
Корабль мертвых (пер. Грейнер-Гекк)
Не следует судить преждевременно, имея… Вкусно?.. Очень вкусно. Но пахнет… Чем? Чем? Погоди же, – пахнет плесенью. Нет, пахнет, – пахнет, а… будь вы прокляты! Они наложили в него капорцев, эти свиньи. Они наложили в него медных монет для сохранения цвета. Гарантия. Без примеси краски. Краски хотя и нет, но пахнет краской. А ну, дай лизну еще раз. Эх черт, отдает медью. Не могу отделаться от этого вкуса. Въедается в язык и стягивает нёбо.
Но, может быть, это только сверху? Достанем-ка поглубже. Что это такое? Да ведь тут есть и косточки. Это, очевидно, чисто по-швабски – оставлять в повидле косточки.
Но что это значит? Что за странные сливы у этих швабов! У них какие-то удивительные косточки. Ведь они из свинца, честное слово, из свинца. И чтобы свинец не испортился, на нем белый стальной панцирь. И каждая косточка торчит на медной гильзе. Отсюда и запах меди. А в гильзах? Что в них? Сахар. Мелкий сахар. Швабский сахар, должно быть. Он черный и соленый на вкус. Гарантия. Чистые фрукты и сахар. Ловко же придумано! Нельзя судить преждевременно, «Иорикка»…
Затем я пустился во второе путешествие. «Мышеловки». Неужели марокканцам нужны мышеловки? Нет, я не верю этому. В ящике действительно были мышеловки. Но когда я стал доискиваться косточек, то есть засунул руку поглубже, – я нашел другие, очень своеобразные мышеловки, носящие название маузеров.
Тут были и ящики с детскими игрушками: «Железные автомобили с заводом». В них я не стал искать косточек, потому что железные автомобили с заводом были изготовлены на старейшей игрушечной фабрике «Suhl'a». Ho Англия была представлена гораздо основательнее и лучше, чем Бельгия и соседние с нею области. Бельгия поставляет сахарный товар, а Англия – кастрюли из белой жести.
Марокканцы совершенно правы. Испания – испанцам, Франция – французам, а Китай – китайцам. Мы не впустим к себе китайцев. Но когда они не впускают нас, тогда наш красно-бело-синий – ура, ура, ура! – запятнан, обесчещен и должен быть обмыт кровавым мылом, Да, сэр.
Эй, шкипер, можешь на меня положиться. Обделывай свои темные делишки, мне они доставляют большое развлечение.
XXXV
– Станислав, скажи мне, зачем ты так безбожно пожираешь этот маргарин? Неужели тебе не стыдно?
– Что поделаешь, Пиппип. Во-первых, я хочу есть, а, во-вторых, не могу же я выварить свои лохмотья, остудить этот сироп и мазать его на хлеб. Мне же больше нечего мазать. А всегда давиться сухим хлебом – пропадешь, брат. В животе образуется, пожалуй, бетон.
– И дурак же ты, – сказал я ему. – Знаешь ли ты, что мы везем повидло?
– Конечно, знаю, – ответил Станислав, продолжая спокойно жевать.
– Почему же ты не откроешь ни одного ящика? – спросил я.
– Повидло не для нас.
– Почему же нет?
– Оно хорошо только для марокканцев, испанцев и французов и, разумеется, для поставщиков. Желудок не переварит. Это повидло можно переварить только в том случае, если тебе его пустят в спину. Но при этом тебе придется бежать. Да так бежать, что ты нагонишь еще своего прадедушку и пойдешь вместе с ним.
«Неужели и он?..»
Я так и впился в него глазами.
– Разве ты уже знаешь, что в этих ящиках? Разве ты?..
– Смотрел? За какого же осла ты меня принимаешь? Тройка была еще у шкипера в каюте, а наверху еще только забивали люк, чтобы никто туда не добрался, как я уже открыл один ящик. Стоит мне только прочесть: «Повидло из слив» или «Мармелад», или «Датское масло», или «Корнед-биф», или «Сардины», или «Шоколад», – как я сейчас же принимаюсь за обследование.
– Но в этих банках на самом деле повидло из слив, – возразил я.
