
Дорога на простор
– Этих пропустить. Не замай.
По всей вольнице, по всем ватагам, чьи бы они ни были, объявили:
– Батька судил: не замай.
– Я сам себе батька, – ответил атаман Решето. – Мой суд и мой рассуд. У Ермака услышали пальбу. В лице его ничего не шевельнулось, только глаза сузились и закосили. Сотня верхами поскакала в обход горы: на воде казаки не мешались в казачьи дела. Внизу, на одной насаде, ленивый и черный, лежал клуб дыма… Доскакав, изрубили, зажгли шалаши в стане Решета. С Волги, не кончив своего, тот кинулся на выручку, неистово ругаясь. А сотня, разделившись, ударила сразу с двух сторон, чуть он высадился. Решету скрутили руки.
– Ин по-твоему, – проговорил он и выругался. – Переведались – будя.
– Еще не по-моему. – Ермак подошел к нему. – Еще будет по-моему…
Он выхватил саблю, помедлил, глядя на его задергавшиеся плечи и в выкатившиеся глаза, потом замахнулся.
Так он брал в руки гулевую Волгу.
Иногда он разжимал кулак, и птенцы его гнезда летели далеко.
В ясное праздное утро, когда голубоватой сквозной дымкой оплывала даль и только стайки ряби, сверкая, перебегали на реке, "седла-ай!" – прокатилось по стану. Срезая изгиб луки, верховые двинулись за солнцем. На другой день доскакали до ногайского перевоза. Пусто вокруг; лишь очень острый глаз приметил бы, как возникло легкое желтоватое облачко в степи… Ногайцы гнали к перевозу русских полоняников. Скрипели арбы с добычей…
Эта добыча перешла в казацкую казну. Полоняников же напутствовали: "Ступайте, крещеные".
Казачий отряд появился в устье Яика.
В одном дне пути вверх по реке стояла ногайская столица Сарачайчик. С невысокого минарета бирюч призывал жителей к оружию. Но не было страшнее слова, чем "казаки". Только немногие схватились за кривые ножи…
И вскоре струги неслись уже в обратный путь вниз по Яику: прочь от саклей и кибиток, застланных дымом.
А когда царь Иван послал казну шаху, Ермак перенял ее. Вольница разбила сильную стрелецкую охрану в быстрых больших орленых ботах с пушками, выглядывавшими в отверстия бортов, и "пошарпала" серебро.
На разубранных коврами кораблях ехали по Волге персидские послы. Заколыхался камыш – целый лес копий отделился от него на легких челноках. Персы с завитыми и накрашенными бородами повисли над палубами.
Так, паря в воздухе, послы поплыли назад, слегка шевелясь от ветра и от речного течения, уносившего их в Каспий.
Ермак повел войско вниз по реке.
Струги неслись мимо пустынных берегов, голых, безлесных, мимо развалин старых городов – на несколько часов пути тянулись остатки стен и улиц, кучи битого кирпича в лебеде и чертополохе. Плыли мимо соленых озер в ломкой кроваво-красной траве, мимо выжженных степей, где росли горькая полынь и лакричный корень.
В степях казаки увидели татар. Длинная веревка была намотана у каждого из них у седельного арчака; сбоку – сабля, колчан со стрелами, у плеча – лук. Это было оружие, с которым они триста пятьдесят лет назад, как смерч, пронеслись по земле.
Круглые дома-кибитки, табун коней, войлочные кошмы, пестрые тряпки – летучий татарский город остановился в степи. Удары молота по наковальне. Татары ковали железо.
Когда-то с этим обычаем – ковать раскаленное железо в годовой праздник – пришли из Азии завоеватели-монголы. Они знали, как сделать лучший клинок и лучшую стрелу. Где-то за степями высились Иргене-Конские горы. Говорили – там была долина: два всадника могли бы перегородить ее копьями. Эта долина была железная. И бока ее, как магнит, притягивали копья.
Великая орда завладела землями, народами и их добром.
