Потомок Микеланджело
Базен перебрался в Париж недавно. До этого он жил и работал в Мансе. Оба друга были поглощены идеями будущего – они мечтали о создании общества, основанного на сознательном труде, общества свободных производителей.
Но сегодня в их беседе социальные идеи отступили перед вопросами политическими, волновавшими в эти дни всю страну.
– Ты читал последний номер «Газетт де Франс»? – спросил Базен.
– Я вообще не читаю эту газету, – ответил Бонноме.
– И зря. Иногда можно кое-что обнаружить и в ней. В последнем номере приведен разговор двух простолюдинок после оглашения новой конституции. «Скажи-ка, – спрашивает одна другую, – что дает нам конституция? Я внимательно слушала ее содержание и ничего не поняла». – «А я поняла все». – «Что же она дает нам, по-твоему?» – «Бонапарта…»
Оба друга рассмеялись.
– Вот увидишь, – сказал Сен-Симон, – он вскоре прикроет большинство нынешних газет.
– Не сомневаюсь в этом. А что касается конституции…
– Что касается конституции, – подхватил Сен-Симон, – то это мираж, ширма для захвата власти узурпатором. Подумай сам: она якобы провозглашает всеобщее избирательное право и плебисциты по важным государственным вопросам. Но плебисциты будут проводиться под полицейским надзором, а «всеобщее избирательное право» сводится к тому, что «народ» выдвигает только кандидатов, из числа которых Первый Консул сам выберет депутатов и функционеров по своему вкусу!
Базену захотелось подразнить разбушевавшегося друга.
– Но ты не можешь отрицать, что конституция Бонапарта построена по классической схеме Монтескье! Она ведь четко делит власть на законодательную и исполнительную!
Сен-Симон взревел:
– По схеме Монтескье, говоришь ты?! На законодательную и исполнительную? Нечего сказать, здорово ты все понял! Законодательная власть вручена трем учреждениям, не связанным друг с другом, – Государственному совету, Трибунату и Законодательному корпусу. Но первый лишь предлагает законопроекты, второй – обсуждает их, не имея права принимать, третий – принимает, не имея права обсуждать, а решается все Сенатом, целиком зависящим от Первого Консула! Вот тебе и Монтескье!
– Браво, браво! – улыбнулся Базен.
– И заметь, – не унимался Сен-Симон, – исполнительная власть, преподносящаяся народу как «коллегиальная», по существу, является чисто диктаторской: двое «коллег» Бонапарта оказываются на поверку просто реквизитом!
– А как он ловко разделался с Сиейсом!
– Да, ловкости ему не занимать. Случай беспрецедентный – в конституции члены исполнительной власти названы поименно: Первый Консул – Бонапарт, Второй – Камбасерес, Третий – Лебрен. А Сиейса, который ему больше не нужен, он так же легко и просто сбросил со счетов, как раньше сбросил Барраса, как сбрасывал и будет сбрасывать всех, в ком потерял надобность.
– Ты прекрасно все понял и изложил, – сказал Базен. – Напиши-ка статейку на эту тему.
– Писать для мусорной корзины? – сморщился Сен-Симон. – К тому же меня занимают вовсе не эти проблемы.
– Меня тоже. Но без них не обойтись. Пока не будет уничтожено антинародное правительство, социальные проблемы останутся пустым звуком. Это хорошо понимал Бабеф.
– Я отнюдь не бабувист.
– И я не считаю себя его последователем в полной мере. Но бороться необходимо. Разными способами и методами, но ведущими к одной цели.
Базен помолчал, огляделся по сторонам, словно желая убедиться, что в комнате, кроме них, никого нет, и продолжал тихим голосом:
– Организуется тайное общество с целью свержения диктатуры Бонапарта. В него входят многие революционеры, хорошо известные тебе. Мы действуем под видом филантропов…
– Филадельфы, – хитро подмигнул Сен-Симон.
– Откуда тебе известно? – насторожился Базен.
– Догадываюсь… С некоторых пор ты подписываешь черновики статей псевдонимом «Филадельф»… Нет, дорогой друг, я не хочу связывать себя с тайной организацией. Мне никак нельзя садиться в тюрьму. Сейчас я начинаю готовить большой теоретический труд. Пока не вышли последние деньги, уеду отсюда куда-нибудь подальше, хотя бы в Швейцарию, и буду работать.
– Одно другому не мешает.
– Кому как. Я же предпочитаю заниматься чем-то одним, и именно тем, что считаю делом жизни. А Бонапарт… Да бог с ним. Чем выше он заберется, тем больнее ударится, упав, поверь мне…
23
Но до падения было еще далеко. Пока что он шел от победы к победе. Стремясь упрочить свое положение, он старался всех успокоить, задобрить, привлечь. Подвергнутые было остракизму члены Совета пятисот, противодействовавшие событиям 19 брюмера, помилованы и прощены. Особое благоволение проявлено к промышленникам и финансистам. И акции на парижской бирже стали быстро подниматься в знак признательности, которой новое правительство удостоилось от Богатства.
Отныне особняк на улице Шантерен уже не устраивал Бонапарта. Он переезжал в бывший королевский дворец, желая «спать в постели своих прежних господ». И теперь наконец он мог бросить очередную «историческую» фразу, услужливо записанную его секретарем:
– Итак, мы в Тюильри. Теперь вся задача в том, чтобы здесь остаться.
Глава вторая
1
Шестеро узников форта «Насьональ» жили своей обычной бессобытийной жизнью, столь же серой, как море у острова Пеле.
Вести из Парижа доходили сильно запаздывая, и после обнадежившего, но оказавшегося безрезультатным фрюктидора долго не было ничего, что могло бы воодушевить и подбодрить. Буонарроти строчил петиции, требуя пересмотра и аннуляции приговора Вандомского процесса: ведь их осудили, по существу, только за пропаганду конституции 1793 года (наличие заговора Бабеф мастерски скрыл в защитной речи); а разве подобная пропаганда в демократической республике – преступление?
– Ну и хитер же ты, – удивлялись товарищи.
– Бабеф называл это «макиавеллизмом правого дела», – улыбнулся Филипп.
Но «хитрости» не помогали. На все прошения правительство и министерство отвечали категорическим отказом.
2
Впрочем, бесплодность этих усилий все же не была полной. Они будоражили умы, заставляли возвращаться к тому главному, за что погибли их товарищи, за что ныне страдали они.
Однажды, после обсуждения очередной петиции, Вадье сказал:
– А ведь и правда конституция 1793 года была великим актом. И недаром она стоила головы Бабефу и Дарте. Она давала всем право на труд, на обеспечение, на равное образование. И еще многое.
Буонарроти в раздумье покачал головой.
– Так-то оно так, да не совсем. Ты забываешь, что конституция сохраняла частную собственность как основу общества. И конечно же по большому счету вовсе не за пропаганду конституции 1793 года расправились с Бабефом господа судьи. То был лишь удобный предлог.
Вадье вздыбился, словно пришпоренный конь.
– Вот это здорово! А за что же, спрашивается?
– Не горячись. Я думаю, все меня понимают. – Филипп обвел глазами присутствующих. – Бабеф погиб за проповедь социального равенства. За отрицание всякой собственности. Но признать это значило бы воздать должное нашим идеям. А этого-то как раз и не желали сильные мира.
– Но ведь вы же все вели борьбу за восстановление этой демократической конституции! – не унимался Вадье.
– Вели. И будем вести. Ибо она – величайшее достижение революции. Но для Бабефа и для всех нас это лишь промежуточный этап на пути к полному и совершенному равенству.
– К полному равенству… Совершенному равенству… А что это, собственно, такое?
– Нам всем понятно, а тебе, если желаешь, могу объяснить. Впрочем, это лучше меня сделает Жермен. Ведь он – единственный среди нас соавтор идеи Равных… А ну-ка, друг Жермен, расскажи, как все было. И с самого начала…
…Рассказ Жермена был полезен не только старому Вадье. Он заставил встрепенуться и остальных. Изгнанники как бы снова переживали давно ушедшее и все же вечное…
3
Жермен начал издалека – от первой встречи с Гракхом Бабефом. Впрочем, слово «встреча» может показаться странным, когда речь идет о заключенных, находящихся в разных тюрьмах города. А между тем это было именно так. Жермен и Бабеф встретились и сблизились в переписке, которую трибуну Гракху удавалось наладить с внешним миром всякий раз, едва он попадал в тюрьму. Благодаря переписке они узнали друг друга, поняли, что живут одинаковыми интересами и надеждами. И Жермен сразу же почувствовал значительность Бабефа и с самого начала оказался в роли его ученика. Жермен спрашивал, Бабеф объяснял; Жермен сомневался, Бабеф аргументировал; Жермен спорил, Бабеф доказывал. Именно так зарождался и набирал силу Великий план.
Бабеф высоко ценил конституцию 1793 года, провозгласившую главные демократические свободы. Но конституция не посягнула на богатства плутократов – она и словом не обмолвилась о равенстве имущественном, с о ц и а л ь н о м. А без равенства социального грош цена равенству политическому, равенству перед законом: от него до всеобщего благоденствия так же далеко, как от неба до земли! Да, Гракх Бабеф давно разобрался в этом, как и в том, что, вопреки надеждам «уравнителей», обществу ничего не дал бы «черный передел» – новый, справедливый раздел всей земельной собственности. В отличие от большинства самых смелых мыслителей своего времени Бабеф утверждал: в основе подлинного равенства должно лежать не разделение собственности, а обобществление ее.
Отринув частную собственность, люди будущего тем самым откажутся от эксплуатации себе подобных. В их обществе не будет больше тунеядцев и рабов, богатеев, пухнущих от избытка, и бедняков, пухнущих от голода. Земля будет общей, нераздельной, и все, что стоит на ней – мастерские, фабрики, склады, – также станет общим достоянием всех людей, людей-тружеников. Ибо весь труд, только труд, дает человеку и человечеству право на жизнь. Целенаправленно трудясь, создавая своими руками все необходимое для существования, каждый сочтет священной обязанностью заботиться обо всех, а все не оставят без внимания каждого. Владеть предприятиями, средствами связи, конторами будет не тот или иной хозяин, не «я» и не «ты», хозяевами окажемся «мы». Это местоимение получит новый смысл. Именно мы, люди труда, сможем четко и рационально руководить всем производством и распределением, согласно справедливой оценке затраченного труда и справедливому учету потребностей тружеников.
Только такое общество может быть и будет обществом совершенного равенства, дающим членам его всеобщее счастье.
За это боролся Гракх Бабеф. За это он и погиб.
4
Жермен давно окончил, но все сидели молча, словно завороженные. Каких только мыслей не пробудил в них этот рассказ! Один лишь Вадье отнесся с сомнением к услышанному: он улыбался и недоверчиво покачивал головой. И наконец проворчал:
– Но этого же никогда не будет. Этого просто не может быть…
– Мы думаем иначе, – за всех ответил Буонарроти. – То, что не удалось вчера, удастся завтра. Чего не сможем сделать мы, доделают другие. Но это будет, будет обязательно!..
5
Пришла Тереза, и Буонарроти без конца целовал ее обветренные, растрескавшиеся руки.
Но Тереза оставалась мрачной. Она почти не разговаривала, и Филиппу так и не удалось расшевелить ее.
С Терезой ему становилось все труднее.
Теперь он часто вспоминал о том, как уговаривал ее не тащиться сюда, не брать на себя этот непомерно тяжелый крест, слишком тяжелый для ее слабых плеч. И в том не было ничего зазорного: ведь они же не венчаны и над ней не тяготеет долг преданной супруги.
Но тогда она была непреклонной.
Собственно, непреклонной она оставалась и сейчас; но он видел, как ей тяжело, как убывают ее силы, иссякает терпение, портится характер.
О, Тереза любила его, любила горячо и преданно, он знал это – иначе он никогда не принял бы ее жертвы. Но могла ли любовь, пусть самая искренняя, вознаградить за столь тяжкие лишения, изнурительный труд, унижения и издевательства, которые ей доводилось терпеть в этой крепости, ей, красивой, гордой и слабой?..
«Прекрасная Мариетта» – так называли Терезу Поджи там, в Вандоме, и еще раньше, в Париже (она скрывала тогда свое подлинное имя). «Прекрасная Мариетта» – Филипп не без тщеславия признавался себе – была самой красивой из женщин, с которыми ему приходилось встречаться. И во время процесса, несмотря на заплаканные глаза, она привлекала всеобщее внимание в зале суда, к ней постоянно подсаживались лощеные франты, досужие ловеласы, безуспешно пытались втянуть в разговор, прельстить заманчивыми обещаниями…
Когда-то на Корсике и он, Буонарроти, был очарован ее необычайной красотой и лишь потом разглядел все остальное, очарован настолько, что оставил ради нее семью, покинул боготворившую его Элизабет и детей. И никогда не жалел об этом. Никогда, до сего дня…
Бедная Тереза! Ну разве виновата она в своей слабости, в том, что слишком горда и замкнута, что не может найти общего языка с окружающими? В этом смысле Филипп смотрел с известной долей зависти на жену Вадье, прибывшую сюда с малолетней дочерью. Гражданка Вадье – женщина еще молодая, слишком, быть может, молодая для ее пожилого супруга – была всегда весела, бодра, общительна; и она стала душой маленькой женской общины форта «Насьональ». И только с Терезой не могла подружиться.
Своей молчаливостью, неприветливостью, обособленностью Тереза еще больше увеличивала ту неприглядность и замкнутость жизни, от которой безмерно страдала. Власти разрешили женам сопровождать осужденных лишь при условии, что они сами станут узницами. Они жили тут же, на острове Пеле, могли видеться с мужьями, но не могли и шагу ступить на «большую землю». Для Терезы это представлялось особенно невыносимым. Филипп возбудил ходатайство, чтобы жене хоть изредка разрешали покинуть опостылевший остров, но эта просьба, как и все его прочие петиции, осталась безрезультатной.
С болью в сердце видел Буонарроти быстрое увядание своей «Мариетты». Она ведь была еще совсем не старой, а чудные волосы ее уже поредели, в них появились седые пряди; с каждой неделей он находил новые морщинки на ее поблекшем лице. А руки все более грубели от той неблагодарной работы, к которой были совершенно не приспособлены: от непрерывной стирки, штопки, тасканья тяжестей. Он видел все это и искренне переживал за любимую. Но при этом не мог не вспоминать о брошенной им Элизабет…
Элизабет Конти отнюдь не была красавицей. И брак с ней совсем еще юного Филиппа не был браком по любви: он оказался обычной сделкой, характерной для высшего света. Отец Филиппа – аристократ и важный сановник при дворе великого герцога Тосканского – искал для своего сына – и нашел – вполне подходящую партию: род Конти был столь же знатен, как и род Буонарроти. Филипп не противился воле отца ему было все равно; он вел тогда довольно рассеянный образ жизни, увлекался искусством и смотрел на женитьбу как на неизбежный атрибут общепринятого существования… Зато потом, когда ушел в революцию, из аристократа и богача превратился в нищего изгоя, вполне оценил свою супругу: она безропотно приняла лишения бродячей жизни, была верной помощницей во всех его делах и никогда не жаловалась… И даже потом, когда он оставил ее, продолжала о нем заботиться – совсем недавно возбудила встречное ходатайство перед Директорией о его освобождении…
Обо всем этом думалось невольно, хотя Филипп и не искал подобных мыслей.
Как мог, он старался утешить Терезу. Но теперь это удавалось все реже и реже.
6
Когда стало известно о высадке Бонапарта на юге Франции, почти всех изгнанников охватила бурная радость.
Теперь их освобождение, очевидно, было не за горами. Революционный генерал, друг и коллега Робеспьера-младшего, спаситель Республики от роялистского мятежа конечно же наведет порядок и расправится с этой презренной Директорией. Он не допустит, чтобы его соратники и единомышленники томились здесь, в этой проклятой крепости. Он наверняка восстановит демократическую конституцию и оправдает все надежды патриотов.
Пылкий Жермен в тот же день декламировал стихи, сочиненные им на данный случай; стихи были довольно корявыми, но вызвали аплодисменты. Не аплодировали лишь двое: Блондо и Буонарроти.
Блондо, человек болезненный и желчный, почти всегда был мрачно настроен, а Бонапарта, по его собственному признанию товарищам, ненавидел лютой ненавистью.
– Но почему же? – удивлялись они.
– А потому, что это явный карьерист и злодей. Вы толкуете о роялистском мятеже. А помните, как он закрывал наш Клуб Пантеона? Тогда он угрожал нам смертью.