– Да, немного, сверху. Но его нельзя есть. Слишком отдает медью. Умрешь от заражения крови. В последнюю поездку, когда тебя еще не было, мы везли корнед-биф. Разумеется, тоже контрабанда и тоже фальсификация, но я основательно счистил шкурку. И это было дьявольски вкусно. Никакого привкуса. Обернут намасленным пергаментом. Просто мне посчастливилось. Это был отличный американский товар. Пошел в Дамаск.
– А какие в нем были косточки?
– Косточки? В корнед-бифе? Ах так, косточки, говоришь ты? Это были крабы. К-ра-бы. Карабины, иными словами. Made in USA. Отличные модели. Шкипер здорово на них подработал. Эх и обедали же мы в тот день! Бифштексы, коньяк, жареные куры и овощи. Тут надо было заклеить нам не только рты, а и глаза и нос. Один французский «охотник» все время вертелся вокруг да около, вынюхивал, разбрасывал папиросы и франки. Но так и уплыл ни с чем.
– Неужели же никто не польстился на франки?
– У нас? На «Иорикке»? Все мы – тля, нам не приходится доносить. Мы – мертвые. Ты – тоже. Залезть другому в кошелек или заглянуть в его стеклянный шкап, вскрыть ящики в каком-нибудь складе или расшибить на «Иорикке» первому и второму инженеру череп молотком – все это дело чести. При этом ты всегда можешь высоко держать голову и сохранить свое достоинство, свою гордость. Но донести полиции или помочь ей хоть единым пальцем – это уже мерзость. Если там, в каютах, стряпают темные дела – пусть их стряпают. Но ведь ты-то порядочный парень. Лучше я издохну на «Иорикке» и вместе с «Иориккой», чем поменяюсь местом с полицейским.
Мы стояли на рейде у берегов Португалии, чтобы взять груз и реабилитировать «Иорикку». «Иорикка» внезапно и неожиданно для всех подпала под подозрение. Поэтому шкипер брал только чистый товар и декларировал такие рейсы, которые не могли вызвать ни малейшего подозрения и к которым нельзя было придраться при всем желании. Это был очень дешевый товар, потому что дорогого никто не доверил бы «Иорикке». Кто знал ее – никогда. Но ведь на свете так много товара, который сам по себе не представляет никакой ценности, но все же должен быть доставлен по назначению и слишком хорош для того, чтобы служить только балластом. Настоящую ценность этот товар приобретает лишь тогда, когда он доставлен на место.
После пяти часов вечера нам уже нечего было делать, так как работа начиналась только на следующее утро в семь. Это были наши рабочие часы, когда мы стояли на рейде или у берега в какой-нибудь гавани. Работа в таких условиях была довольно неприятна, но все же не так тяжела, как в плавании.
Случалось даже, что мы вместе просиживали целые дни и на досуге спокойно отводили душу. Корабль настолько велик, что всегда можно выбрать местечко, где бы никто не толкался.
Сколько людей на «Иорикке», столько же было и наций. Каждая нация имеет своих мертвецов, которые живут и дышат, но навсегда для нее погибли. Некоторые государства держат открыто корабли смерти. Они называются в таких случаях иностранными легионами. Тот, кто переживает свое пребывание в них, может искупить себе этим новую жизнь. Он завоевывает себе новое имя и новое место в чуждой ему нации, в которую врастает, как новорожденный младенец.
Команда на «Иорикке» считалась английской, и все разговоры велись на английском языке, потому что иначе немыслимо было бы никакое объяснение. Но это был в высшей степени оригинальный английский язык. Только шкипер говорил на настоящем английском языке. Все же остальные говорили на языке, ничего общего с английским не имеющем. Это был язык, свойственный одной только «Иорикке». Ее собственный язык.
Как звучал и что представлял собой этот язык – передать очень трудно. Каждый моряк знает две дюжины английских слов, которых не знает другой. И на борту корабля происходит постоянный обмен этих сведений. Таким путем каждый моряк за короткое время узнает до двухсот слов. Двести английских слов, и при этом числа, названия дней и месяцев, дают возможность выразить достаточно ясно все то, что связано с кругом матросских обязанностей. При таком запасе слов, разумеется, нельзя читать английских книг, а тем более английских газет. Но надо сознаться, что ни один европейский язык не дает своим ученикам возможности так быстро и легко применить его к жизни.