Ногаи тоже ковали железо – они помнили обычай. Но они уже не знали, где ход к Магнитной горе…
Летучий город срывался с места, едва появлялись на реке казачьи струги. Он несся в пыльных вихрях по равнине, покрытой бесконечной и однообразной рябью мелких бугров, к затерянным в степях и одним татарам ведомым колодцам солоноватой воды.
Злее, желтей становилась земля, словно опаленная огнем. Ночью от нее исходил жар. Цепочкой шли рыжие, с поднятыми головами, верблюды, медленно переставляя длинные тощие ноги, покачивая вьюками на горбах. Так шли они, может быть, от самой Бухары.
Караван исчезал в степи. Только песчаная пыль завивалась воронками. Проносились стада сайгаков. Вода в реке будто загустела от глины.
Близка Астрахань.
В устьях Волги, проскользнув по одному из бесчисленных рукавов мимо города, казаки остановились на острове Четыре Бугра. Он был закидан водорослями. Мутные валы ударяли о скалы, чахлый камыш полз по известняку. Над известковым камнем выл ветер; синь в пенистых клочьях распахнулась впереди.
Но Ермак не довел своей вольницы до Персии, чтобы померяться с кизилбашами, "красноголовыми", военной опорой трона Сефетидов.
Грозный царь ударил по воровской Волге. Был нежданен, страшен удар. Целое войско должно было двинуться, чтобы вывести своевольство на великой реке.
И едва прослышав о грозе, Ермак повернул повольников, чтобы поспеть доплыть до стана, пока она только собиралась.
Дорожный человек шел с подожком, посвистывал и поглядывал кругом себя.
Он видел верши и вентери. Рыбой промышляют. Конечно, охотятся. Наверное, еще и бортничают: места медовые.
Он усмехнулся. Нынче мед, а завтра… Ведь хлеба не сеют, сохи боятся, как бабы-яги. Конечно, какой хлеб по этим уступам! Но что-нибудь здесь могло бы вырасти у настоящих хозяев. Хоть редька или капуста.
Не сеют, не жнут, а… Он увидел бочки и кули на берегу.
Вспомнил, как в ту маленькую лесную обитель, последний ночлег его на долгом пути с севера, пришла "грамота", с неделю назад: "Атаманы-молодцы были на вашем учуге, а на учуге вашем ничего нет. И приказали атаманы-молодцы выслать меду десять ведер, да патоки три пуда, да муки пятнадцать мехов. А буде не вышлешь, и атаманы-молодцы учуги ваши выжгут, и богу вам на Волге-реке не маливаться, и вы на нас не пеняйте".
Эх, как смутились тогда монашки, нагоходцы, гробокопатели! Думали: челом бить воеводе (про идущее войско, верно, прослышали). И от него, дорожного человека, просили совета да пособничества. А он в тот же час и уйди. Своя рубашка ближе к телу.
Он поглядывал и посвистывал. Людей тут хватило бы на несколько городков, ого! Вон там, у костра, лапотные мужичонки. Бурлаки. Прямо, деревенька работных людей, если бы были избенки, а не копаные норы и шалаши. Ловко все тут, ничего не скажешь! Головатый вожак, с умом плодит вокруг себя народишко, диву дашься.
Воля! На это сманивает. Ныне здесь, заутра… заутра в дубовой колоде. Воля в парче да в лохмотьях.
Он потрогал то, чем был перепоясан. Не сразу видно, что пояс дут. Взвесил в руке. Тяжек. Пожалуй, нашлось бы там и серебро, если б взрезать. Он выбирает самого высокого, у чадного костра, чтобы спросить:
– Как бы мне, человече, к атаману?
Сразу пятеро оборачиваются и смотрят на него.
– Пташечка!
– Откудова залетела?
Один, с улыбкой, нежно:
– Авун[11] подпорем, не бойсь, поглядим, что ты за синичка.
– Колпак с башки долой!
– Тымала!..
А исполин птичьим голосом:
– На ангельских воскрылиях припорхнул, грамоту до атамана принес.
Но дорожный не робкого десятка.
– Моя грамота волчья: лапа да пять пальцев.
Это понравилось.
Ему указали пышный, шелком латанный шатер.
– Не, мне поплоше.
Засмеялись.
Но спокойно, с шуточками, он настоял на своем.
И вот он целый день сидит у Ермака. И никто не может ступить к ним в шатер. Впрочем, уж не раз носил туда казачок вино.
Захожий не сторонился горяченького. В том и веселие бродячей жизни его.
Он видел, как атаман скоро остановил руку казачка:
– Мне не лей!
Но гостя это не смутило. Он только участливо сказал:
– Что ж ты, батько? По суху и челны не плавают.
И вдруг всей кожей лица почувствовал тяжелый, будто ощупывающий взгляд впалых глаз.
– Не тебе батько.
Он уступчиво ухмыльнулся. Стал пить один. Легкая волна уже подхватывала его. И он плыл по ней, плыл по прихотливому узору своего сказа.
– Есть в полуночном краю окиян-море. По тому морю шел, – прадеды помнят, – мореход свейский. С корабля увидел берег пуст, леса великие над белой водой. Множество людей повыбегло из лесов. Несли они шкуры оленьи, собольи и кость драгоценную, трое одну еле подымают. А стоит та кость дороже золота, и все в домах у полуночных людей сделано из нее. Лежит она на той земле, ровно лес, побитый бурей. Только уплыл свейский мореход, и след той земли потерялся…
Атаман спрашивает:
– Голубиную книгу чел?
Захожий человек морщится. Он не любит, чтобы его перебивали, когда он воспарит мыслью. Но отвечает уверенно:
– А как же!
– Про Индрика-зверя что разумеешь?
– Про Индри… как говоришь?
– Ходя под землей, подобно единорогу, прочищал он реки и ручьи. Был с гору. Но не допустил его Илья-пророк тяготить землю. Внушил: выпей Волгу! Он стал пить, да раздулся, лопнул – кости засосало в трясины, прахом занесло.
Дорожный человек улыбается, немного снисходительно. Он чувствует, что в руках его – снова ниточка, и с торжеством восклицает:
– Нашлась, казак, земля свейского морехода! Гюрята Рогович, новгородец, пришел на берег холодного моря – только небо с водой сходятся вдали. А у моря стоит Камень. До неба стоит. Верхи тучами скрыты. И увидел Гюрята – распахнулось окошечко в камне и залотошили там обликом уродливые, малые. Топор у Гюряты – руками к топору тянутся. Гюрята и кинь им топор. А они через окошко в горе накидали ему мехов груду. И только задумался – откуда же в Камени меха? – задуло, закрутило – и в вихре, в замяти повалили с неба олени и белки.
Он многое видел. Он видел, как меткая стрела поражает прямо в маленький злой глаз пятнистую рысь и капкан ломает лапу соболю в лесных увалах северных гор, о которых он говорил. Он видел, как люди в огромных мохнатых шапках, горцы с Терека, шли с гортанными песнями, чтобы в войске царя Ивана на песчаных холмах далекого северного прибрежья сразиться с тевтонскими рыцарями за жизнь и долю русской земли. Но он сплетал то, что слышал от досужих людей, с придумками, потому что ему казалось, что только сказку приятно рассказать и лишь небылицей можно приманить собеседника и заставить сделать то, что хочешь.
Он не остановился, пил и плел петельки вымысла.
– …А есть там, в стране Югорской, гора. Путь на нее – четыре дня, и наверху – немеркнущий свет, и солнце ходит день и ночь, не касаясь земли. …И живут там еще люди-самоядь, пожирающие один другого, и люди Лукоморья, засыпающие на Юрья осеннего и оживающие на Юрья весеннего. Перед сном кладут они товары безо всякого присмотра. Приходят гости, забирают товары, а взамен кладут свои.
