
Дорога на простор
– В Бухару?
– Дивно тебе?
– А реками русскими? И – чрез море Хвалынское?
– Большего в сей день от меня не жди. Короче, думаешь, и проще? Нет, твой путь – петлястей. Верно и коротко – как я сказал. Мозгуй.
И как будто перевел разговор:
– К каким богатствам поворачиваем Русь! Корабли пошли в Лунд, в Любок, в Атроп[17]. Польются оттуда нектарные вина, сукна, бархат, художества, блистающая утварь стеклянная. Краса, на Руси неслыханная, приманит красу. Золото прильнет к золоту. И все то – как в могиле лежит, за басурманскими мечами. Иди, пробуди! Кого же вспомянет Русь? Кого, Ермак? Воевод да бояр, что толстые мяса хоронят в Белокаменной? Строгановых вспомянет! Да тебя!…
Снова Ермак повторил:
– Сибирское царство.
Стукнули в дверь.
Донесся отдаленный отгул пира.
В дверях стоял человек. Строганов поднялся.
– Прости, Ермак. То за мной. Время – что золото. Ты же на пиру потешься.
И сказал уже шутливо:
– А кто стережет Кучумово царство? Чудь – заблудящая да гамалья – вогулишки.
Никита спустился крутой лесенкой, миновал боковые ходы. Служка нес перед ним светильник. Ражий детина ожидал в домовой часовне. В пол ее был вделан двойной дубовый люк. Вглубь вели пахнущие глиной ступени. В подземелье, глухом, как гроб, зеленые звезды сырости мерцали на кирпичной кладке. Тяжелый замок долго не поддавался ключу в четверть длиной. Наконец, лязгнув, замок отскочил. Дверь, окованная железом, повернулась на скрипучих петлях. Огонь светца застелился – как зловонным ветром пахнуло из черной пасти двери. Слабые пятна и отблески побежали по стенам, полу и потолку погреба, куда вступил Никита.
Пляшущий мрак отступил и в одном из углов открыл скорченную фигуру человека, совершенно голого. Он согнулся пополам, как бы вися на кольце, к которому был прикован за пояс.
Сине-багровое, страшное, с вывернутыми суставами тело человека распухло.
В широко открытых глазах отсвечивал двумя красными точками язычок светца.
Палач ждал наготове.
– Падаль, – сказал Никита. – Где взял подметные листы беглого раба Афоньки Шешукова? Строгановы – сыроядцы, а? Душу выворочу!
Он поднялся назад в чертежную светелку. Он был доволен. Он посвистывал. Семен и Максим тоже были тут.
Трое Строгановых собрались в чертежной, и были они одни.
– Ты теперь к себе, в Кергедан, Никитушка? – ласково спросил Семен.
Никита налил себе холодного чаю.
– Что, без меня вольнее?
– Не дури! Общие дела сообща делаем.
– С атаманом-вором, – вставил Максим, – дело важнее всего.
Скучающим голосом он стал перечислять:
– Страховит. Лицо как в машкере. Волос подсекает коротко – как мних. Жох, все огни прошел. Взор – подколодный. Черемис аль цыган?
Он запел: а в залесье калина, Пню я, молодец, поклонюсь…
– Мы игрецы, – усмехнулся Никита. – Строгановы от века игрецы.
– Как бы не проиграться, братец. "Черта в дом – не вышибешь лбом". Прыток ты.
– Я? Да что ж я – один разве? Аль уж вместе с дядей сплавить меня по Чусовой собрались?
– Что ты, голубчик, очнись, соколик! Ты же не тесина, чтоб тебя сплавлять по Чусовой. А только ты и на вепря один ходишь, да вепри, со страху, другой дорожкой бегают. Вот и с атаманом в особицу пуще всех рассыпался.
– А царского гнева за беглых воров боишься, – нетерпеливо сказал Никита, – землей закидай все, что в городишке против царского указу сделал. Боюсь, ох, боюсь, что и городишку-то придется тебе отдать воеводишкам.