Прошло несколько дней, пока я понял язык «Иорикки» и сам научился выражаться на этом языке. Если бы я произносил слова так, как произношу их со времен моих мокрых пеленок, никто на «Иорикке», исключая шкипера, не понял бы меня и вряд ли мне поверили бы, что я говорю по-английски.
Каково происхождение языка на «Иорикке» и на других кораблях смерти?
Смешение языков на кораблях создает необходимость в едином общем языке. Так как всякий моряк, плавающий хотя бы несколько недель на корабле, знает десяток английских слов, которые он переносит с собой на другой корабль, то само собой выходит так, что и команда и обращение на корабле устанавливается на английском языке.
Вот, например, слово first-mate означает «первый офицер».
На примере этого слова можно изучить историю развития языка, как она сложилась не только на «Иорикке», но и у всех народов, с древнейших времен.
Mate произносится в западной части Лондона совершенно иначе, чем в восточной, а американец восемьдесят процентов слов произносит иначе, чем англичанин. Многие слова он и пишет иначе и употребляет их в другом смысле, чем англичане.
Наш плотник никогда не слышал в Англии слова first-mate, а перенял его от одного шведа, который в свою очередь заимствовал его у моряка из восточной части Лондона. Швед уже сам произносил это слово неправильно, кроме того, он слышал его на отвратительном cockney – диалекте, который, однако, принимал за правильное и единственно верное произношение, так как позаимствовал его у настоящего англичанина. Как произносил это слово наш плотник – легко себе представить.
Итак, слово first-mate проходит все звуковые стадии, какие только способен воспроизвести человек: first-moat, furst-meit, forst-miet, fisst-maat и т. д., именно столько стадий, сколько людей находится на «Иорикке». Через короткое время различные вариации в произношении сглаживаются и создается единое произношение, в котором можно найти сочетание всего разнообразия произношений, но в смягченной форме. Всякий вновь попадающий на пароход, будь он даже профессором фонетики в Оксфордском университете, станет произносить это слово на языке «Иорикки». Особенно же если ему придется передать приказ, что first-mate желает видеть вас у себя, потому что повтори он этот приказ не на языке «Иорикки», вы все равно его не поймете. Профессор через некоторое время уже не замечает, что произносит слова на языке «Иорикки», потому что слышит их только в этом произношении. От гласных букв в таких преобразованных словах остается очень мало, зато остается достаточно согласных, и слово в конце концов все же можно понять. Благодаря этому язык остается в своей основе английским и может быть перенесен на всякий другой корабль. Не будь книгопечатания, у нас было бы столько же самостоятельных языков, сколько диалектов. Не будь у американцев тождественного с англичанами литературного языка, языки обоих этих народов были бы теперь столь же различны, как языки голландцев и немцев.
Моряк, поскольку речь идет об языке, никогда не окажется в затруднении. К каким бы берегам его ни занесло, он всегда сможет ориентироваться и объясниться. А для того, кто пожил на «Иорикке» и смог ее пережить, – не существует ничего страшного, нет ничего невозможного.
XXXVI
Станислава только я и кочегар называли Станиславом или Лавским. Все остальные, и офицеры и инженеры, звали его «поляком». Большинство матросов из экипажа звали по национальности. «Эй, испанец, русский, голландец!» И это была горькая ирония судьбы, Их нация отреклась от них и выбросила их из своей среды. На «Иорикке» же их нация составляла всю их индивидуальность. Каждый поступающий на корабль отводится к консулу, к консулу того государства, под флагом которого плавает корабль. Консул должен утвердить и зарегистрировать его поступление. Он проверяет документы моряка, и если они ему не понравятся, отказывается от регистрации и человек не может поступить на корабль. Набор моряков производится в гавани, и без утверждения консула моряк не может поступить на корабль.
Таким путем «Иорикка» никогда не получила бы ни одного человека, может быть, даже ни одного инженера и офицера, потому что тот, у кого бумаги были в порядке, обходил «Иорикку» за десять миль. «Иорикка» компрометировала лучшие документы. Человек, попавший на «Иорикку», должен был год или два поплавать на разных полу-«Иорикках», прежде чем показаться на глаза шкиперу порядочного корабля. Но даже и на полу-«Иорикке» шкипер принимал такого моряка с большим недоверием.
