bannerbanner
Корабль мертвых (пер. Грейнер-Гекк)
Корабль мертвых (пер. Грейнер-Гекк)полная версия

Корабль мертвых (пер. Грейнер-Гекк)

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 20

Станислав сдал уже сегодня две вахты. Что это означает, хотел бы я знать? Несмотря на то, что он еле ползал, он все же оставался еще целый час в котельном помещении, чтобы помочь мне.

Кочегар обслуживал девять топок. А насытить эти девять топок должен был угольщик. Но прежде чем приступить к доставке угля, надо было выполнить другую работу. А так как топкам было очень мало дела до этой другой работы и каждое пренебрежение к ним тотчас же показывал манометр или о нем выкрикивалось на мостике, то, прежде чем приступить к этой побочной работе, надо было натаскать такой запас угля, которого хватило бы с избытком на все время ее выполнения. Этот запас заготовлялся предшествующей вахтой для той, которая ее сменяла, причем заготовить его можно было лишь путем нечеловеческого напряжения сил в течение двух средних часов каждой вахты, в мою вахту, следовательно, с часу до трех. С двенадцати до часу шла предварительная работа, а в три часа начиналась выноска золы угольщиком новой вахты. За два часа, таким образом, надо было стаскать весь уголь, который в течение четырех часов поглощают девять топок идущего полным ходом корабля. Если уголь лежит в угольной яме вблизи топок, то доставка угля – работа для одного здорового, сильного и откормленного рабочего. Но если уголь лежит там, где он в большинстве случаев лежал на «Иорикке», то эта работа для трех-четырех сильных мужчин. Здесь же ее должен был исполнять один. И он исполнял ее. Потому что ведь он мертвец. А для мертвеца нет ничего невозможного. И никто не умеет лучше подогнать, никто не умеет горше съязвить: «Угольщик, собака! Я покажу тебе, кто я такой!» – чем свой же брат, пролетарий, такой же мертвец, такой же голодный и затравленный. И у каторжников есть своя гордость и свое чувство чести. Их гордость – быть хорошими каторжниками и «хоть раз показать», на что они способны. Когда взгляд палача, обходящего с плетью в руках их ряды, остановится на одном из них с некоторым недоброжелательством, он счастлив, словно сам император приколол ему лично орден на грудь.

Кочегар подбросил угля в три топки, потом усилил огонь в трех других расположенных между ними топках. Над каждой топкой стоял номер, начерченный мелом. Номера с первого по девятый. Когда заправка этих топок закончилась, очередь подошла к топке номер три: здесь уже почти все выгорело, и кочегар длинным, тяжелым железным шестом стал отрывать от решеток шлак. Шлак держался крепко, и из огненной пасти топки с ревом вырывался кипящий жар. С каждым подносимым к огню куском шлака жар усиливался. И вот перед всеми девятью дверцами топок лежал добела раскаленный шлак. Воздух в котельном помещении накалился, как в горящей печке. И на кочегаре и на мне были только брюки, больше ничего. У кочегара на голых ногах были лишь изодранные суконные обмотки, у меня – башмаки. Время от времени кочегар подпрыгивал и стряхивал с ног горящие угли. Шест он мог держать в руках только потому, что обмотал себе руки мешками и меж шестом и руками держал кусок кожи. Наконец жар, исходивший от раскаленного шлака, стал так силен, что кочегару пришлось уйти от огня. Я погасил шлак, залив его водой из чана. Поднимавшийся взрывами пар заставил нас отскочить к стене. Гасить куски шлака поодиночке по мере их выемки нельзя, потому что во время гашения кочегар не мог бы работать. Тогда выгребка шлака длилась бы слишком долго, огонь в топках уменьшился бы и пар упал бы так низко, что понадобилось бы полчаса безумного труда, чтобы опять поднять его. Пар падает как ни в чем не бывало, а поднимается медленно, с затратой чудовищных усилий.

