Настанет день
На следующее утро, чуть свет, Домициан созвал своих министров на тайное совещание кабинета. Пять человек собралось в Гермесовом зале, они не выспались и предпочли бы еще полежать в постели, но если и случалось, что император заставлял ждать себя бесконечно долго – горе тому министру, кто осмеливался быть неточным.
Анний Басс, с присущей ему шумной откровенностью, выложил Клавдию Регину свои опасения по поводу предстоящего похода; он, видимо, хотел, чтобы Регин поддержал его перед императором. С одной стороны, говорил Анний, DDD считает, что скаредность недостойна бога, так что содержание двора и особенно постройки обходятся даже в его отсутствие очень дорого, с другой, – и это перешло к нему от отца, – он требует, чтобы при любых обстоятельствах избегали ненужных, расходов. А такое урезывание скажется прежде всего на ведении войны. И Анний боится, что генералам, командующим на Дунайском фронте, не будет предоставлено достаточно войск и военных материалов, и верховный главнокомандующий Фуск будет стараться – здесь-то и кроется главная опасность – восполнить нехватку вооруженных сил и боевых средств храбростью сражающихся.
– Да, вести государственное хозяйство не простое дело, – вздыхая, ответил Регин, – уж мне-то, Анний, незачем это объяснять. Вот я вчера получил стихи, посвященные мне придворным поэтом Стацием[19]… – Ухмыляясь всем своим мясистым, кое-как выбритым лицом и иронически щурясь сонными глазами с набухшими веками, он извлек рукопись из рукава парадного платья; держа драгоценное стихотворение в толстых пальцах, Регин громким жирным голосом прочел: «Тебе одному доверены управление священными сокровищами императора, богатства, созданные всеми народами, доходы, поступающие со всех концов земли. Все, что таится, сверкая, в недрах Далматинских кряжей, все, что неизменно приносит жатва ливийских пажитей, все, что растет на землях, удобренных нильским илом, все жемчуга, что извлекают на свет ныряльщики Восточного моря, и слоновая кость, добытая охотниками Индии, – все это доверено лишь твоему попечению. Бдителен ты и зорок и с уверенной быстротой исчисляешь то, в чем ежедневно нуждаются под нашим небом армии государства, пропитание города, храмы, водопроводы, поддержание гигантской сети улиц. Ты знаешь цену и вес до последней унции, тебе ведомы сплавы металлов, которые превращаются в огне в образы богов, в образы императора, в римские монеты». Это обо мне здесь говорится, – усмехаясь, пояснил Клавдий Регин, и действительно было немного смешно, что этому небрежному, скептическому и не жадному до почестей господину посвящены такие пышные стихи.
Гофмаршал Криспин нервно шагал по маленькой комнате. Молодой элегантный египтянин был, несмотря на ранний час, одет очень тщательно, он, видимо, тратил уйму времени на свой туалет, и от него, как всегда, несло благовониями, словно от погребального шествия какого-нибудь вельможи.[20] Министр полиции Норбан с явным неодобрением следил за ним спокойным зорким взглядом. Норбан терпеть не мог молодого щеголя, он чувствовал, что тот наверняка издевается над его неуклюжестью, и все-таки Криспин – один из тех немногих, кто для Норбана недосягаем. Правда, министру полиции известны кое-какие неблаговидные проделки, с помощью которых этот мот Криспин добывает деньги. Однако император питает необъяснимое пристрастие к молодому египтянину. Он видит в этом человеке, изведавшем все утонченные пороки своей Александрии, зеркало элегантности и хорошего тона. Домициан, в роли стража строго римских традиций, презирал подобные ухищрения, но Домициан-мужчина весьма интересовался ими.
Криспин, все еще продолжая ходить по комнате, заметил:
– Вероятно, опять будем обсуждать новые, более строгие законы в защиту нравственности. DDD изо всех сил старается превратить наш Рим в Спарту.
Никто не ответил. Зачем в тысячный раз пережевывать одно и то же?
– А может быть, – заметил, неудержимо зевая, Марулл, который сегодня не выспался, – он собрал нас опять из-за какой-нибудь камбалы или омара?
Это был намек на злобную шутку, которую недавно позволил себе император[21], когда он, подняв среди ночи своих министров, вызвал их в Альбан, чтобы опросить, каким способом приготовить необычайно большую камбалу, которую ему поднесли.
Глаза всеведущего Норбана, в досье у которого были точно отмечены поступки и высказывания каждого из них, продолжали следить за бегающим по комнате Криспином; глаза эти были карие, коричневатыми были и белки, и своей спокойной пристальностью они напоминали глаза сторожевого пса, готового к прыжку.
– Вы опять что-то выведали о моих делах? – наконец спросил египтянин, которого этот упорный взгляд выводил из равновесия.
– Да, – скромно ответил Норбан. – Ваш друг Меттий умер.
Криспин сразу остановился и обратил к Норбану длинное, худое лицо, тонкое и порочное. Оно выражало и ожидание, и радость, и озабоченность. Старик Меттий был весьма богат, и Криспин преследовал его, хитроумно сочетая изъявления дружбы с угрозами, пока старец наконец не завещал ему весьма значительные суммы.
– Ваша дружба пошла ему не впрок, мой Криспин, – продолжал министр полиции; теперь к его словам прислушивались и остальные. – Меттий вскрыл себе вены. Впрочем, непосредственно перед этим он завещал все свое состояние, – Норбан чуть подчеркнул слово «все», – нашему возлюбленному владыке и богу Домициану.
Криспину удалось сохранить на лице спокойствие.
– Вы всегда приносите радостные вести, мой Норбан, – вежливо отозвался он.
Если уж не ему достался жирный кусок, то лучше пусть этот кусок получит император, чем кто-нибудь другой. Хотя Домициан и позволял себе с ними злые шутки, пятеро мужчин, собравшихся в маленьком зале, все же искренне были преданны ему. DDD, несмотря на свои мрачные причуды, умел производить впечатление не только на массы, но и на тех, с кем допускал известную близость.
Клавдий Регин сначала слушал с легкой гримасой. Затем он снова обмяк и сидел в кресле, развалясь, раскисший, сонный.
– Им-то легко, – сказал он вполголоса Юнию Маруллу, кивая на трех остальных министров, – они молоды. Зато, Марулл, только у нас с вами есть преимущество, которого не было пока что ни у кого из друзей императора, – наш возраст: ведь и вам и мне уже за пятьдесят.
Тем временем Норбан остановил Криспина в каком-то углу. Спокойно, слегка угрожающим тоном, понизив грубый голос, чтобы другие не слышали его слов, он сказал:
– У меня есть для вас еще одна приятная новость: на Палатинских играх[22] будут присутствовать весталки, так что вы сможете увидеть вашу Корнелию.
Смугловатое лицо Криспина стало почти глупым, настолько он растерялся. Он несколько раз говорил о весталке Корнелии нагло и похотливо, но только в кругу ближайших друзей, ибо император требовал самого строгого уважения к его сану верховного жреца и не терпел ни малейшей непочтительности к своим весталкам. Сейчас Криспин точно вспомнил те слова: «Будь эта Корнелия хоть с головы до пят зашита в свое белое одеяние, я все равно буду с ней спать», – хвастливо заявлял он. Но какими дьявольскими путями дошло это опять до проклятущего Норбана?
Наконец министров попросили в рабочий кабинет императора. Домициан сидел у письменного стола на высоком кресле, облаченный в подобающий только ему наряд императора, и даже обут он был в неудобные башмаки на высокой подошве, хотя его ноги заслонял стол. Он желал быть богом во всем и с почти жреческой величавостью ответил гордым кивком на подобающий богу церемониал смиренных приветствий.
Тем резче противоречила этой манере держаться та деловитость, с какой он повел совещание. Хоть и проникнутый сознанием своей божественности, он трезво проверял своим человеческим рассудком аргументы и возражения, приводимые его министрами.
Обсуждался в первую очередь проект закона, по которому верховный надзор за нравами и сенатом навсегда передавался в веденье императора, а права корпорации-соправительницы сводились к пустым формальностям, и, следовательно, единодержавие становилось реальностью. Каждый аргумент, обосновывающий это предложение, разработали до мельчайших стилистических тонкостей. Потом занялись вопросом о том, как сочетать основные требования войны и мирной жизни. Тут надо было, с одной стороны, предоставить в распоряжение военного инженера Фронтина большие суммы, чтобы он мог продолжать возведение вала для защиты от германских варваров, с другой – найти деньги для раздачи наград и повышения жалованья частям армии, отправляющимся на фронт. Вместе с тем нельзя было просто-напросто приостановить крупное строительство, начатое в Риме и в провинциях. Это могло повредить престижу императора. На чем же можно было сберечь деньги? Где и на что еще повысить налоги, не слишком обременяя подданных? Затем было решено, какие меры следует принять против неспокойных провинций, какие привилегии нужно им предоставить и какие отнять. Подробно обсудили, допустимо ли несколько смягчить предписания, ограничивающие разбивку новых виноградников за счет пашен. Нельзя, чтобы эта необходимая реформа стала уж слишком непопулярной. В заключение особенно долго остановились на давно задуманных законах в защиту нравственности: распоряжениях, сдерживающих все возраставшее стремление женщин к эмансипации, установлениях, ограничивающих роскошь в одежде, предписаниях, допускавших более строгий контроль над зрелищами. И опять советникам Домициана пришлось признать, что, когда он говорил о своей миссии верховного жреца – самыми суровыми мерами восстановить староримскую дисциплину и традиции, – это не было с его стороны лицемерием. И если он безрассудно отдавался собственным страстям и желаниям, то вместе с тем был глубоко проникнут верой в свою миссию – вернуть народ на путь добродетели и к религиозным истокам древних традиций. Римская дисциплина и римская мощь едины, одна не может существовать без другой, строгая добродетель – основа империи. Неподвижно и царственно сидел он за своим столом, вершил Дела – и казался говорящей статуей. От него как бы исходила глубокая убежденность в своей миссии, и хотя министры слышали эти откровения бога Домициана уже не раз, им становилось жутко от его одержимости.
Но, впрочем, они деловито обсудили все вопросы под деловитым руководством императора и без всяких обид друг на друга. Домициан сумел слить себя и своих советников в единый организм, думавший единым мозгом. Собрание затянулось, все мечтали об отдыхе, но император не разрешал ни себе, ни своим советникам никакого перерыва.
И даже когда он наконец отпустил выбившихся из сил министров, Норбана он все-таки задержал. Правда, он поступил бы разумнее, дав себе немного передохнуть. Ведь впереди предстоял еще нелегкий семейный ужин. Знаток людей, Элий оказался прав: император решил сначала увидеться с Луцией в кругу семьи, а уже потом должно было последовать то объяснение с глазу на глаз, которого он так желал и так боялся. Именно из-за этого объяснения Домициан и решил предварительно побеседовать со своим министром полиции. Ведь только Норбан мог дать материал против Луции, такой материал, который пригодился бы императору для решительного разговора. Однако Норбан был молчалив и сегодня, а у Домициана и сегодня вопрос не шел с языка. Он ждал, чтобы Норбан заговорил сам. Это низость, что тот не дает по собственному почину сведений своему государю. И все-таки Норбан упрямился и молчал.
Император со вздохом отказался от надежды что-либо узнать о Луции. Но поскольку Норбан был здесь, начал выспрашивать его о Юлии. Его отношение к племяннице было двойственным и изменчивым. В свое время Тит, его брат, предложил ему в жены свою дочь Юлию, но Домициан, стремившийся тогда стать соправителем брата, решил, что от него хотят слишком дешево откупиться. Потом, отчасти из ненависти к брату, отчасти потому, что его привлекало полное ленивой прелести пышное тело Юлии, он уговорами и силой добился ее покорности. После того как Тит выдал Юлию за их двоюродного брата Сабина, даже именно поэтому, Домициан продолжал скандальную связь с ней. Теперь Тит мертв, Домициану незачем больше его бесить, но он успел привыкнуть к светловолосой, белокожей, медлительной Юлии. Она, видимо, полюбила его, а он искал в этой любви прибежища, когда его особенно терзал гнев на неприступную гордость Луции. И в зависимости от того, как с ним обращалась Луция, менялось и его отношение к Юлии.
И вот Юлия забеременела. Несколько времени тому назад он запретил ей спать с ее мужем Сабином, его двоюродным братом, и она клялась, что ребенок – от Домициана, не от Сабина; Домициан-мужчина очень хотел бы этому верить, но император Домициан недоверчив. Или, может быть, император Домициан тоже верит, ведь его, бога, не надуешь, но недоверчив Домициан-человек? Говорить об этих своих сомнениях с Норбаном он не стеснялся. Луция родила ему ребенка, но тот умер в двухлетнем возрасте, и лейб-медик Валент считает, что на потомство от Луции надеяться нечего. Вот если бы Юлия родила ему ребенка – это было бы замечательно. Но кто скажет, действительно ли плод, который она носит, – его дитя? Никогда он не будет вполне в этом уверен; ведь если даже у ребенка обнаружится фамильное сходство с Флавиями, оно может быть унаследовано и от нее самой, и от него, и от Сабина. Кто рассеет его сомнения?
Норбан не только был глубоко предан своему государю, он был ему искренним другом. И как он обрадовался бы, если бы у Домициана родился сын, которому тот завещал бы престол.
– У меня надежные люди в доме принца Сабина, – заявил Норбан, – люди зоркие. Они следят не за принцессой Юлией, а за принцем Сабином. И мои люди решительно утверждают, что между принцем и принцессой отношения чисто родственные, а не супружеские.
Император устремил взгляд слегка выкаченных глаз, мутных и неподвижных, на министра полиции.
– Тебе хочется утешить владыку и бога Домициана, Норбан, – ответил он, – оттого что ты друг Домициану-мужчине.
Норбан многозначительно пожал широкими плечами:
– Я только передаю то, что мне сообщают верные люди.
– Во всяком случае, досадно, что Сабин, этот заносчивый дуралей, существует, – размышлял вслух Домициан. – Дурак он по натуре, а вот в том, что он так занесся, виноват Тит. Уверяю тебя, Норбан, мой брат Тит был в глубине души сентиментален, несмотря на металлический звон в голосе. Он этого Сабина набаловал из семейной чувствительности. То, что он выдал за него Юлию, – просто идиотизм.
– Мне не подобает критиковать бога Тита, – ответил Норбан.
– А я тебе говорю, – нетерпеливо возразил император, – что он частенько вел себя как идиот, этот самый бог Тит. Высокомерие Сабина действительно невыносимо. Оно уже почти граничит с государственной изменой.
– Он упорно держится в стороне от политики, – вставил министр полиции почти с сожалением.
– В том-то и дело, – сказал Домициан. – Зато он строит из себя Мецената[23] всяких снобов-интеллигентов, которые, конечно, настроены оппозиционно.
– Можно ли считать это государственной изменой? – задумчиво спросил Норбан. – Боюсь, этого недостаточно.
– Он нарядил своих слуг в белые ливреи, а это – привилегия императорского дома, – продолжал Домициан.
– Тоже недостаточно, – настаивал Норбан. – Потом он белую ливрею отменил, как вы ему приказали. Нет, всего этого недостаточно, – заключил он. – Но положитесь же на вашего Норбана, мой владыка и бог, – уговаривал он Домициана. – Против принца Сабина непременно возникнет какое-нибудь обвинение, уж такой он человек. А как только дойдет до этого, может быть, уже к вашему возвращению из похода, мой владыка и бог, – я вам сейчас же доложу.
Вечером император сначала поужинал один, он ел торопливо и много, ибо хотел быть сытым, чтобы за семейным ужином еда не отвлекала его от наблюдений за остальными. А остальные тем временем собрались в малом парадном зале Минервы. Здесь были: Луция, оба кузена императора – Сабин и Клемент с женами – Юлией и Домитиллой, а также два мальчика-близнеца – сыновья Клемента.
Караульные звякнули копьями об пол, Домициан вошел. Увидел Луцию, ее обращенное к нему смелое, ясное, смеющееся лицо, веселое, слегка насмешливое. О нет, пребывание на пустынном острове не укротило ее, не изменило. Он был рад, что они не вдвоем.
Своим деревянным тяжелым шагом подошел он к ней и поцеловал, – как должен был, следуя церемониалу, поцеловать каждого из присутствующих. Поцелуй был коротким и формальным, его губы едва коснулись ее щеки. Однако она почувствовала, как под его парадной одеждой забилось сердце. А он отдал бы целую провинцию, только бы узнать, спала она с кем-нибудь там, на своем острове, или нет. Почему он не расспросил Норбана? Неужели он боится его ответа?
Его охватило неистовое, едва укротимое желание увидеть шрам под ее левой грудью, нежно провести по нему пальцем. Да, он поистине великий властитель, истинный римлянин, если может, испытывая столь яростное желание, все же обуздать себя и явить окружающим лик, полный спокойствия.
Итак, он обнимает своего двоюродного брата Сабина и целует его, как предписывает обычай. Препротивный мужчина этот Сабин, и глуп, и мнит о себе. Но на своего министра полиции Домициан может положиться. Настанет день, когда он уже не будет вынужден касаться своей щекой щеки Сабина.
Он повернулся к Юлии. Ее беременность еще не была заметна, но все присутствующие о ней уже знали. Наверное, слышала и Луция и тоже начнет теперь гадать, от кого ребенок: от Фузана или от дуралея Сабина? Когда император направился к Юлии, угловато отставив назад локти, слегка втянув живот, все лицо его пылало; но это еще ничего не доказывало, он краснел часто от всякого пустяка. Большие, широко раскрытые серо-голубые глаза Юлии были вопрошающе устремлены на него. За последние месяцы ей меньше пришлось страдать от его капризов, но ее ясный и трезвый ум подсказывал, что, как только он снова сойдется с Луцией, все будет по-прежнему. И вот Юлия стоит перед ним, эта истинная дочь Флавиев, крупная, земная. Но не кажется ли она несколько вульгарной рядом с Луцией? Домициан поцеловал ее, ее тонкая белая кожа, которая еще на днях так нравилась ему, потеряла для него всякую прелесть.
Затем он обнял и приветствовал поцелуем своего младшего двоюродного брата Клемента, ленивого тихоню, как он называл его, издеваясь. Ибо Клемент не интересовался политикой, в нем не было ни капли честолюбия, его сквозившая во всем ласковая небрежность раздражала императора, считавшего себя блюстителем истинно римских нравов. Большую часть времени Клемент проводил в деревне, с женой Домитиллой и близнецами. Там он изучал ханжеские догматы одной еврейской секты, а именно – нелепое учение минеев, или христиан, которые ожидали всяческого блаженства в загробной жизни, ибо считали, что жизнь земная не стоит трудов. Домициан находил эти догматы отвратительными, расслабляющими, бабьими, глупыми и совершенно недостойными римлянина. Нет, свидетель Геркулес, он и Клемента терпеть не может. Но кое в чем Клемент имеет перед ним преимущество, а в одном Домициан просто завидует ему: у него два сына-близнеца, четырехлетние принцы Констант и Петрон, львята, как Домициан любил называть этих послушных, ласковых и крепких мальчуганов. Династия должна быть продолжена, – он этого горячо желает, – ни Сабин, ни Клемент для престола не годятся, кого произведет на свет Юлия – еще неизвестно, поэтому близнецы пока все, на что Домициан может рассчитывать, и в душе он лелеет мысль усыновить их. Только из-за них мирится он с присутствием кузена Клемента. Впрочем, Клемент на неприязнь отвечал неприязнью и с явным усилием перенес объятие и поцелуй Домициана.
Особенно злила и забавляла императора жена кузена, Домитилла; она была последней, кого он приветствовал поцелуем. Домитилла была дочерью его покойной сестры и унаследовала некоторые характерные черты Флавиев – белокурые волосы, крутой подбородок. Но она была щуплая, во всех смыслах щуплая, и вдобавок скупая на слова. Правда, светлые глаза Домитиллы выдавали ее пылкие, даже фанатические чувства. К Домициану она относилась с презрением, называла его не иначе, как «этот», считая даже прозвище «Фузан» слишком для него лестным; он казался ей воплощенным принципом зла, и чтобы об этом догадаться, императору не нужен был его Норбан. Конечно, это она и поддерживала в своем слабовольном супруге пассивную враждебность и упорство его тихого и кроткого сопротивления. Конечно, это она вовлекла его в подозрительную еврейскую секту. Целуя сейчас Домитиллу, император обнял ее крепче, чем остальных. Она была ему совершенно не нужна, но именно для того, чтобы позлить ее, он не ограничился обычным официальным поцелуем, а долго и сердечно сжимал ее в объятиях.
За столом он был разговорчив и явно пребывал в отличном настроении. Правда, не отказал себе в удовольствии, как обычно, подразнить кузенов Сабина и Клемента, а также Домитиллу. Но не обиделся, когда Луция стала насмешливо хвалить его за умеренность и с одобрением признала, что живот у него вырос не намного. Юлии он с притворной озабоченностью посоветовал, чтобы она в своем положении соблюдала осторожность, – такое-то блюдо ела, а такое-то нет. Но больше всего шутил он с близнецами. Ласково гладил их по светлым мягким волосам, называл «мои львята». Принцы охотно принимали эти знаки внимания, видимо, они тоже любили дядю.
– Народ, солдаты и дети любят меня, – с удовольствием отметил император. – Все, у кого здоровые инстинкты, меня любят.
– Разве у меня нездоровые инстинкты? – спросила Луция.
А Юлия ласково и непринужденно осведомилась:
– Значит ли это, что вы нашего бога Домициана не любите, моя Луция, или любите, несмотря на нездоровые инстинкты?
Но вот ужин окончен, все разошлись; Домициан почувствовал себя лучше вооруженным для объяснения с Луцией. Однако, когда они остались одни, он никак не мог начать. Луция это поняла, и на лице ее появилась широкая улыбка. Она сама начала разговор и благодаря этому все время направляла его.
– Я, собственно, должна была бы поблагодарить вас за ссылку, – сказала Луция. – Когда я узнала, что местом изгнания вы предназначили мне даже не Сицилию, а пустынный остров Пандатарию, я, признаюсь, рассердилась и боялась, что там будет очень скучно. Но эта ссылка была таким переживанием, что жаль было бы не изведать его. Общаясь с десятком таких же ссыльных, как и я, и с местным пролетарским населением, я убедилась, что для внутренней жизни гораздо полезнее находиться на таком вот пустынном острове, чем в Альбанском поместье или на Палатине.
«А я все-таки спрошу Норбана, – злобно подумал Домициан, – спала ли она там с кем-нибудь и с кем именно».
– Когда вы соблаговолили вернуть меня, – продолжала Луция, – я почти жалела об этом. Но я вовсе не отрицаю, что теперь, когда я вернулась, мне после пустынной Пандатарии очень нравится здесь, в Альбанском имении.
– Мне следовало применить закон о прелюбодеянии во всей строгости, – заметил, побагровев, Домициан. – Я должен был бы уничтожить вас, Луция.
– Вы капризны, мой владыка и бог, – ответила Луция, все так же улыбаясь. – Сначала вы зовете меня обратно, а потом говорите грубости. А не считаете ли вы, что несколько примитивно в любом случае прибегать к таким кровавым решениям? – Луция подошла к нему вплотную – она была выше Домициана – и слегка погладила его редеющие волосы. – Это дурной вкус, Фузан, – сказала она, – и не свидетельствует о благородстве крови. Впрочем, я ведь смерти не боюсь. Полагаю, вам это известно. И если бы мне теперь пришлось умереть – смерть не слишком высокая плата за то, что я получила от жизни.
Да, от жизни она умела взять все, что можно, Домициан должен это признать. И смерти она действительно не боится, он в этом удостоверился. И в том, что она извлекла нечто ценное даже из своего изгнания, он тоже не сомневался. Нет, ее нельзя укротить, невозможно стать ее господином. Он возмущался все вновь и вновь той дерзостью, с какой она отстаивала свою правоту, и всякий раз эта дерзость сызнова покоряла его.
Он пытался найти в себе силы, чтобы устоять против нее. Ведь в отсутствие Луции он убедился, что ее можно заменить. Разве Юлия не стала ему больше чем наложницей? Разве он не ждет от Юлии ребенка? Разве и в его жизни не было всяких событий, пока Луция отсутствовала?
– Я тоже кое-чего достиг, когда тебя не было, Луция, – сказал он злобно. – Рим стал более римским, Рим стал более могущественным, сильным, и теперь в Риме больше дисциплины.
Но Луция просто рассмеялась в ответ.
– Не смейся, Луция! – остановил он ее, это были и просьба и приказ. – Это правда. – И добавил мягче, почти умоляюще: – Я ведь и ради тебя это делал, я для тебя старался, Луция.
Луция сидела молча и смотрела на него. Она замечала в нем все мелочное и смешное, но видела также его силу и способность властвовать. Одно она понимала: если у кого-нибудь в руках сосредоточена такая чудовищная полнота власти, как у ее Домициана, нужно быть очень большим человеком, чтобы не злоупотреблять ею. Будничной трезвости рассудка она от него не могла требовать, да и не требовала. Временами даже любила его за то, что он так одержим уверенностью, будто его рукою действует и его устами говорит бог. Ей казалось достойным презрения то, что он не может себя пересилить и убить ее, вместе с тем в изгнании Луция не раз тосковала по нем. Сейчас она смотрела на него задумчиво, затуманенным взглядом: она радовалась, что будет спать с ним. И все же Луция сознавала ясно: нужно не медля потребовать от него все, что она задумала, и заранее добиться согласия. Потом, после, будет уже поздно, и ей придется вести с ним борьбу целые годы. Она четко определила для себя то, что должна от него потребовать, и благоразумный Клавдий Регин ее одобрил.