– Вы плавали на «Иорикке»? Кто же после этого возьмет вас на свой корабль? В чем вы провинились?
– Я не мог получить другого корабля и пошел на «Иорикку», на один только рейс.
– Я бы не хотел иметь тяжбы с полицией или с консулами. Мне очень не хотелось бы, чтобы потом говорили, что на моем корабле арестован убийца, которого требуют в Буэнос-Айрес.
– Но, шкипер, как вы можете это говорить? Я вполне честный человек.
– Да, но вы с «Иорикки». Не могу же я требовать, чтобы вы представили мне из всех стран земли полицейские удостоверения о вашей благонадежности. Вот вам два шиллинга на хороший ужин, но взять вас к себе на корабль я не могу. Попробуйте устроиться на какой-нибудь другой корабль, ведь их здесь такое множество. Пойдите-ка вон к тому итальянцу. Может быть, он не так строг.
Шкипер «Иорикки» не мог показаться у консула ни с одним матросом своего экипажа. Даже со своим первым офицером. И я бы нисколько не удивился, если бы он и сам не мог показаться у консула без того, чтобы консул, поднеся к уху телефонную трубку, не сказал бы ему: «Садитесь, пожалуйста, господин капитан, одну минуту, и я к вашим услугам».
Этих услуг шкипер вряд ли стал бы дожидаться. Он, наверно, сделал бы нечто другое: скорей на автомобиль – и на «Иорикку», поднял бы якорь и умчался бы на ста девяноста пяти парах с завинченными слезными железами.
«Иорикка» набирала своих людей почти на ходу. Они входили на корабль, когда флаг был уже поднят и лоцман уже был на борту. Ни один консул на свете не мог бы потребовать, чтобы шкипер остановил корабль и привел к нему новичка, которого он взял на борт: еще меньше могли потребовать этого власти в гавани. До отхода из гавани нельзя было взять на корабль нового человека, потому что, во-первых, никто не являлся, а во-вторых, нельзя было предвидеть заранее, что один или два человека из экипажа перепьются и останутся в порту. Это можно было заметить только после лоцманского свистка, когда корабль отчаливал, а на борту недоставало человека.
Редко на «Иорикке» открывали свое настоящее имя и национальность. Так же редко можно было узнать, под каким именем и национальностью люди принимались на корабль. Как только появлялся новый человек, первый офицер, либо инженер, либо кто-нибудь из команды, первый, у кого было до него какое-нибудь дело, спрашивал:
– Как вас зовут?
И следовал ответ:
– Я – датчанин.
Этим ответом он отвечал на два вопроса. И с этого момента все звали его только датчанином. Спрашивать больше считали излишним. Все отлично знали, что «датчанин» – это ложь, и никому не хотелось давать повода обманывать себя еще больше. Если не хочешь, чтобы тебе лгали, – не спрашивай.
Стоя на рейде в один мглистый вечер, мы со Станиславом, чтобы скоротать время, стали рассказывать друг другу свои истории. То, что я ему рассказал, было сплошной выдумкой. Рассказал ли он мне свою настоящую историю, я не знаю. Да и как мне это узнать? Ведь я не знаю даже, действительно ли трава зеленая или это только обман моего зрения.
Но по многим признакам, можно думать, что история, рассказанная мне Станиславом, вполне соответствовала действительности: она слишком походила на истории всех тех, кто плавал на кораблях смерти.
Его имя, которое я, как и всю историю его жизни, обещал не выдавать на корабле, было Станислав Козловский. Он родился в Познани и до четырнадцатилетнего возраста посещал школу. Сказки об индейцах и моряках увлекли его, он убежал из дому, пробрался в Штеттин, спрятался там на датском рыбацком катере и уехал на нем на остров Фюн. Рыбаки нашли его на своем катере полузамерзшим и еле живым от голода. Он сказал, что он из Данцига, причем присвоил себе имя хозяина книжной лавки, в которой покупал свои морские истории. Он рассказал рыбакам, что он сирота и что люди, взявшие его на воспитание, так дурно с ним обращались и так его били, что однажды он бросился в море, чтобы умереть. Но так как он умел плавать, то вынырнул из воды и, доплыв до катера, спрятался на нем. Свой рассказ он заключил словами:
– Если мне придется вернуться в Германию, я свяжу себе руки и ноги и брошусь в море. Но к своим воспитателям я ни за что не вернусь.
