. Одни воевали, чтобы защитить то, что принадлежало им по праву. Другие стремились ускорить получение наследства путем кровопролития. Третьи, не имевшие вообще ничего, пытались урвать крохи с чужого стола. Ричард Плантагенет, чья жизнь отличалась множеством крайностей разного рода, в этом случае превзошел сам себя. Хотя он получил Аквитанию и Пуату в наследство от матери, королевы Алиенор, потребовалось немало усилий, чтобы защитить и удержать эти богатые, цветущие провинции, и заботы эти поглощали его настолько, что он даже не имел возможности насладиться своей собственностью. Он уподобился домовладельцу, который усердно трудится с восхода до заката, чтобы заплатить закладные и страховку, ведет нескончаемую войну против кротов, гусениц, насекомых-паразитов и мышей, подстригает газон, поправляет изгородь, пропалывает свой сад, и потому у него нет ни минуты, чтобы просто посидеть на солнышке.

В возрасте пятнадцати лет Ричард вступил во владение герцогством Аквитанским, получив кольцо св. Валерии, копье и штандарт, которые были изображены на гербе этого владения. Он принес вассальную клятву, присягнув на верность королю Франции Людовику, но положение несколько осложнялось тем обстоятельством, что его отец, король Англии Генрих II, ранее сделал подобные заверения от имени своего сына и не мог заставить себя отказаться от прав опеки[40] над имением Ричарда.

По мнению Генриха, добытые с великим трудом земли Плантагенетов на континенте – Анжу, Нормандия, Мэн, Бретань и прочие – должны были быть разделены между сыновьями при его жизни так, чтобы все узнали о его намерениях прежде, чем он умрет. Он хотел, чтобы все ясно осознавали, чья рука правит в настоящем и будет – пусть исподволь – распоряжаться будущим потомков. Никто, похоже, не мог смириться с волей короля – ни его сыновья, ни его жена Алиенор, которая ненавидела его с той же страстью, с какой любила своих мальчиков, ни его главный противник и сеньор – французский король.

В 1170 году Генрих заставил короновать как короля Англии своего старшего сына, тоже Генриха. Сам он не собирался отрекаться от короны; эта церемония была чисто символической. С любовью он обращался к своему сыну, преклонив колено. Генрих-младший привык к лести: им много восхищались, а более всех он любил себя сам. Он считал справедливым то, что к нему обращаются коленопреклоненно. «Поскольку, – заявлял он, – я сын короля, тогда как мой отец всего лишь сын графа Анжуйского». Было очевидно, что он не удовлетворится ролью номинального правителя, и его мать разделяла такой взгляд сына. Таким образом, через год после инвеституры[41] Ричарда как герцога Аквитанского он и молодой Генрих вместе со своим младшим братом Джоффри, который владел Бретанью, образовали лигу, чтобы заставить отца полностью отказаться от своих прав в их пользу. Алиенор поддержала сыновей, как и король Франции, для которого чересчур решительный Генрих всегда был источником неприятностей. Так начались энергичные военные действия: наступления сменялись контрнаступлениями, горели замки, отовсюду слышалось бряцание оружия, победы и капитуляции, что называется, шли рука об руку. Этот вихрь событий кружил по Европе более полутора десятков лет.

Сначала король Генрих быстро подавил бунт молодых принцев. Но в то же время некоторые из воинственных баронов подняли восстание, одни – против него, другие – против Ричарда в Пуату, а третьи – за неимением ничего лучшего – перессорились между собой. Положение осложняли банды наемников, которые в то время не состояли ни у кого на службе и занимались грабежом и разбоем в качестве маневров – для поддержания боевого духа и воинских навыков. Ричард был послан своим отцом разгромить всех возможных противников и весьма в том преуспел в течение блестяще проведенной кампании, которая длилась около двух лет. Затем, по настоянию отца, он продвинулся немного дальше, вторгся в Гасконь, где захватил несколько городов и замков.

Но тем временем за его спиной вновь восстали беспокойные бароны – благородный Вулгрен Ангулемский, Жоффрей из Ранкони и Аймар Лиможский. Следующие два года были потрачены на то, чтобы пустить им кровь и отвоевать одну за другой все их главные крепости. После короткой передышки возникла новая лига, на сей раз образованная трубадуром Бертраном де Борном[42], но по сути дела – в том же составе. На ее разгром понадобилась еще пара лет. Затем, когда все пресытились войной за пределами собственного королевства, настало время вернуться к междуусобным раздорам, и Генрих-младший вдвоем с братом Джоффри повернул оружие против Ричарда и своего отца. Однако, прежде чем эта распря успела зайти слишком далеко, молодой Генрих заболел и, взглянув на дело с разных точек зрения, рассудил, что у него мало шансов одолеть отца, а поэтому взял да умер. Три года спустя за ним последовал его брат Джоффри, и таким образом Ричард, против всех ожиданий, сделался наследником трона.

Тем временем старый Генрих все интриговал и устраивал заговоры против своих сыновей, против королей Франции – сначала Людовика, а затем его сына Филиппа – и против многих рыцарей и знатных сеньоров по всей французской земле. Распри не прекращались, непрерывно велись военные действия, и ни один из конфликтов не был улажен ко дню смерти Генриха. Что касается Ричарда, он то отправлялся сражаться по приказу отца против баронов, то неожиданно сталкивался с королем Филиппом-Августом, то пытался заключить мир между Филиппом и Генрихом, постоянно встречая непонимание со всех сторон. У него не было даже недели отдыха, когда бы он мог сбросить доспехи и вздохнуть спокойно.

Поскольку это был мужчина, наделенный силой и храбростью, и он всегда оказывался во главе своих рыцарей, его жизнь часто подвергалась риску. Однако в разгар одной из самых трудных его кампаний в 1188 году настал день, когда смерть подступила к нему лицом к лицу.

Он только что подавил бунт мятежных баронов, возглавленный, как обычно, Лузиньяном, Ранконем и Ангулемом и длившийся целый год, и закончил войну, взяв, казалось бы, совершенно неприступную крепость Тайебур второй раз за последние девять лет. Едва с этим бунтом было покончено, как пришло известие, будто Раймон Тулузский, которому Ричард нанес поражение несколько лет назад, вновь взялся за оружие, захватил нескольких торговцев из Пуату и обошелся с ними в высшей степени жестоко, ослепив и кастрировав одних и казнив других. Есть основания считать, что это внезапное выступление Раймона произошло при подстрекательстве короля Генриха, все еще занятого плетением интриг.

В ту пору Ричард, увлеченный красноречием архиепископа Трирского, который приехал в Европу с призывом оказать помощь в Святой Земле против крепнущей силы неверных, принял крест вместе со своим отцом, а также королем Франции Филиппом. Подозревали, будто Генрих, вовсе не собиравшийся когда-либо отправляться на Восток, искал способ разубедить сына в необходимости претворять в жизнь то, что следовало понимать всего лишь как политическое заявление о благих намерениях.

Независимо от того, как обстояло дело, Ричард бросил все и помчался на юг, где он живо опустошил часть Гаскони, захватил несколько крепостей и, наконец, подступил к самым стенам Тулузы. Этого не предвидел никто. Король Филипп-Август в отместку вступил в Аквитанию и немногим более месяца спустя разорил практически все земли, на которые претендовала Англия в Берри и в Оверни. Узнав об этом, Генрих начал набирать собственное войско в Нормандии, тогда как Ричард неохотно развернулся и поспешил назад, на север.

Филипп взял главный город Шатору в Берри, оставив его под охраной весьма доблестного рыцаря, некоего Гильема де Барре. Отвоевать город показалось Ричарду стоящим делом, и он осадил его со своими рыцарями и большим отрядом вольнонаемных всадников.

Дени де Куртбарб в то теплое лето путешествовал из Парижа на юг, останавливаясь в маленьких уютных замках по восточному берегу Луары, от Окзера до Везеле и дальше до Невера, где он переправился через реку. Вина были крепкими и изысканными, особенно белые вина Шабли, обладавшие тонким, чуть терпким вкусом; еда в тех местах была обильной, превосходные окорока с ароматом можжевеловых ягод и восхитительные пироги с начинкой из дичи и домашней птицы пришлись бы по вкусу и гурману. Дени продал в Париже свою виолу и предпочел взамен арфу, поскольку на этом инструменте было легче аккомпанировать себе; ни разу не пришлось ему обнажать свой меч, ибо, куда бы он ни пришел, везде находил радушный прием благодаря пению и поэзии. Однако он имел несчастье оказаться в герцогстве Берри примерно в то же время, когда туда вступил король Филипп, и повсюду Дени видел беспорядки и волнения. Он нашел убежище в Шатору вскоре после того, как город попал в руки французов, и собирался было немедленно возвратиться в восточные провинции, где было относительно спокойно, когда к стенам крепости подступил граф Ричард.

На самом деле Ричарду не хватало воинов, чтобы осадить город по всем правилам военного искусства, и потому оживленное движение через городские ворота не прекращалось. Поэтому однажды утром Дени упаковал свои седельные сумки и выехал из крепости через Буржские ворота сразу за отрядом фуражиров, сделавших вылазку в надежде собрать что-нибудь в окрестностях. Проскакав небольшое расстояние, он обернулся в седле, чтобы бросить прощальный взгляд на стены и башни города. Вдруг раздались хриплые крики и звон мечей, и он очутился в гуще жаркого сражения, точно щепка, подхваченная водоворотом.

Отряд фуражиров наткнулся на засаду рыцарей и вооруженных всадников из Пуату и пытался теперь пробиться назад, под надежную защиту крепостных стен. Дени натянул поводья, едва не наскочив на воина в разорванной кожаной одежде, и сумел уклониться от удара; на миг он сошелся нос к носу с другим всадником, а затем, ускользнув от него, пустился прочь с дороги. Он умчался бы в город не мешкая, если бы его внимание не привлек предводитель пуатевенцев.

Это был рослый, широкоплечий мужчина, чью поржавевшую кольчугу покрывала сеть серебристых полос, появившихся там, где ржавчина осыпалась под ударами мечей. Он был без шлема, и даже кольчужный капюшон был откинут назад, на плечи, так что его длинные каштановые волосы развевались по ветру. Ясная улыбка не сходила с бородатого лица, глаза горели боевым азартом. Он смеялся и что-то кричал, тогда как его рука поднималась и опускалась, нанося удары с сокрушительной силой и точностью. Это был воин, который наслаждался своим ремеслом и вкладывал в него душу без остатка. Он играючи помахивал здоровенной секирой, будто легоньким хлыстом. Лезвие и рукоять были сплошь измазаны кровью. Его правая рука также почернела от крови и казалась одетой в перчатку. Он был подобен героям песни о Роланде или Ожье[43], самим воплощением духа рыцарства.

Дени не мог отвести от него глаз. Он тотчас догадался, что это, должно быть, сам граф Ричард из Пуату, и понял, почему те, кому довелось увидеть его в сражении, называли его львом. Сравнение приходило в голову само собой: Ричард был неудержим, свиреп и к тому же – рыжеватой масти.

Неожиданно из города донеслись громкий свист и боевой клич. Небольшой отряд всадников мчался во весь опор от Буржских ворот. Граф Ричард натянул поводья и стал всматриваться вдаль, заслонив глаза рукой от солнца. Бой закончился, люди из отряда фуражиров отделились от своих врагов и отступили. Теперь Дени хорошо видел, что с Ричардом осталось только три рыцаря и восемь или десять конных воинов в кожаных куртках без рукавов и в стальных шлемах. Полдюжины мертвых тел распласталось вдоль дороги, и лежали две убитые лошади, тогда как третья билась, издавая жалобное ржание и пытаясь подняться на ноги.

На страницу:
3 из 10