– Нашел что вспоминать, – махнул рукой Казен. – Тогда он действовал как подневольный. И никаких угроз с его стороны я не помню. А сейчас…
– А сейчас, – подхватил Блондо, – он будет рваться к единоличной власти и, полагаю, добьется ее. Но если он уничтожит Республику, я заколю его собственной рукой!
Расходившегося Блондо пытались унять. Жермен же подошел к Буонарроти.
– Я вижу и тебе мои стихи не понравились. Оно, впрочем, и понятно: ты ведь в отличие от меня, доморощенного стихоплета, настоящий поэт.
Буонарроти поморщился.
– Не в этом дело. Просто я не могу разделить вашего энтузиазма. Блондо чересчур горяч. Но во многом он прав.
– Ты изумляешь меня.
– Я знаю «революционного генерала» с ранней юности.
– Ты никогда не говорил об этом.
– Не было случая. А сейчас, пожалуй, расскажу. Так вот, живя на Корсике, я близко познакомился со всем честным семейством, а оно было не маленьким. Целый клан. Обедневшая семья из местного дворянства. Особенно сблизился с одним из его братьев, с Жозефом. Он работал в газете, которую я тогда издавал, и, постоянно нуждаясь в деньгах, брал безвозвратные ссуды. Что же касается Наполеона, то и с ним я тогда был накоротке, случалось, ночевал в одной комнате, на одной постели и делился последним куском хлеба. Тогда он мне нравился.
– Вот видишь! Но что же тебя привлекало?
– Мне казалось, будто у нас общие идеалы: свобода, равенство, братство – те великие принципы, которые выдвинула революция. И оба мы в одно и то же время – это нас особенно сблизило – поняли, что правитель острова Паоли, произнося трескучие патриотические фразы, готовится изменить, отдать остров англичанам. И мы начали неравную борьбу с Паоли.
– Стало быть, Бонапарт и тогда выступал как революционер и патриот.
– Да, мне так казалось, и поэтому он был мне приятен. Хотя друзьями мы не стали. Но потом…
– Что же ты замолчал?
– Все рассказывать долго, тем более что началось с едва заметных ощущений. Скажу только, что и под Тулоном, и позднее я стал улавливать в этом человеке усиливающиеся нотки честолюбия, и это мне претило. Особенно я хорошо понял его в период Директории, когда пути наши опять пересеклись. Ты слышал, что сказал только что Блондо?
– Конечно.
– Так вот, он знает, что говорит. При закрытии Клуба Пантеона «революционный генерал» действительно угрожал нам расстрелом. В тот день я имел с ним беседу с глазу на глаз. Сначала он пытался меня привлечь и превратить в провокатора на службе Директории, затем, когда не преуспел в этом, начал грозить. Я рассмеялся и показал ему спину. Думаю, этого он мне не забыл и не простил.
– Допустим. Но сейчас-то на него возлагают надежды все свободолюбивые силы страны.
– И напрасно. Их ждет горькое разочарование.
– Уверен в обратном.
– Ну что ж, время покажет.
7
И время показало.
Весть о событиях 18 – 19 брюмера в первый момент повергла большинство изгнанников в полное недоумение.
Но Жермен и тут не сдался.
– Все правильно, – сказал он. – Эти люди свергли презренную Директорию и образовали Консульство, на манер античной Римской республики. Недаром их поддержали лучшие люди Парижа и страны. Консульство – коллегиальная демократическая власть. Теперь ждите перемен и для нас.
– Как бы эта «коллегиальная власть» не обернулась личной диктатурой, – пробормотал себе под нос Бадье. – Так иной раз случалось и в Древнем Риме.
Филипп Буонарроти только ухмыльнулся.
Зато Блондо дал полную волю своему холерическому темпераменту.
– Презренный демагог! – кричал он. – Я так и знал, что он всех обведет вокруг пальца. И все это дурачье верит ему. Но и вы хороши! Тоже мне – подлинные революционеры и патриоты! Ваши погибшие соратники, Бабеф и Дарте, сейчас переворачиваются в своих могилах!
– Да уймись ты, наконец, и перестань нас оскорблять, – пытался остановить его Жермен.
Но остановить Блондо было невозможно.
В эти дни чрезмерно ревностная администрация форта поспешила привести всех к присяге на верность Консульскому правительству. Никому из узников и в голову не пришло противиться этому. Никому, кроме Блондо.