Жены рыбаков плакали навзрыд над печальной судьбой немецкого мальчика и взяли его к себе. Они не читали газет, да датские газеты и не перепечатали того, что по всей Германии ищут внезапно пропавшего мальчика и что по этому поводу в стране ходят самые невероятные слухи.
У рыбаков на Фюне ему приходилось очень тяжело работать, но здесь ему нравилось во сто раз больше, чем на улицах Познани. А когда он вспоминал о том, что его хотели отдать в подмастерья к портному, то у него пропадала всякая охота послать своим воспитателям хотя бы короткую весточку о себе. Страх сделаться портным был сильнее любви к воспитателям, возбудившим в нем ненависть одним своим желанием сделать из него портного.
В семнадцать лет он покинул рыбаков и, провожаемый их благословениями, отправился в Гамбург, чтобы наняться на какой-нибудь большой корабль.
В Гамбурге ему не удалось устроиться на корабль, и он поступил на несколько месяцев на работу на парусное судно. Станислав сообщил свое настоящее имя, получил корабельную карточку и попросил выдать себе документ на имя немецкого моряка.
Потом он ушел в большое плавание на хорошем немецком корабле. Потом он сменил немецкое судно на голландское. А потом началась кровавая свистопляска вокруг золотого тельца. В то время он был со своим голландцем в Черном море. На обратном пути судно проходило через Босфор и подверглось обыску со стороны турок. И Станислав, вместе с одним немцем, был снят с корабля и отдан в турецкий военный флот под чужим именем, так как свое настоящее он скрыл.
Потом в Константинополь пришли два германских военных корабля, стоявших в одной итальянской гавани и ускользнувших от англичан. Станислав попал на один из этих кораблей и продолжал свою службу под турецким флагом, пока ему не представился случай распроститься с турками.
Он нашел пристанище на одном датском корабле. Датский корабль подвергся обыску со стороны германской подводной лодки, и один швед, находившийся на корабле, которому Станислав признался, что он не датчанин, а немец, выдал его офицерам подводной лодки, Станислав попал в Киль и под чужим именем был отдан в германский военный флот артиллеристом.
В Киле с ним встретился кули, с которым он плавал на германском торговом судне. Он мог засвидетельствовать настоящее имя Станислава, и Станислав был записан в германский военный флот под своим настоящим именем.
Станислав был свидетелем того, как у Скагена две воюющие нации, англичане и немцы, одновременно оказались победителями и англичане потеряли больше кораблей, чем немцы, а немцы больше, чем англичане. Станислава взяли к себе в шлюпку датские моряки и привезли в свою деревню. Так как он умел обходиться с датскими рыбаками и здесь был брат той женщины, которая приютила его на Фюне, то моряки не передали его датскому правительству, а укрыли у себя и, наконец, устроили как датчанина на хороший корабль в Эсбьерге, на котором Станислав опять ушел в дальнее плавание. На этот раз он никому не сказал, что он немец, и мог смеяться в лицо всем подводным лодкам как английским, так и немецким.
Правительства примирились, крупные грабители уселись в знак примирения за роскошный банкет, а рабочие и маленькие люди во всех странах должны были нести всю тяжесть потерь и оплачивать контрибуции, расходы по похоронам и примирительному банкету. За это им разрешалось махать возвращавшимся войскам, «победившим на поле брани», маленькими флажками и носовыми платками, а другим войскам, «не победившим на поле брани», с одушевлением кричать:
– Ничего, в следующий раз!
И когда рабочим и маленьким людям стало дурно от всех счетов, по которым им приходилось платить, потому что крупные грабители ничего не заработали, маленьких людей повели к могиле «неизвестного солдата», где они стояли до тех пор и до тех пор выслушивали торжественные речи, пока не поверили в реальность неизвестного солдата и в то, что платить по счетам – их священный долг. Там, где нельзя было предоставить оплакиванию могилу неизвестного солдата, потому что солдат вообще не имелось, сознание рабочих усыпляли тем, что показывали им воткнутый в спину кинжал и заставляли отгадывать, кто его воткнул.