– Вот ты ябеду и настрочи, – с той же скучающей холодной издевкой ответил Максим. – Я те и научу, как. На себя глядя. Все и выйдет в точности, что от тебя про нас с дядей слышим.
Никита передернул плечами.
– По мне хоть вовсе отступайтесь. Хоть сейчас. А из моей воли не выйдут тати. Шелковы, как малые ребята, будут. Завидущие глаза, хватит силы, залью. Не доходило и не дойдет до Москвы.
И опять, пожав плечами, Никита протянул руку к чертежу, к лежавшей на нем царской грамоте с восковой печатью, – к той, что пять лет была пустым даром, почти насмешкой, куском пергамента, валявшимся в ящике.
Но тут произошло неожиданное. Быстро Максим перехватил руку Никиты. Некоторое время они боролись. Потом неловко расцепили руки, не глядя друг на друга.
Семен произнес умиленно:
– Аника из райской обители воззарился на дом Строгановых. Не ты ли порушишь его, Никита? Общее дело. Расхлебаем сообща!
Привстав, он сгреб грамоту, будто ловя мышь, и сунул ее за пазуху. Мурмолка у него сползла на затылок, открыв багровый лоб.
– Поспешаешь? – осклабился Никита.
– Цыц! – вдруг заорал Семен и сжал палку. – Гришка, твой отец, пикнуть не смел у Аники! Ступай, ступай восвояси, добром ступай!..
Они стояли друг против друга, тяжело дыша, – трое изворотливых, ярых в достижении задуманного людей, в ярких сверкающих одеяниях. Теперь они были нагие друг перед другом.
Никита выдохнул с ненавистью:
– Ты, Семейко! Из гроба к горлу моему тянешься. Слаще всех тебе сибирский мед. Весь его в твою с Максимкой ненасытную утробу впихнуть хочешь. Но погоди: еще ты не обскакал меня.
Он вышел, грохая подкованными сапогами. И сразу утишил волнение крови. Он привык мгновенно смирять себя.
Была светлая ночь. Он не ложился до утра.
Теперь все важные дела тут сделаны.
И Никита на рассвете погнал на тройке в город Кергедан, Орел тож, – торопить оттуда Брунелия, голландского морехода, чтобы тот живее искал кратчайший путь в златокипящую Мангазею.
СТРАНА МУРАВИЯ
Оливер Брюнель был валлонец, родом из Брюсселя. Корабли "Московской компании" плыли в Индию и Китай по Северному морю. Делами "Московской компании" правили в Лондоне шесть лордов, двадцать два рыцаря, тридцать эсквайров, восемь ольдерменов и восемь джентльменов. Корабли назывались: "Добрая Надежда", "Эдуард – Благое Предприятие", "Доброе Доверие", "Серчсрифт", что означает: "Ищи наживы".
Но наживы им пришлось искать гораздо ближе Индии и Китая: ни один корабль не проник дальше Карского моря. Зато многие корабли возвращались на Темзу с пенькой, воском, бочонками сала и драгоценными мехами, которых хватило бы на тысячи королевских мантий. Еще привозили они с собой вести о мореходах, погибших во льдах.
За англичанами поплыли голландцы. Они захватили в свои руки торговлю в Беломорье и Печорском крае. Целую факторию в Коле наполняли их товары.
И Брюнель также сел на корабль и приехал в Холмогоры.
Здесь он увидел мужиков, которые бесстрашно ходили на кочах в ледяное море.
– Река Обь? – чесали они в затылке. – Доехать можно…
И, проконопатив, высмолив свои лодки, похожие на плоскодонные корыта, они ставили на них неуклюжие паруса, бравшие только прямой ветер, – да и пускались мимо льдов, где вмерзшими стояли оба судна сэра Хью Виллоуби со своим экипажем мертвецов.
Поморы показывали Брюнелю бивни мамонта. Слоновая кость укрепила его в мысли, что он на верном пути в Индию и Китай. И мерцание золота зажглось перед его взором.
Английский купец рассказал ему о белом городе на далекой азиатской реке. Там живут железные люди; купец полагал, что это воины в броне. У них есть животные с длинной гривой и хвостом, но безрогие и с круглыми, а не раздвоенными по-оленьи копытами. Люди белого города знали лошадей! Город этот, судя по всему, находился у стен Китая.
Англичанин уехал к себе на Темзу, пожелав Брюнелю здоровья и благополучия в этом мире и блаженства в мире грядущем.
А Брюнель больше не мог оторвать глаз от золотого миража, колышущегося над Северным морем.
Он снял с себя кружевной воротник, чулки, широкий шелковый пояс и надел меховые унты и тулуп поморов. Он отпустил бороду, стал божиться по-русски и принялся так настойчиво изучать обычаи этой страны, повадки ее купцов, управление воевод и тайну пути на Обь, что его схватили, как шпиона, и бросили в ярославскую тюрьму.
Но он был человеком без роду и племени, ненасытным, хитрым и готовым ради золота продать родину, отца и мать. Он понадобился Строгановым. Они сидели далеко, на Урале, но у них была тысяча глаз, их доглядчики рыскали по городам и селам Московского царства и даже по таким странам, где до них не ходил никто.
Из своего камского далека Строгановы заметили Брюнеля в ярославской тюрьме. Их длинные руки отворили тюремные двери, Брюнель вышел на свободу и сделался строгановским приказчиком.
Тогда Строгановы снарядили его в Мангазею. Но тайну Восточного пути ему не удалось вынюхать до тюрьмы. Теперь он взял кормщика-помора, и тот провел его морем Печорским, урочищем Югорский Шар и Нарзомским морем[18]. Так он оказался счастливее капитанов Виллоуби, Стефена Бэрроу, Пита и Джекмена и первый из иностранцев увидел Обскую губу, по которой скользили сшитые из оленьих шкур лодчонки ненцев.
Сюда не добрались еще воеводы и приставы. Тут, на реке Тазе, стояли острожки, срубленные поморами-промышленниками и беглыми людьми. Эти люди вели торг с ненцами и попутно собирали с них ясак. Пахло тюленьим жиром и дикой гусятиной. Охотники раскладывали на берегах шкуры, добытчики – кость и рыбу. Торгующие опорожняли корцы с горячим вином.
Вверх по реке простиралась громадная богатая страна.
Брюнель встретил на торгу людей с тючками, в которых было все: ножи и топоры, бусы и оловянные ложки, железные зеркальца и порох.
Люди с тючками бойко сбывали дешевый заморский товар, а в тючки к себе упрятывали лис, куниц, соболей, горностаев, которым не было цены. Вольная Мангазея на Тазе-реке за Обью была уже златокипящей. Поразительную вещь узнал Брюнель: выходило, что люди с обиходным товаром – тоже от Строгановых. Тоже – как и он.
Никакой татарский мурза Спиридон не зачинал рода усольских вотчинников.
Он пошел, этот род богачей, от крестьянского или посадского, скорей всего новгородского, корня.
Были купцами, верно, с тугой мошной, если, по легенде, Лука Строганов в самом деле выкупил в 1445 году Василия Темного, внука Дмитрия Донского, из казанского плена. Но все же – только купцами, а время от времени род Строгановых порождал и тощие, крестьянские ветви. После покорения Новгорода Иваном III Васильевичем о гостях Строгановых больше не слыхано было в вольном городе. Они бежали, но, сметливые и решительные, сразу скакнули широко. В книге "Описание новые земли Сибирского государства" об этом сказано так: "А тот мужик Строганов, породою новгородец, посадской человек, иже от страха смерти и казни великого государя царя Иоана Васильевича всея Росии самодержавца из Новаграда убежал со всем домом своим в Зыряны, сиречь в Пермь Великую".
Около Устюга и Соли Вычегодской в начале XVI века снова возникли Строгановы; 9 апреля 1517 года великий князь Василий Иванович дал грамоту на соляной промысел сыновьям Федора Строганова, внукам Луки – Степану, Осипу и Владимиру. То были старшие братья Аники, а самому Анике было тогда девятнадцать лет.
Но младший Аника далеко обогнал и братьев, и всех прочих Строгановых, предков своих, – так обогнал, что на триста лет стало пословицей: "Богат, как Аника Строганов".
Он начал уже стариться, ему стукнуло шестьдесят, когда вышло его дело. У него выросли помощники, любимые сыновья от второй жены Софьи – Яков (отец Максима) и Григорий (отец Никиты).
По отцову указу Григорий поставил в Москве, перед царскими приставами, щедро задаренными, пермитина Кодаула. И Кодаул, запуганный насмерть и прельщенный серебром, свидетельствовал, будто южнее Чердыни по Каме до Чусовой земля лежит пустая, без пашен и дворов.
Так добились Строгановы, в 1558 году, грамоты Грозного:
"Се аз царь и великий князь Иван Васильевич всея Русии пожаловал есми Григория Аникиева сына Строганова, что мне бил челом а сказывал, что-де в нашей вотчине ниже Великие Перми за 80 да за 8 верст по Каме реке, по правую сторону Камы реки, с усть Лысвы речки, а по левую деи сторону реки Камы против Пызновские курьи, по обе стороны по Каме до Чюсовые реки места пустые, лесы черные, речки и озеры дикие, острова и наводоки пустые, а всего деи того пустого места 146 верст".
Земли было 3.415.840 десятин. Он получил ее, Аника, так, здорово живешь, по челобитью Григорьеву и по лжи Кодауловой, – и она была не пуста, на ней издавна жили люди, охотились, ловили рыбу, сеяли хлеб, платили пошлины и тоже, как Аника Строганов, варили соль. Они, и отцы их, первые пришли в глухие места, срубили лес, чтобы поставить жилье. Были свободными, но теперь – со всем своим добром – стали Аникины. Вот как начал он.
Он ставил варницы там, где сочились соляные рассолы. Яма, выложенная камнем, служила печью, а из деревянного ларя рассол стекал в црены, железные ящики-сковороды, висевшие на столбах. Люди стояли у цренов; соль проедала одежонку и кожу на теле – язвы не заживали. Работали с восхода до заката, осенями вставали затемно и ложились ночью. Приказчики покрикивали на крещеных: "Эх, работнички, радейте хозяина для!" Соль была дорога, мужицкий хлеб с мякиной дешев.
Дозволил царь созывать людей неписьменных и нетяглых, а письменных, тяглых и беглых боярских людей, буде забредут они в камские места, – велел хватать и отсылать господам их.
Аникины люди спускались в шахты-колодцы, и в раскаленных горнах уже клокотало железо. На склонах гор, в сланцах, желтели медные кристаллы. Аника, не раздумывая, сам завел у себя все, как у царя: и железное, и медное, и оловянное литье. Он лил свинцовые пули и делал порох.
Приказчики его рыскали по Руси, зазывали на Каму новых подданных. Где тут было разбирать, тяглый ли, "письменный" ли человек, или даже беглый холоп? Всем находилось место.
А воры еще ниже гнутся в земляных колодцах, еще теснее льнут в прожженных портах к горнам, крепче стоят в сторожевых башнях, у чугунных пушек: знают воры, что им некуда податься от камского владыки-благодетеля. "…А что будет нам Григорей по своей челобитной ложно бил челом, или станет не по сей грамоте ходити или учнет воровати, и ся моя грамота не в грамоту".
И за царской подписью – приписи дьяков Петра Данилова и Третьяка Карачарова, да окольничих Федора Ивановича Умного и Алексея Федоровича Адашева, да казначеев Федора Ивановича Сукина и Хозяина Юрьевича Тютина.
И на шелковом шнурке – красная печать.
Он не платил в казну оброков с соли и рыбных ловель, ни ямских денег, ни податей. Ходил по своей земле в мужицком армячишке жилистый старик с суровым лицом угодника, строил не покладая рук, считал копейки.
Он был жив еще, когда в 1568 году, по челобитью другого сына, Якова, от царя снова подвалило счастье – новые 4.129.217 десятин.
Так неслыханно росло Аникино богатство. Он умер через два года, в ангельском чине, в городке Сольвычегодске. И грамота царева так и не стала "не в грамоту".
Что ни делал Аника, ничто не доходило до Москвы. Серебро раздуло его мошну, серебро затыкало рты пермских воевод. Как собачонки, они стояли на задних лапках, выпрашивая подачки у сурового и могучего камского властелина.
По грамоте 1568 года завладели Строгановы Чусовой и построили в пятидесяти верстах от устья Нижней Чусовской городок с крепостью при нем. Татары, остяки, пришлые русские люди жили вокруг городка в старых деревнях – Калином Лугу, Камасине, Верхних Муллах, Слудке; многие из этих деревень есть еще и в наши времена.
Из городка правили Строгановы слободами Яйвенской и Сылвенской.
На Каме стоял город Орел, он же Кергедан, в нем девяносто дворов крестьянских и пищальничьих, церковь, соляные варницы.
В городки, под широкое крыло Строгановых, слетались мелкие купчишки, черный народ жил в землянках, неподалеку от тюрем стояли дворы попа и палача; аманатов, заложников от лесных племен, кормили юколой – гнилой рыбой, пищей ездовых собак на Югре.
Завели Строгановы и свой монастырь, – под горой, в устье Пыскорки. Монастырю были отведены земли от Чашкина озера до речки Зыряны, со слободой Канкаррой, деревней Новинками и десятью деревушками, пожнями и покосами, рыбными и звериными ловлями, бобровыми гонами и медовыми улазами, чтобы прилежно молились монахи о многогрешных строгановских душах.
Молодые Строгановы жили по заветам Аникиным. Еще больше строили они; веницейским стеклом и серебром засверкали их палаты; диковинные хоромы, башни, церкви, выстроенные по чертежам, поднялись рядом с крепко, по-мужицки, сколоченными амбарами Аники; на реке снастили суда; книги в пергаменте и в телячьей коже, с драгоценными застежками, завелись в подклети.
Но так привыкли жить Строгановы, чтоб всегда во всем был двойной смысл: рядом с открытой дверью – потайная, рядом с человеком – другой, ему неведомый, за каждою мыслью иная, несходная с ней.
Может быть, скажем, чуточку опасались они, как бы страшный и необычайный волжский атаман (за которым, как и за многим в мире, давно и пристально следили они), как бы не вздумал он сам явиться на Каму, – потому и зазывали так рьяно…
Семен Аникиевич грузно сидел на лавке. Дурная кровь переполняла его оплывшее старческое тело, он еле вмещался в красном углу. Боль тупо сверлила то в груди, то в боку, то где-то в животе.
Поутру к нему явился лекарь, арц.
– Вы спали лучше, – говорил он, склонившись, – в вашем глазу я вижу ясный кристалл. То мой инфузум расширил зрительную жилу, и пневма пробила ход сквозь слизь, эксцелленц.
Он подавал чашу.
Тут симпатическая сила антимония и эссенция золота. Золото влажно и горячо снаружи, но сухо и холодно внутри. Оно подобно солнцу. Ваша болезнь спиритуальна, эксцелленц.
Кланялся.
– Благородная тинктура для благородной болезни.
Напиток был красноват и противен. Лицо врача, большое, костлявое, с широко расставленными неподвижными водянистыми глазами и двумя круглыми пятнами румянца на щеках вызывало представление о мертвой голове.
Семен Аникиевич морщился. Он не сомкнул глаз ночью, он не знал, зачем глотает эти отвары ценою в целую деревеньку с народом.
Он подумал, что баня, водка с селитрой и сотовый мед перед сном помогли бы ему больше и что при отце никакой целитель не переступал порога этого дома.
– Ты как лечишь? – сказал он, мутно глядя на бритого человека в епанче. – Я не церковный купол, что меня золотить. Печень горит у меня, печень в нутре. А ты – червонцы толокешь. Не травишь ли?
Он вспыхнул и потух. Но череп, обтянутый румяной кожей, испуганно поник.
– Не смею прекословить, эксцелленц. Планета Юпитер отворит ворота печеночной жилы. Я принесу вам эссенцию аурипигмента. Она уничтожит черную желчь и усладит горечь желчи желтой. Так написано в книге "Парамирум".
А Семен Аникиев думал, что этот голос, скрипучий и вместе вкрадчивый, больше всего напоминает кваканье лягушки, помазанной лампадным маслом. Когда врач ушел, тупая боль поднялась из живота и заныла в груди. И для Семена Аникиевича боль эта сливалась с неотступной мыслью, что не увидеть ему ни княжества, ни строгановской Сибири. Зачем же звали воров, шли тайно от Москвы на опасное, дорогое дело?
Что же теперь, уж их и не выдворить? Шевеля губами, морщась, Семен Аникиевич, чтобы обмануть боль, пытался считать, сколько строгановского хлеба зря съело это не в добрый час зазванное разбойничье войско. Бормотал, качая головой:
– Мышь в коробе – что князь в городе!
Гнев поднимался в нем, помутневшие глаза начинали сверкать:
– Оле ж тебе, прыткий Никитушка!
На стене висела клетка, в ней сидела пестрая заморская птица. И ему казалось, что заморская птица не принимала его попреков Никите. Она кричала из-за прутьев человечьим голосом – Семен Аникиевич, глава строгановского роду, так слышал ее слова:
– Черта впряг, аж лысина взмокла, хворый байбак!..
И он стаскивал с потной головы замызганную мурмолку.
Но Строгановы не отступались от игры. Не в их привычке то было. Игра была самой большой, какая когда-либо затевалась в строгановском роду, игра и с казаками, и с воеводой, и с самим царем.
По гнилым мосткам через четверо чердынских ворот вползали обозы с щедрыми строгановскими дарами воеводе. Дары нужны были затем, чтобы око государево дремало и не видело ничего, что творится в Усолье.
Око государево был вдовый князь Елецкий. Чердынские люди также носили ему, по заведенному обычаю, свои дары, кому сколько по силе. Сила у них, правда, была невелика, но князь Елецкий не привередничал. Если "нос" был не денежный, а вещевой – кованый ларец или медвежья шкура с оскаленной мордой, – воевода оглаживал его рукой; дареный мед сам непременно пробовал деревянною ложкой. Затем кричал ключнице, правившей домом:
– А мы с носом, Агафьюшка, мы с носом!
Когда через болота, через бездорожные леса добирался в Чердынь посланный из далекой Москвы, воевода испытующе разглядывал его и неприметно среди разговора наводил:
– Государь-то где?
Московский человек отвечал, что царь в Слободе или что на малое время приехал в Кремль.
– Ты видел его? – И, понизив голос: – Как он, ну?
И если воевода не ошибся и человек был надежен, то после чарки, когда между ним и князем наставало доброе доверие, – отвечал, что царь грозен и лют.
Воевода чувствовал внезапную слабость в теле, и лоб у него покрывался испариной. Собеседник ухмылялся на воеводино смятение.
– Да ты чего, князь? Люди-те свои. Тебе-то все едино, будь хоть сатана из пекла. До тебя и в год не доскачешь…
Тогда, отеревшись рукавом, воевода шептал:
– От обычаев прадедов отступился… Камизольщиков полна Москва… Аглицкий царь!.. У нас душой отдохнешь, боярин.
Еще раз оглядевшись и убедившись, что они одни, приезжий, однако, тоже понижал голос до шепота. Слышалось:
– Коль в одиночку… один конец… По дереву – так и весь лес недолго…
Воевода кивал:
– Соборне надо. Соборне…Казаки несли свою службу в Усолье.
Разбившись на отряды, они караулили страну.
Она лежала чащами и взгорьями, болотами и каменными грядами, огромная и пустынная, вдоль пустынных рек. Лось, фыркая, сбрасывая с отростка рога застрявшую ветку, несся папоротниками к скрытому водопою, эхо повторяло дробный стук его копыт. Желтая вода сочилась в медвежий след, похожий на человечью ногу. Пожар красной ягоды охватывал в августе поляны. Стервятники кружились над тем местом, где валялся павший зверь, расклеванный, ободранный до кости голодными зубами.
Среди лесов катились быстрые реки.
Ночами обступал человечье жилье, волчий вой.
У околиц слободок валили деревья, корчевали и жгли вековые пни. Бурелом занимался от палов. Он горел, как порох, с треском и пальбой, листва никла и скручивалась, горький дым, медленно вращаясь, восходил между березами. И солнце висело в мертвенных венцах на тусклом, померкшем небе.
Тогда в непролазной глуши из своего жилья, похожего на трухлявый пень, выходил вогул. Он тянул носом гарь, нахлобучивал шапчонку из бересты и брел медвежьими лазами, под бородами лишаев на столетней коре, в еще более глухую дичь, где в медной воде шевелились черные пиявки. Брел, согнувшись, его одежда словно поросла мохом.
Шли месяцы.
Угрюмо надвинулась осень и мочила дождями, и по черным ночам завывала в логах, пока не улеглась зима.
Светлые, узорно разубранные, окованные, лежали камские места под низким солнцем короткого дня. И, отряхнув белый прах с пимов, потирая лица в дымном избяном тепле, говорил народ: "Старик шутник на улице стоять не велит, за нос домой тянет".
Миновала и долгая зима. Побурел в ямах последний снег, весна зеленым пламенем пробежала по клейкой глине обрывов.
Девушки с венками на головах собирались на лугу, расплетали косы, пели, плясали и пускали венки по воде.
И опять жар подымался от земли. В сумерках волки подходили к варницам и лизали соль.
Стояли белые ночи.
К концу лета лилово зацветал высокий узколистый Иван-чай. По утрам обкатывали росы.
Год завершал свой круг.
Гаврила Ильин летом ездил с казачьей станицей на север. Отъехал от станицы и взял путь прямиком – все ополночь. Увидел мочажины, и выворотни, и лесные кладбища – пеньки. Крошечные булавы кольчатой мышиной травы торчали на болоте. Открылась гора, вовсе черная, как из печной сажи. Внизу сгрудились избы – ворота их были с кровельками, как в шапочках, наличники резные, расписные ставеньки, островерхие крыши с венцом. Коза блеяла из подворотни, высовывая бледно-розовый язык.
Ильин постучал в избу. Хозяева были хмурые. Но угостили сытно. Вечер долго не угасал. Казак вышел на улицу. Конь его жевал под навесом хрусткую траву с жесткими болотными резунцами. На топкой елани молча, без песен, плясали парни и девушки. Только слышалось чавканье ног в грязи, короткий смех, негромкие голоса. Казак постоял, поглядел, его будто не замечали, он вернулся в избу.
Хозяин тоже не спал. Он вращал при светце тяжелое точило. И диковинные камни были разложены кругом. По одному бежали багряные и молочные жилки и складывались так, точно ладья ныряла посреди ледяных глыб. Был камень кровавик. Камень волосатик. Был камень орлец. Были камни, полные дыму. И тусклое солнце сияло внутри как бы застывшей водяной капли. В притолоку стукнули. Вошел сосед. Согнувшись, он долго рассматривал на светец то, что обтачивал хозяин.