– Отказываюсь, – прорычал он.
– Почему же? – удивился пристав, разносивший подписной лист. – Ведь новый режим – это всеобщее благо. Лучше не спорьте и подпишитесь под текстом присяги, как подписались ваши товарищи.
Блондо рванул протянутый ему лист и написал: «Клянусь до самой смерти быть верным партии Робеспьера и убить Бонапарта».
– Боже мой, – изумился чиновник, – что вы такое написали! Как вы несправедливы к человеку, который несет Франции мир и покой! И вы восхваляете Робеспьера, он же бич человечества!
– Я заколю узурпатора! – вопил Блондо. – И лучше не касайтесь своими грязными руками памяти Робеспьера: вот кто принес бы нам подлинный мир!
Комендант форта, когда ему доложили о случившемся, приказал, чтобы Блондо немедленно изолировали и поместили в больницу: он решил, что заключенный сошел с ума.
– Ну вот, видишь, к чему привели эти дурацкие неистовства! – заметил Жермен.
– Ты прав, – в раздумье ответил Буонарроти. – Абсолютно незачем было посвящать наших врагов в свои сокровенные замыслы. Он лишь ухудшил наше положение. Надо немедленно ослабить эту акцию. Давай-ка займемся составлением очередного обращения к правительству – сейчас самое время для этого.
8
В новой петиции Буонарроти превзошел себя: она была подлинным шедевром «макиавеллизма правого дела».
Основная идея этого произведения искусства заключалась в том, чтобы показать Консулам: так называемые «заговорщики» и новое правительство – порождение одних и тех же условий, плод многолетней несправедливости предшествующих властей. По существу, и те и другие боролись с единым злом: с антинародной конституцией 1795 года, с растленной Директорией и ее клевретами. Что представлял собой так называемый «заговор Бабефа»? Что, если не попытку ниспровергнуть конституцию 1795 года и порожденный ею тлетворный режим? И ту же самую цель ставили перед собой заговорщики брюмера во главе с Бонапартом. Разница лишь в том, что первые не преуспели, а вторые добились победы. Но разве эта победа не есть о б щ а я победа – победа п р а в о г о д е л а? Почему же удачливые заговорщики ныне пребывают у власти, а их старшие братья, не сумевшие, вследствие предательства, довести дело до конца, томятся в неволе? Прямой долг Консулов, вытекающий из логики событий последних лет, ликвидировать создавшуюся несправедливость, выправить положение и дать почетную свободу тем, кто были их предшественниками!
Все получалось на редкость последовательно и убедительно.
В своем силлогизме Буонарроти делал всего лишь одно «упущение». Он «забыл» сказать о том, что обе названные им группы заговорщиков боролись с Директорией, имея в виду взаимно исключающие цели: бабувисты – благо всего народа, брюмерианцы – авторитарную власть группы ставленников богатейших людей страны. Но какое это могло иметь значение в плане «макиавеллизма правого дела»? Тем более что на первых порах Бонапарт и его соратники сами твердили о «всенародном» характере их переворота!
Товарищи единодушно одобрили хитроумный труд Филиппа.
Новая петиция обязательно должна была иметь успех – в этом никто не сомневался.
И она возымела успех. Правда, не сразу.
9
Жозефа Фуше потомки окрестят «флюгером».
Этот невзрачный рыжеватый человек со студенистым лицом и тусклым взглядом бесцветных, глубоко спрятанных под тяжелыми веками глаз обладал удивительным нюхом и вовремя пристраивался к той стороне или партии, которая побеждала или должна была победить. Потом, когда наступал критический момент, он с легкостью покидал своих «попутчиков» и приставал к новой партии, сулившей успех, нимало не заботясь о том, что приходилось коренным образом менять убеждения – их у Фуше попросту не было. Умеренный конституционалист в начале революции, крайний террорист во время якобинского террора, он, из соображений карьеры, даже присватывался к сестре Робеспьера. Но Неподкупный, мгновенно раскусив его, не принял этих авансов, и тогда напуганный Фуше вместе с Сиейсом стал душой термидорианского заговора, свалившего робеспьеристов. После термидора он стал верным слугой правых термидорианцев, а при Директории попытался спровоцировать Бабефа, но вождь заговора Равных так же быстро понял и отверг его, как в свое время Робеспьер.