– Затейливые страны! – сказал Ермак. – Ну, а довести сможешь туда, дорога?
Тут пришелец помолчал, пожевал губами и ответил:
– Вольному воля, ходячему путь… К тебе добираясь, встретил я порожний челн. Крутит его сверху водой, одно весло сломано, другое в воду опущено, будто греб им гребец да уснул.
И опять помедлил малость.
– Монахи в скитах неводом поймали тело голое, вздутое, без креста, кости на руках-ногах перешиблены. А еще попался мне черный плот. На плоту вбиты колья. На кольях телеса. Плывет – на волне колышется…
Он придвинулся. У него были белые заостренные уши.
Ермак отшатнулся от него, вдруг оборвал:
– Горох и без тебя обмолотим… Не про то пытаю.
Тогда гость кинул оземь свою шапку. Это ему самому казалось глуповатым. Но сделал он так потому, что с "волками жить, по-волчьи выть" было главным правилом его.
– Не жалко, – крикнул он, попирая ногами кунью опушку, – копейку стоит! Люди югорские молятся Золотой Бабе, и в утробе ее злат младенец.
И, понизив голос, зашептал:
– Пришел я с Усолья Камского сюда, к Жигулям, на Усолье Волжское. Государь пожаловал Анике Строганову земли по Каме, и стал Аника богаче всех московских людей. Большие дела удумал, да помощников мало. Перед смертным часом принял он постриг и преставился в городке Сольвычегодске иноком Иоасафом…
Льстиво и маслено подмигнул:
– Ох, баб в Перми Великой, что галок на деревах!
Кружево небылей, ощеренная пасть, душа нараспашку, угодничество… Жизнь – игра в чет и нечет, но надо не забывать кинуть все свои кости. Смотри в оба: не на одной, так на другой – а выпадет чет! Но с этим сумрачным, бессловесным, неказистым трезвенником бродячему приказчику никак не удавалось угадать, куда катятся его кости. И вовсе он не ждал вопроса:
– В Кергедане Микитка?
– Кто, говоришь?
– Строганов Микитка.
– Нет…
– В Чусовую, значит, прибег?
Ошеломленный, он спросил:
– Ты, откель… откелева, ваша милость, ведаешь про те дела?
И вдруг услышал в тишине шумное, во всю грудь, дыхание атамана. Человек с плоским лицом, – страшный человек. И, сбитый с толку, смирившийся, дорожный уже не юлит.
– Семен, сын Аникеев, и внуки Максим да Никита кланяются тебе.
– Листы привез?
– Такое дело на листе не пишется.
– Чем докажешь?
Тот покорно снимает пояс, белые и желтые кругляки сыплются из него.
– Это в почесть.
Снова тяжкое молчание, неотрывный взор угрюмых глаз. И под этим взором человечек чувствует струйку холода вдоль спины и говорит:
– Не я тута один от Строгановых. Крыжачок, смолокур да соляной человек Никишка.
Глаза гостя бегают. Он выдал сокровенных строгановских людей, по чьим грамоткам сам прибыл сюда с Камы. Он не смел выдавать. В делах правая рука не должна ведать, что творит левая. Так учат хозяева. Он лепечет:
– Листы, коль захочешь, будут тебе.
Тогда срыву встал атаман.
– Хребет переломаю, тля!..
Холодная струя щекочет спину человеку. Он зажмуривает глаза. Рвотный комок подкатывает к горлу. Али он охмелел?
– Моя собачья жизнь, – говорит он жалобно.
Кого он боится? Разбойника, мук, пыток, раскаленных углей, горелого запаха собственного мяса? Или хозяев, могучих и всемогущих, тех, что за тыщу верст?
Он мелко спешно крестится.
Как на Волге да на КамышенкеКазаки живут, люди вольные.У казаков был атаманушка– Ермаком звали Тимофеевичем.Не злата труба вострубила им,Не она звонко возговорила речь– Возговорил Ермак Тимофеевич:– Казаки, братцы, вы послушайте,Да мне думушку попридумайте.Как проходит уж лето теплое,Наступает зима холодная– Куда же, братцы, мы зимовать пойдем?Нам на Волге жить – все ворами слыть,На Яик идти – переход велик,На Казань идти – грозен царь стоит,Гроза царь Иван, сын Васильевич.Он на нас послал рать великую,Рать великую – сорок тысячей. …Пойдем мы в Усолья ко Строгановым,Возьмем много свинцу, пороху и запасу хлебного.Странные речи услышали казаки.
Атаман, батька, звал казаков уйти от стрелецкого войска – к Строгановым в службу.
И, как на Дону, собрался круг. Никто его не созывал. Сами сошлись.
– Волю сулил? Вот она воля: курячьи титьки, свиные рожки.
И загудел весь круг:
– К купцам?
– К аршинникам?
– Землю пахать? Арпу[12] сеять?!
Крикнул один из днепровских:
– Та нам с тими строгалями не челомкаться. Мы – до дому, на Днипро… Но была тревога в гуденьи круга. Уже, в нескольких днях пути, выросли на горах по Волге черные виселицы. Воевода Мурашкин быстро двигался на Жигули.
– Браты-ы, продали-и!..
И вдруг, озираясь кругом, глазами выискивая человека в армяке, казак по прозвищу Бакака (Лягушка – на языке народа, живущего в тучных долинах за кавказскими горами) с бешеной руганью выкрикнул:
– По донскому закону!
Охнули, на мгновенье замерли. И расступились, когда внезапно шагнул в круг тот, о ком были сказаны страшные слова.
Кто-то свистнул. Десяток подхватил. Заревела сотня глоток. Он стоял в середке, пережидая.
Сквозь гул голосов, сквозь рев поношений и ругани прорывалось:
– Кольца в атаманы!
И в другом месте:
– Богданка люб!
И еще в новом месте:
– Гроза поведет!
И в каждом из этих мест сплачивались кучки людей, еще объединенные общей яростью, но уже враждебные друг другу. Дробился, рассыпался круг. Бритобородые днепровцы отбились в сторону. А со ската к реке, где держались вместе беглые боярские, донеслось:
– Будя ваших! Нам свой мужик атаман: Филька Ноздрев!
Он пережидал бурю. Ждал, пока утомятся глотки.
Но еще кто-то взвизгнул:
– Дувань казну!
Словно вырвался вздох из грудей у рядом стоящих. И пока не дохнуло это надо всей разношерстной, раздробленной, тревожно мятущейся толпой, пока не пронеслось и не спаяло ее, – Яков Михайлов сказал спокойно, даже не подымаясь с пригорка, на котором сидел:
– Что ж меня не кричите? Аль самому?
– Мещеряка в круг! – требовали снизу.
Но наверху захихикали. И, как бы истощив свою силу, не слившись в единый поток, угасла, опала ярость. Уже летело к сурово молчавшему человеку:
– Батька, скажи! Не томи!
– Дуванить? Казну дуванить? – прокричал Ермак голосом, срывающимся от злобы. – Кровь… кровь братов дуванить? Не дам! Волю – по перышку?!
– Воля игде ж? В холопы неволишь!
Ермак сорвал с себя зипун, будто тот душил его.
– Сам над собой донской закон сполню, коли порушу волю!
И тотчас остыл, пересилил сердце, заговорил быстро, свободно, с привычной властностью, уже чувствуя, что, стихши, слушают его; он не искал слов – легко они шли к нему сами, искусно складывались, и лишь сдавливало голос то, что клокотало в нем.
Одной головой крепко тело. Легко срубить долой голову, а срубивши – не прирастишь. Тело о многих головах – как безголовое тело. Такова была гулевая Волга.
Он дал ей голову. К великой силе, к небывалой мощи вел. И невиданной крепостью стал крепок уряд станишников.
Кто собирал казну в войсковые сундуки?
– Ты собрал?
Он повертывался и допрашивал, указывая пальцем:
– Ты? Или ты?
Войско собрало. Уряд казачий, какого не видывали доселе. Ту голову, коей живо тело, теперь под топор? Ту казну, коей крепка воля, на дуван?
– Не, не про то, товариство, Ермакова песня поется!
Он замолчал, пригнулся, тихо стало.
Затем, негромко, вкрадчиво, как бы меряя глазом высоту нагрянувшего и кошачьим шагом подбираясь к нему:
– Не с великого на малое… не цепи лизать… не по кустам выть… Есть ли сила аль бахвал себя выхвалял: "я силач", да надселся, ломаючи калач?.. Разгонись, жилы все напряги – и дерзни, тут и сигани на самое великое!..
Остановился. Крикнул:
– Вона дорожка, никем не хоженная!
Потом припомнил – Дороша. Дорош наложил пошлины и дани за снасть свою и припас. В Дорошеву службу пошли; где же кабалы его?
И тихо, будто про себя:
– Горько ноне? А что ж? Полынь на языке, желчь в сердце. Да не мимо молвится: ум бархатный. Кто казаки? "В нуждах непокоримые, к смерти бесстрашные". Горькое привыкать ли хлебать? Выхлебаем хлебово, таган переворотим и по донцу поколотим. Выдюжим. Бог свят, выдюжим!
Он улыбался. Он говорил о камских непочатых землях, о соболиных краях, о стране, где Белая вода. Не в неволю к Строгановым путь лежит, а на такую волю, какой уж никто не порушит.
И выговорил слово. Неслыханное.
– Казацкое царство.
И замолк.
Как пчелиное жужжание – в толпе. Кольцо вышел и кинул под ноги Ермаку шапку с лохматой головы.
– Пропаду, бурмакан аркан, что за песню, что за слово… А поеду с тобой!
Подбежал Брязга, вытащил, потряс саблю, закричал хрипло:
– Мечи, что ль, ребята, не отточены? "Дунай" давай! Выдюжим! Лезовый кладенец, женка казачья…
Медленно поднялся бурлак в онучах и, поддергивая штаны, сказал:
– Нам что Кама, что Волга… – стариковали, значит, мы… старики те… дело-то привычное – потягнем… Спина, спаси господи, зажила, крепка-то спина, мать пресвятая богородица!
Пан не спешил, поглядывал, послушивал и трудную эту речь, и ребячьи выкрики кидавших шапки удальцов-атаманов, которых разобрало, взяло за живое, и пчелиный зум переменчивой, уже преданно покоренной толпы (а что нового узнала, чего не ведала полчаса, час назад? Соловьиное слово! Слово – и власть…). Поскреб в затылке, хитрая ухмылка скользнула в усы.
– Хлопцы, та и до дому можно. Только что ж вертаться, не пополудничав? С полдороги, да и коней назад? Эге ж, хлопцы, кажу! Як уж пойихали, так аж пид самисеньку пику.
Повел бровью:
– Коней-то расседлайте, кто заседлал.
Тогда Рваная Ноздря прошел к Ермаку.
– Я не скажу так красно, как ты. А ты погляди на меня. Хорош парень? Ты не нюхал каленого железа. А я в гроб с собой тот запах понесу. Не забуду, как клещи рвут тело… Куда ведешь? Русь подымается, холопство избывая. Вотчины палят. Бояре по дорогам проехать страшатся. Мужицкой недоле – вот он конец. Царство сулишь – не прельстишь. То мужицкое ли царство твое? Тута станем. Разметем полки воеводины. Все крестьянство будет к нам!..
Ермак не перебил его, только поднял глаза.
– А ты струпья мои считал?
Ответил Ермаку тихий Степанко Попов:
– Не пойдем, слышишь? Мужики не пойдут. В лесу утаимся. В пески зароемся. Нет – в омут головой.
Ермак двинулся из круга. Был радостен. С ним атаманы и есаулы. Но, будто вспомнив что-то, остановился и хмурым взглядом перебрал уже зашевелившуюся толпу. Тот жесткий взгляд нашел двоих: Бакаку и есаула Федора Чугуя, который требовал дувана.