Потом пришло время, когда в Германии одна спичка стоила пятьдесят два биллиона марок, а фабрикация этих пятидесяти двух биллионов в мелких кредитках обходилась дороже целого вагона спичек. В это время датская пароходная компания сочла своевременным послать свои суда в Гамбург, в сухой док. Команды были распущены и отправлены на родину. Станислав прибыл на корабле в Гамбург и попал, таким образом, в родные края.
* * *
Жалованье на датских кораблях платили довольно скудное. В Дании было разгружено столько кораблей, что вряд ли там можно было рассчитывать на новую вербовку. А Станиславу хотелось получить наконец порядочный корабельный паспорт.
С этой целью он отправился в морское ведомство.
– Принесите сначала удостоверение из полиции.
– Вот у меня старый корабельный паспорт.
– Это датский. А здесь не Дания.
В датском паспорте Станислава была указана вымышленная фамилия.
Он отправился в полицию, назвал свое настоящее имя и попросил выдать ему удостоверение на получение корабельного паспорта.
– Вы здесь прописаны?
– Нет, я прибыл только вчера на датском корабле.
– Тогда выпишите свое метрическое свидетельство. Иначе мы не можем выдать вам удостоверение.
Станислав написал в Познань, чтобы ему выслали метрику. Прошла неделя. Метрика не приходила. Прошли две недели. Метрика не приходила.
Тогда Станислав послал заказное письмо и вложил в конверт пятьдесят биллионов марок на расходы.
Станислав ждал три недели. Метрики не высылали. Он ждал четыре недели. Метрики не высылали. Какое дело Польше до человека, живущего в Германии? У нее другие заботы. Тут и Верхняя Силезия, тут и Данциг. И кто знает, где зарегистрировано рождение? В этом хаосе трудно разобраться. Деньги, скопленные Станиславом, порядочный пакетик датских крон, давно уже сплыли. В Сан-Паули знают цену датским кронам, ведь они почти так же хороши, как доллары.
Что поделаешь, когда кругом такие красивые девушки? Как пройти мимо? Пожалуй, еще подумают, что ты больше не… Да, так кроны и уплыли.
– Умирают с голоду и таскают уголь только идиоты, – сказал Станислав, – «честная профессия» всегда прокормит человека.
Однажды, проходя в гавани мимо товарной станции, Станислав заметил, как из товарного вагона, в котором дверь была не плотно прикрыта, выпал ящик.
– Надо только не зевать, и когда он упадет, не оставлять его на земле. В этом вся штука, сказал Станислав.
В другой раз в гавани развязывалось несколько мешков с сахаром.
– И надо же мне было как раз в этот момент проходить мимо с пустой сумкой, – сказал Станислав. – Ведь если такой мешок с сахаром или с кофе случайно развяжется и все это добро так и просится к тебе в сумку, то не станешь же ты высыпать его обратно в мешок и не пойдешь же своей дорогой. Это было бы просто грешно. Если ты станешь завязывать мешки и тебя застанут за этим занятием, то еще подумают, что ты воруешь, и тогда иди доказывай им свою правоту… Случалось, что мне попадался сальварсан. Надо же иметь сострадание к несчастным людям. Ведь никогда не знаешь, что может случиться. А вдруг тебе понадобится позарез этот сальварсан, а его не достать. Нельзя думать только о себе. Надо же когда-нибудь подумать и о других, если хочешь, чтобы тебе было хорошо.
– Видишь ли, Пиппип, – заключил Станислав свой рассказ, – каждому делу свое время. И вот наступает такой час, когда приходится сказать себе: «Надо взяться за другое дело». В том-то и беда, что большинство не умеет вовремя остановиться или сделать крутой поворот. И вот я сказал себе: теперь надо устроиться на какое-нибудь судно, иначе придется посидеть за решеткой.
Приняв это решение, Станислав снова пошел в полицию и заявил, что ему до сих пор еще не прислали метрики.
– Проклятые поляки, – сказал инспектор. – Они делают это только из подлости. Пусть только французы в Африке и англичане в Индии и Китае сядут в лужу, тогда мы запоем иначе. Мы им еще покажем.
Станислав, которого чрезвычайно мало интересовали политические взгляды инспектора, из вежливости слушал его, кивал головой и стучал кулаком по столу. Затем он спросил: