bannerbanner
Адольф Гитлер (Том 1)
Адольф Гитлер (Том 1)полная версия

Адольф Гитлер (Том 1)

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 31

По всем этим причинам всё сильнее проявлялось страстное стремление отправиться, наконец, туда, куда с самой ранней юности влекли меня тайные желания и тайная любовь. Я надеялся сделать когда-нибудь себе имя в качестве архитектора и так, в малом и великом, в зависимости от того, что будет уготовано мне судьбою, честно послужить нации.

Однако в конечном счёте мне хотелось приобщиться к счастью иметь право быть и действовать там, откуда когда-нибудь придёт исполнение моей самой заветной мечты – присоединение моей любимой родины к общему отечеству по имени Германский рейх».[164]

Вероятно, эти мотивы действительно сыграли свою роль в том, что он покинул Вену; другие же соображения, надо полагать, оказали на принятие решения лишь большее или меньшее побочное воздействие. Он сам впоследствии сознался, что он так и не смог «научиться венскому жаргону»; кроме того, он обнаружил в этом городе «в области чисто культурных и художественных дел все признаки изнеможения» и счёл дальнейшее пребывание в нём бесцельным уже потому, что для архитектора «после перестройки Рингштрассе задачи, по крайней мере в Вене, большей частью были незначительными».[165]

И всё же не эти причины были решающими. В значительно большей мере и здесь сыграло свою главную роль его отвращение ко всему тому, что было нормой и обязанностью. Выплывшие на свет в 50-х годах его военно-призывные документы, за которыми по его приказу так лихорадочно охотились ещё в марте 1938 года, сразу же вслед за вступлением в Австрию, исключают всякие сомнения в том, что им было совершено так называемое уклонение от освидетельствования, т. е. он хотел увильнуть от прохождения военной службы. Дабы затемнить это дело, он поэтому, явившись в Мюнхен, не только зарегистрировался в полиции как человек без подданства, но и неверно указал затем в своей автобиографии дату отъезда из Вены: Гитлер покинул этот город не весной 1912 года, как он будет утверждать, а в мае года следующего.

Расследования австрийских властей были поначалу безуспешными. 22 августа 1913 года уполномоченный службы безопасности в Линце Цаунер, отвечавший за розыски, записывает: «Представляется, что Адольф Гиитлер (!) не отметился в полиции ни здесь, ни в Урфаре, и его пребывание в каком-нибудь другом месте также не выявлено.» Бывший опекун Гитлера глава общинного совета Леондинга Йозеф Майрхофер на соответствующие запросы тоже не мог сообщить о местонахождении Гитлера, а обе его сестры, Ангела и Паула, также заявили о своём брате, что они «с 1908 года ничего о нём не знают». И только розыски в Вене выявили, что он перебрался в Мюнхен и проживает там по адресу Шляйсхаймерштрассе, 34. И вот там-то 18 января 1914 года, во второй половине дня, появился нежданно-негаданно служащий уголовной полиции, он арестовал находящегося в розыске и препроводил его на следующий день в австрийское консульство?

Выдвинутое против него обвинение имело очень серьёзный характер, и Гитлер, после того как он столь долго пребывал в безопасности, столкнулся с непосредственной угрозой подвергнуться осуждению. Это было одно из тех банальных событий, которые в будущем ещё чаще могли придать его жизненному пути совсем иное направление. Трудно представить, чтобы он с таким порочащим честь в глазах общества пятном мог объединить и мобилизовать на военный лад миллионы последователей.

Однако и здесь, как и в ряде других эпизодов позднее, на помощь Гитлеру пришёл случай. Власти Линца предложили ему явиться в столь короткий срок, что выполнить это оказалось уже нереальным. А перенос срока дал ему возможность тщательно обдумать письменное объяснение. В этом пространном – на нескольких страницах – послании в адрес «Второго отдела магистрата города Линца», представляющем собой наиболее объёмистый и весомый документ его молодости, Гитлер пытался всеми правдами и неправдами обелить себя. Письмо не только свидетельствовало о его по-прежнему плохом знании немецкого языка и орфографии, но и, по описанию того, как шли его личные дела, говорило, что в целом его жизнь и тут скорее всего текла столь же неупорядоченно и бесцельно, как и в венские годы:

«В повестке я назван художником. И хотя это звание принадлежит мне по праву, оно всё же правильно только условно. Вернее, я зарабатываю на жизнь как самостоятельный художник только ради того, поскольку я полностью лишён состояния (отец мой был государственным чиновником), чтобы обеспечить себе продолжение образования. Я могу уделять зарабатыванию на хлеб только частицу моего времени, потому что я всё ещё учусь на художника-архитектора. Так что мои даходы (!) очень скромные, они как раз таковы, чтобы хватить на кусок хлеба.

Прилагаю в качестве даказательства (!) этого справку о налогообложении и покорнейше прошу тут же сразу вернуть мне её назад. Мой заработок определяется в ней в 1200 марок и скорее преувеличен, чем преуменьшен, и это нельзя понимать так, что на каждый месяц приходится ровно 100 марок. О нет. Месячные заработки очень колеблются, а сейчас они уж точно плохие, потому что ведь художественная жизнь в Мюнхене в это время как бы находится в зимней спячке…»

Объяснение, которое он нашёл для своего поведения, было, конечно, притянуто за уши, но оказалось в целом достаточно эффективным. Оно сводилось к тому, что хотя он и пропустил первое освидетельствование, но всё же вскоре вслед за тем объявился сам, по собственному почину, а его бумаги, по всей вероятности, затерялись где-то в канцеляриях. Своё же упущение он пытается оправдать слезливой ссылкой, рассчитанной на сочувствие и не лишённой подобострастной хитрости, на нищенские условия существования в годы жизни в Вене:

«Что же касается упущения, в коем я грешен, осенью 1909 г., то это было для меня чрезвычайно горькое время. Я был молодым неопытным человеком, без какого-либо денежного вспомоществования и слишком гордым, чтобы принимать его от кого-то не говоря уш (!) о том, чтобы просить его. Будучи лишён любого рода поддержки и полагаясь только на самого себя, моих немногих крон, а часто только геллеров, вырученных за мои работы, с трудом хватало мне на ночлег. На протяжении двух лет у меня не было другой подруги кроме заботы и нужды, не было другого спутника кроме вечного неутолимого голода. Я никогда не знал прекрасного слова „молодость“. И сегодня спустя 5 лет осталась память в виде пятен на обмороженных пальцах, руках и ногах. И всё же я не могу не вспоминать об этом времени с определённой радостью, сейчас когда все самое горькое уже позади меня. Несмотря на жесточайшую нужду, находясь в зачастую более чем сомнительном окружении, я всегда достойно берег своё имя, совершенно безупречен перед законом и чист перед своей совестью…»

Примерно две недели спустя, 5 февраля 1914 года, Гитлер предстаёт перед призывной комиссией в Зальцбурге. Заключение, подписанное и самим Гитлером, гласит: «Негоден к несению строевой и вспомогательной службы, слишком слаб. Освобождён от воинской службы»[166]. Сразу же после этого он отправляется назад в Мюнхен.

Есть все основания полагать, что в Мюнхене он не был совсем уж несчастным. Сам он потом скажет о «внутренней любви», которую он ощутил с первого взгляда к этому городу, и объяснит этот необычный оборот в первую очередь «чудесным союзом первобытной силы и тонкого художественного настроения, этой единой линией от „Хофбройхауза“ до „Одеона“, от „Октоберфест“ до „Пинакотеки“, не называя, однако, – и это весьма характерно – в качестве обоснования своей симпатии никакого политического мотива. Он по-прежнему живёт одиноко и замкнуто на своей Шляйсхаймерштрассе, но, кажется, дефицит в человеческом общении ощущается им тут не столь сильно, как раньше. У него устанавливаются, правда, довольно приличные отношения с портным Поппом, а также с его соседями и друзьями, что объяснялось обоюдной тягой к политизированным беседам. А уж в пивных Швабинга, где происхождение и положение не играют никакой роли и признается любая социальная принадлежность, Гитлер находит ту форму контакта, которую он только и мог выносить, ибо она обеспечивала ему одновременно и близость, и отчуждённость, – непринуждённые, случайные знакомства за кружкой пива, легко возникавшие и столь же легко утрачивавшиеся. Это были те „маленькие кружки“, о которых он потом упомянет, где его считали „образованным“ и где он, судя по всему, чаще встречал не возражения, а одобрение, когда распространялся о непрочности австро-венгерской монархии, неизбежности германо-австрийского союза, антинемецкой и прославянской политике Габсбургов, о евреях или о спасении нации. В том окружении, которое культивировало аутсайдеров и охотно усматривало за эксцентричными мнениями и манерами гениев, он едва ли выделялся этим. Как мы сегодня знаем, когда вопрос его возбуждал, он нередко срывался на крик, но все его высказывания, сколь бы страстными они ни были, отличались своею последовательностью. И ещё он любил пророчествовать и прогнозировать процессы политического развития.[167]

А от решения, которым он около десяти лет назад обосновывал свой уход из училища, Гитлер к этому времени отказался – теперь он уже не стремился стать художником, скажет он после, не упоминая, правда, о том, в чём же виделось ему теперь его будущее, и заверит, что рисованию он тогда уделял столько времени, сколько было нужно, чтобы заработать на жизнь и получить возможность учиться. Однако он не предпринял ничего для осуществления этого намерения. Сидя у окна своей комнаты, он продолжал рисовать маленькие акварели-пейзажи: «Хофбройхауз» и «Зендлинские ворота», «Национальный театр» и «Съестной рынок», «Фельдхеррнхалле» и снова «Хофбройхауз». Годы спустя эти работы будут министерской директивой объявлены «ценным национальным художественным достоянием», а их владельцы – обязанными сообщать о них[168]. Иногда он часами просиживал в городских кафе, молча поглощая целые горы пирожных и предаваясь чтению выложенных там же на столиках газет, или торчал в душном «Хофбройхаузе», и на его бледном лице были видны следы его возбуждённых раздумий. Иной раз он делал в этом наполненном пивными испарениями чаду беглые наброски соседних столиков или интерьера здания в принесённую тетрадь для эскизов. Как и прежде, он тщательно заботится о своей одежде, любил, как свидетельствует семья портного, у которого он снимал комнату, носить фрак; те же свидетели говорят о характерном для него стремлении сохранять дистанцию: «… его было не разобрать. Он никогда не говорил ни о родительском доме, ни о приятелях или приятельницах». В целом же казалось, что он не столько был поглощён какой-то целью, сколько старанием не стать жертвой социальной деградации. Йозеф Грайнер рассказывает, что он в то время как-то встретил его в Мюнхене и спросил, как он думает жить дальше, на что получил ответ, «что, так или иначе, скоро война. Так что будет абсолютно все равно, была у него до этого профессия или нет, потому что в армии, что генеральный директор, что цирюльник, стригущий пуделей, – все едино».[169]


Предчувствие не обмануло его. В «Майн кампф» Гитлер, вспоминая предвоенные годы, образно назовёт их состоянием перед землетрясением, трудноуловимым, почти невыносимым ощущением напряжённости, нетерпеливо жаждущим разрядки, и, по всей видимости, неслучайно эти фразы относятся к довольно удачным в литературном отношении пассажам его книги: «Уже во времена моей жизни в Вене, – говорится там, – над Балканами лежала та белесая духота, которая обычно предвещает ураган, и уже вспыхивал порой яркий луч, чтобы, однако, тут же снова затеряться в жуткой темени. Но затем пришла война на Балканах, а вместе с нею пробежал и первый порыв ветра над занервничавшей Европой. Приходящее ныне время лежало тяжёлым кошмаром на людях, нависая, словно лихорадочный тропический зной, так что ощущение приближающейся катастрофы в результате вечного беспокойства стало, наконец, страстным желанием: пусть же, наконец, небо даст волю року, которого уже ничем не удержать. И вот уже упала на землю первая мощная молния – разошлась непогода, и в громы небесные включился грохот батарей первой мировой войны».[170]

Сохранилась одна случайная фотография, на которой запечатлён Гитлер среди толпы на мюнхенской площади Одеонсплац, ликующей по случаю объявления войны 1 августа 1914 года. На фотографии хорошо видно его лицо с полураскрытым ртом и горящими глазами – этот день освободил его от всех затруднений, от бессилия и одиночества бытия. «Мне самому, – опишет он потом своё состояние, – те часы показались избавлением от досадных юношеских чувств. Я и сегодня не стыжусь сказать, что, захваченный порывом восторга, я опустился на колени и от всего переполненного сердца возблагодарил небо».

Это было благодарение, адресованное всей эпохе, и редко когда ещё она предстанет столь же единой в своём воинственном порыве, как в августовские дни 1914 года. И не требовалось и безысходности впустую влачившегося существования художника, чтобы воспринять этот день, когда война «ворвалась и смела „мир“, … в то святое мгновение прекрасным» и увидеть осуществлённым прямо-таки «нравственное страстное желание»[171]. Охваченное глубокой депрессией господствовавшее сознание не только Германии, но и всего европейского континента восприняло войну как возможность вырваться из тисков обыденности, и тут снова проявляется, по сути дела, интенсивная взаимная связь между Гитлером и его временем; он неизменно разделял его потребности и чаяния, но более обострённо, более радикально – то, что для времени было лишь неудобством, для Гитлера было отчаянием. И как он тешил себя надеждой, что война изменит все отношения и исходные позиции, так и повсюду там, где призыв «В ружьё!» был встречен ликованием, ощущалось в глубине предчувствие того, что один век подошёл к концу и ему на смену приходит новый. Как это и отвечало эстетизированным наклонностям эпохи, война рассматривалась как очистительный процесс, как великая надежда на освобождение от пошлости и самоедства – в «Священных песнопениях» она воспевалась как «оргазм универсальной жизни», созидающий и оплодотворяющий хаос, из которого возникает новое[172]. И то, что в Европе иссяк свет, было не только, как это заявил и определил английский министр иностранных дел сэр Эдуард Грей, формулой прощания, но и формулой надежды.

Снимки первых дней августа запечатлели ту лихорадочную праздничность, настроение порыва и радость ожидания, с которыми континент вступил в фазу своей гибели, – мобилизации в сопровождении цветов и криков «ура!», несущихся с тротуаров, а на балконах – дамы в пёстрых летних нарядах. Настроение народного праздника и радостные «Виват!». Нации Европы праздновали уже победы, которых им не доведётся одерживать.

В Германии эти дни воспринимались в первую очередь как небывалое всеобщее единство. Как по мановению волшебной палочки, исчезли все противостояния поколений, пришёл конец ставшей уже поговоркой немецкой розни. Это был опыт почти религиозного характера, который превратил те дни «для всех, кто их пережил, в неотъемлемую ценность высшего порядка», как писал один из тех, кто такое испытал, спустя десятилетия в старческом умилении[173]. Выражением этих настроений стала стихийно зазвучавшая на улицах и площадях «Песня о Германии» долго остававшегося непризнанным революционера-либерала 1848 года Хофмана фон Фаллерслебена, которая превратилась теперь, по сути, в национальный гимн. Фраза Вильгельма II, прозвучавшая перед десятками тысяч людей, собравшихся вечером 1 августа на берлинской площади Шлоссплац, что он не хочет больше знать, «ни партий, ни вероисповеданий», а знает только «братьев-немцев», получила, несомненно, самую большую известность из всего, что он когда-либо говорил; в глубоко и традиционно расколотой нации, страдавшей из-за своих антагонизмов, эта фраза на какой-то незабываемый момент убрала многообразнейшие перегородки; немецкое единство, достигнутое около пятидесяти лет назад, наконец-то, казалось, превратилось в реальность.

Это были дни прекрасных иллюзий. Однако чувство единения лишь затушёвывало то, что, как казалось, оно устраняло. А за картиной примирившейся нации продолжали жить старые противоречия, да и в основе нараставшего ликования лежали самые разные мотивы: личные и патриотические мечты, революционные побуждения и пресыщенность, комплексы антиобщественного протеста, гегемонистские устремления, равно как и страстное желание авантюристических натур вырваться из рутины буржуазного порядка – все это соединилось воедино и ощутило себя на какой-то момент в едином порыве ради спасения Отечества.

И личные ощущения Гитлера не были свободны от таких мистифицированных представлений: «Так вот и у меня, как и у миллионов других, сердце через край переполнялось гордым счастьем,» – так напишет он и объяснит своё восторженное состояние возможностью наконец-то проявить свои национальные убеждения. 3 августа он обращается с прошением на высочайшее имя короля Баварии разрешить ему, несмотря на австрийское подданство, вступить добровольцем в один из баварских полков. И противоречие между уклонением от освидетельствования и этим шагом только кажущееся – прохождение воинской службы подчиняло его воспринимавшемуся лишённым смысла принуждению, в то время как война означала как раз освобождение от разладов, от бремени непонятных чувств, от лишённого направления холостого хода жизни. По его собственным словам, ещё подростком он был очарован двумя патриотическими книжками для народа о войне 1870/71 годов. И вот теперь он собрался вступить в ряды могучей, ещё озарённой ореолом того детского чтива армии. Только что пережитые дни одарили его чувствами эмоциональной сопричастности и согласия, которых ему так не хватало. Теперь, впервые в своей жизни, он увидел задачу, заключающуюся в шансе приобщиться к авторитету мощного, внушающего страх учреждения. И хотя в минувшие годы он приобрёл кое-какой опыт, узнал нужды людей, их чаяния и страхи, но он всегда находился в промежуточных прослойках общества, был аутсайдером без ощущения тождественности судьбы. Теперь же перед ним открылась возможность удовлетворения этой глубокой потребности.

Уже на следующий день после отправки прошения он получил ответное послание. Дрожащими руками, как он потом признавался, Гитлер распечатал конверт. Ему предписывалось явиться в 16-й баварский резервный пехотный полк, именовавшийся по имени его командира ещё и полком Листа. Так началась для Гитлера «самая незабываемая и самая великая пора моей земной жизни».[174]

Глава V

Спасение благодаря войне

Без войска нас всех здесь не было бы, все мы когда-то пришли из этой школы

Адольф ГитлерПервые шаги на войне. – Связной в штабе полка. – Не от мира сего^ – Университеты Гитлера. – Шок от встречи с Родиной. – Союзническая военная пропаганда. – Провал правящей верхушки. – Мировоззрение против мировоззрения. – Великое наступление 1918 года. – Пазевальк. – Революция и антиреспубликанские настроения. – Версаль. – Конец старой Европы. – Политизация общественного сознания. – Решение стать политиком откладывается. – «Где был Гитлер?» – Аполитичный политик.

Во второй половине октября, после прохождения курса подготовки, продолжавшегося около двух недель, полк Листа был отправлен на западный фронт. В нетерпении, беспокоясь, как бы война не закончилась ещё до того, как ему доведётся вступить в первый бой, Гитлер жил ожиданием их отправки. Но уже в день так называемого боевого крещения, в своём первом бою на Ипре 29 октября, он оказался участником одного из самых кровавых сражений начавшейся войны. Попыткам массированного и по немецкому стратегическому плану решающего прорыва к берегам Ла-Манша стоявшие на этом участке фронта британские части противопоставили ожесточённое и в конечном итоге успешное сопротивление. Четыре дня шли неутихающие бои, и сам Гитлер в письме портному Поппу писал, что в их полку из трех тысяч пятисот человек осталось только около шестисот. Правда, в истории полка называется другая цифра – в этих первых боях погибло триста сорок девять человек. Какое-то время спустя часть потеряла в сражении у деревни Бекелер своего командира и приобрела – частью из-за легкомысленных приказов – «печальную известность».[175]

Описание своего боевого крещения, которое даёт Гитлер в «Майн кампф», тоже не выдерживает детальной проверки. И всё же та необыкновенная тщательность стиля, которой характеризуется этот пассаж, равно как и заметное старание автора придать ему поэтическую возвышенность, свидетельствуют о том, насколько сильным, незабываемым событием врезался этот бой в его память:

«А потом приходит сырая, холодная ночь во Фландрии, в течение которой мы молча совершаем свой марш, а когда затем начинает уже вырисовываться из тумана день, тут вдруг с шипением появляется над нашими головами железный привет и, произведя громовой хлопок, осыпает наши ряды шрапнелью, врезающейся в мокрую землю; но ещё до того как рассеивается это маленькое облако, навстречу первому посланцу смерти грохочет из двухсот глоток первое ура. А затем раздался треск и грохот, пение и вой, и вот уже загорелись глаза, и каждый бросился вперёд, все быстрее, пока вдруг на засеянных свёклой и разделённых живыми изгородями полях не вспыхнул бой – рукопашный бой. А издали уже доносились до наших ушей звуки песни, они были все ближе и ближе, текли от роты к роте, и вот тут, когда смерть уже деловито ворвалась в наши ряды, песня пришла и к нам, и мы понесли её ещё дальше: „Германия, Германия превыше всего, превыше всего на свете!“[176]

На протяжении всей войны Гитлер был связным между штабом полка и передовыми позициями, и это задание, когда ему приходилось полагаться только на самого себя, отвечало его характеру одиночки. Один из его тогдашних командиров потом вспоминал о нём как о «спокойном, несколько невоенного вида человеке, который поначалу ничем не отличался от своих товарищей». На него можно было положиться, как на добросовестного и, по словам того же источника, солидного человека. Но и здесь он считался чудаком, «чокнутым», как почти единодушно говорили о нём другие солдаты. Часто сидел он «в углу, с каской на голове, погруженный в свои мысли, и никто из нас не мог вырвать его из этой апатии» Все оценки, а их за эти почти четыре года наберётся довольно много, звучат так же или примерно так же, ни одна из них не производит живого впечатления, но эта их бесцветность отражает серость самого объекта.

Даже те эксцентричные черты, которые его отличали, носят на удивление безличностный характер и высвечивают не столько его личность, сколько принципы, коим он следовал. Примечательно, что случавшиеся у него порою словоизвержения, с помощью которых он освобождался от своих раздумий, касались не тягот солдатской жизни, которых была тьма, а выражали его страх за победу, подозрения в предательстве и в наличии невидимых врагов. Нет ни одного эпизода, который придавал бы ему индивидуальный облик, ни одного признака какой-либо самобытности, а единственная история, которая дошла из того времени и вошла потом во все хрестоматии, действительно, является не чем иным, как хрестоматийным рассказом о том, как однажды Гитлер, будучи послан с донесением, наткнулся у Мондидье на отряд из пятидесяти французов и как он благодаря своей находчивости, мужеству и хитрости сумел их обезоружить, взять в плен и привести к своему командиру.[177]

Его образцовое усердие казалось прямо-таки перерисованным с картинки патриотического календаря, а по сути дела было просто иной формой ухода от окружающего мира, бегством в мир стереотипов. Во время одной разведывательной операции он вырывает своего командира из-под огня неожиданно заговорившего пулемёта противника, «заслонив его собой», и умоляет «не дать полку за такой короткий срок во второй раз потерять своего командира»[178]. Конечно же, он был – вопреки всем имевшим потом место, но диктовавшимся политическими соображениями сомнениям – храбрым солдатом. Уже в декабре 1914 года его наградили «железным крестом» 2-й степени, и «это был самый счастливый день моей жизни, – пишет он портному Поппу, – правда, мои товарищи, которые тоже его заслужили, почти все погибли». В мае 1918 года его награждают полковой грамотой за храбрость перед лицом врага, а 4 августа того же года – редким для рядового «железным крестом» 1-й степени.

Правда, конкретный повод для этой награды так и остался невыясненным до сегодняшнего дня, сам же Гитлер об этом никогда не говорил – предположительно, чтобы не афишировать тот факт, что наградили его по представлению полкового адъютанта еврея Хуго Гутмана. И в истории полка нет об этом ни слова, а имеющиеся свидетельства сильно рознятся друг с другом. В них либо утверждается – явно имея в виду упоминавшуюся историю, – будто Гитлером был взят в плен английский патруль из пятнадцати человек, либо рассказывается о полном драматизма задержании им десяти, двенадцати или даже двадцати французов, причём Гитлеру приписывается даже свободное владение французским языком, хотя в действительности тот знал по-французски лишь одно-два выражения, да и те нетвёрдо. А в ещё одном свидетельстве утверждается, будто он под сильным огнём сумел пробраться на батарею и тем самым предотвратил грозящий обстрел собственных позиций. Вероятнее же всего, награду он получил не за какой-то отдельный подвиг, а за свою добросовестную, хотя и незаметную службу в течение всех этих лет. Но что бы ни было поводом, в плане будущего фронт оказал Гитлеру неоценимую услугу. Он дал ему, австрийцу, в определённом смысле более высокое право считать своей родиной Германию и тем самым вообще создал необходимые предпосылки для успешного начала его карьеры – благодаря фронту было обретено и легитимировано право Гитлера на решающий политический голос, равно как и право на политических приверженцев.

На страницу:
10 из 31