Зеркальца, коробочки с румянами, бусы, обручи, подвески, сапожки, бисер, летники, шубки, – все она упихивала, уминала в укладки с расписными крышками. На полу солома, наспех увязанный узел с торчащим рукавом – горница походила на разоренное гнездо хлопотливой птицы.
– Улетаешь, Клавдя?
Клава порхнула мимо, дохнула в лицо Гавриле, засмеялась, принялась горой накидывать подушки, для чего-то взбивая их.
– Далече, не увидимся! – пропела она.
– К старикам на Суру?
Она взялась пальцами за края занавески и поклонилась.
– И то к старикам. Угадал, скажи! Строгановыми зовут, слышал?
– О! Значит, берет? Берет, Клава?
Тряхнула головой так, что раскрутилась и упала между круглых лопаток коса.
– Ты берешь! Ай не схочешь?
– Трубачам, ягодка, одна баба – труба. – И засветился улыбкой. – Значит… Эх, дурак, прощаться пришел!
Она приблизила к нему свои выпуклые глаза.
– А ты попроси ангела с небеси!
Он потупился. Рот ее покривился, стал большим. Она отскочила, начала срывать, мять вышивки – цветы с глазастыми лепестками и тех птиц, которые напоминали ее. Он смотрел остолбенело, силился и ничего не умел сказать, пока она не крикнула:
– Уходи! Федьку-рыбальчонка только и жалко…
– Клава…
– Уйди! – взвизгнула она и притопнула.
А следом за ним выбежала сама, придерживая рукой платок на голове, бросив дверь открытой.
Поздно вечером, в стане, вдруг вынырнула из осенней тьмы около Ильина, спросила:
– Когда плывете?
Дышала часто, неровно, нарисованная бровь казалась окостенелой.
– Завтра? Аль еще поживете?
Зашептала ластясь:
– Гаврюша, ты скажи… Он говорит – не к Строгановым.
Он отозвался тихо:
– Сама понимай…
– Знаю! Зимовать обреклись, казачок! – Отшатнулась, тьма смыла ее лицо, низким, грубым голосом закричала: – Как собаку?.. Со двора долой, ворота заколотить – околевай одна, собачонка? Кровь родную кидать? Федька чей? Его, Кольцов, Федька – до меня еще не знал? Волки-людоеды, лютые, косматые! Упыри! А! Собака – я! На дне речном след ваш вынюхаю!
Мелькнула белым, скрылась, – в ушах Гаврилы все стоял ее истошный, исступленный крик. На сердце было смутно. Он не услышал тяжелых шагов. Оробел, когда на голову ему легла рука.
– К тебе приходила?
Ермак не стал ждать ответа, кивнул:
– Волосню прикрой, студено.
И Гаврила покорно вытянул из-за пояса, надел шапку.
– Волгу жалко? – спросил атаман. – Десять годов гулял, а нагулял…
То, что комом сбилось в груди у Гаврилы, того не тронул он. Сказал, чтоб дать ответ атаману:
– В Михайловском курене богатеями стали…
Ермак насупился.
– В войске нет Михайловского куреня… Завидуешь? – И посоветовал: – А ты – не завидуй. Мои сундуки сочти – много ль сочтешь?..
Плеснет внизу – и опять тишь. Атаман грузно опустился на поваленный ствол, оперся о колено.
– Расскажи чего.
Гаврила помялся, проговорил:
– Ушли мужики-то. Где на кручи отбились. Иные в деревеньках на Усе… Ермак перебил:
– Не можешь рассказать. Играть на трубе горазд, а рассказать – нечего. Ляг поди. Не шалайся.
– Не спится…
Атаман не встал; была и у него, видно, одинокая долгая ночка. Вдруг сказал:
– Где приткнутся, там и присохнут. В обрат глядят. Отдирать – оно и больно. А ты вперед погляди…