Все, что было на «Иорикке», служило к тому, чтобы усложнить и отягчить жизнь и работу матросов. Котельное помещение было слишком тесно. Оно было гораздо уже пространства, занимаемого каналами топок. Когда кочегар мешал шестом в топке или вытягивал его из топки, ему каждый раз приходилось прилаживаться и вертеться во все стороны, чтобы направить шест, который неизменно упирался концом в противоположную стену. Благодаря этой вынужденной пляске, кочегар нередко спотыкался и падал в кучу угля. При этом случалось, что он разбивал себе косточки пальцев о стену или дверцу топки. Падая и инстинктивно хватаясь за какую-нибудь опору, он попадал руками в горящий шлак или хватался за раскаленный шест. Случалось также, особенно часто при килевой качке, что он падал лицом в шлак или на раскаленный болт или на дверцу топки или же наступал голыми ногами на вынутую из топки горячую решетку или тлеющие угли. Однажды он поскользнулся при неожиданном крене корабля и упал голой спиной в раскаленный добела шлак, лежавший у топки. Корабль смерти, да, сэр! Есть корабли смерти, производящие мертвецов внутри себя; есть корабли смерти, производящие мертвецов во внешнем мире, и есть корабли смерти, производящие мертвецов повсюду. «Иорикка» производила мертвецов внутри и вне себя. Она была настоящим кораблем смерти.

Когда шлак был извлечен из топок и погашен, надо было подбросить свежего угля. Этот уголь приходилось выбирать из кучи. Это должен был быть хороший, не слишком крупный уголь, легко загорающийся и быстро восстанавливающий прежнюю температуру. Уголь, употреблявшийся на «Иорикке», был самый дешевый, самый скверный уголь, какой только можно найти: он давал очень мало жару, что и было главной причиной того, почему угольщику приходилось таскать такое невероятное количество угля, чтобы удержать пар на нужной высоте. Кочегар опять стал обходить свои топки, а я тем временем сгребал в кучу шлак.

Другой кочегар между тем мылся, рискуя быть задетым раскаленным шестом или обожженным брызжущим шлаком. Но это не очень-то беспокоило его, ведь он был мертвец. И это было так очевидно. Лицо и тело его от мытья стали почти белыми. Но в глазные впадины он не мог проникнуть песком и золой, поэтому вокруг глаз остались широкие черные круги. Это придавало лицу вид черепа, тем более, что щеки его от плохого питания и чрезмерной работы глубоко ввалились. Он надел свои брюки и дырявую сорочку и полез вверх по трапу. У меня как раз выдалась свободная минута, чтобы посмотреть ему вслед, и я видел, как наверху, извиваясь змеей, он проскользнул под струей кипящего пара.

Станислав между тем подносил уголь, чтобы заготовить мне нужный запас. На очереди была третья и девятая топка. Когда из шести топок был извлечен шлак и остальные топки заправлены, Станислав пришел и сказал:

– Ну, я готов. Я не могу больше. Уже час. Пятнадцать часов сряду я верчусь как волчок. В пять мне снова придется носить золу. Хорошо, что ты поступил сюда, дольше мы этого не вынесли бы. Я должен предупредить тебя: нас только двое угольщиков – ты и я. У нас выходит не по две вахты на каждого, а по три, и к тому же на каждую вахту приходится по часу на выноску золы. Это особо. А на завтра нас ждут еще горы золы на палубе, потому что в гавани не позволяют высыпать золу. Ее придется убрать оттуда. Это тоже по четыре часа на каждого.

– Так ведь это же все сверхурочные: тройная вахта, уборка золы с палубы и выноска золы из котельной, – сказал я.

– Да, все это сверхурочные. Если тебе доставляет удовольствие писать, то можешь записывать все эти сверхурочные. Но никто не заплатит тебе за них ни гроша.

– Но ведь при найме это было обусловлено, – ответил я.

– Все эти условия у нас ровно ничего не стоят. Существенно только то, что у тебя в кармане. А в карман ты получаешь всегда аванс, аванс и аванс. И всегда столько, чтоб хватило напиться или на пару обмоток да на сорочку, не больше. Потому что если ты будешь выглядеть прилично и спокойно пойдешь по улице, то сможешь опять воскреснуть. Понимаешь теперь эту чертовщину? Отсюда не уйдешь. Надо иметь деньги. Надо иметь целые брюки, куртку и документы. Но этого ты не получишь. Тебе не удастся вернуться к живым. Если ты вздумаешь высадиться, тебя арестуют за дезертирство. А поймают тебя сразу в твоем тряпье и без бумаг. Потом тебе вычтут двух– или трехмесячное жалованье за дезертирство. Все это они могут. Все это они сделают. И придется тебе на коленях клянчить шиллинг на водку. Без водки тебе не обойтись. Мертвецам тоже бывает больно, хотя они и привыкли ко всему. Покойной ночи. Мыться я не стану. Не могу поднять рук. Смотри, не вывали решетки, Пиппип. За это платят кровью. Покойной ночи.

– Святая богородица, Иосиф из Аримафеи, сорок тысяч дьяволов…

Кочегар ревел, как одержимый, и извергал все новые потоки проклятий и брани, от которых покраснели бы все обитатели ада. От божественного величия, от девственной чистоты царицы небесной, от благости святых не осталось и следа. Они упали в болото улиц, и их поволокли по навозной жиже и низвергли в помойный канал. Ад потерял для него весь свой ужас. Когда я спросил: «Кочегар, что случилось?» – он заревел, как дикий зверь, почуявший кровь.

– Шесть решеток вывалилось к дьяволу. Чтоб им!..

XXXI

Уходя, Станислав сказал, что за вывалившуюся решетку платят кровью. Он говорил об одной решетке, а тут их выпало шесть. Вставить их стоило не только крови, ободранных кусков мяса и обожженной кожи, – это стоило вытянутых жил. Суставы трещали, как сучья, которые ломают; мозг, как водянистая лава, вытекал из костей. И пока мы копошились, работая, подобно земляным червям, пар падал, падал и падал. Нас ожидала впереди другая тяжелая работа – снова поднять пар. Она надвигалась на нас и душила нас своей неизбежностью, между тем как мы падали от изнеможения, борясь с решетками. В ту ночь я поднялся над богами. Мне больше не страшен ад. Я свободен и могу, не задумываясь, позволить себе все, что хочу. Я могу проклинать богов, могу проклясть самого себя, могу действовать так, как мне угодно. Никакой человеческий закон, никакая божья заповедь уже не способны повлиять на мои поступки, потому что я уже не могу быть осужден.

Ад – это рай. Ни одна человеческая бестия не сможет придумать адских мук, которые меня испугали бы. Как бы ни был устроен ад, он – избавление. Избавление от установки выпавших решеток на «Иорикке».

Ни шкипер и ни один из обоих офицеров никогда не бывали в котельном помещении. Добровольно никто не входил в этот ад. Проходя мимо нашей шахты, они каждый раз старались ее обойти. Инженеры спускались в котельную только тогда, когда «Иорикка» кротко лежала в гавани, а чумазая банда занималась уборкой, чистила трубы, машинное отделение или выполняла другую работу в этом же роде. Но даже и в таких случаях инженерам приходилось соблюдать большую осторожность в обращении с нами. Потому что черные бандиты всегда были в состоянии запустить инженеру в голову тяжелым молотком. Что для котельщика тюрьма, каторга или палач? Все это кажется ему совершенными пустяками.

Из машинного отделения в котельное вел узкий, низкий проход. Этот проход был отделен от машинного отделения тяжелой, маленькой водонепроницаемой дверью. Все выходившие из машинного отделения и проходившие через люк должны были спуститься на несколько ступеней вниз, чтобы попасть в этот проход. Этот проход был в три шага шириной и такой низкий, что приходилось сгибаться, чтобы не удариться головой об острые края поперечных железных балок. В проходе, как и во всех помещениях «Иорикки», стояла и днем и ночью кромешная тьма. К тому же здесь было жарко, как в доменной печи. Мы, угольщики, ориентировались в этом проходе даже с завязанными глазами, так как и он принадлежал к одному из наших крестных путей. Через этот проход нам приходилось грести к котлам несколько сот тонн угля из угольной ямы, находившейся близ машинного отделения. Мы знали этот крестный путь и загадки его лабиринтов. Другие же матросы не знали его так хорошо.

Если пар падал много ниже ста тридцати, дежурному инженеру приходилось что-нибудь предпринять. Ведь за это ему платили. Первый инженер тоже никогда не показывался в кочегарке. В плавании никогда. Вывихнутая лопатка научила его тому, что в плавании не стоит беспокоить кочегаров. Он кричал сверху, с палубы, в шахту: «Пар падает!» И исчезал, потому что снизу уже несся рев: «Сукин сын, это мы знаем сами! Спустись сюда, если тебе что-нибудь нужно!» И при этом вверх к люковому отверстию летели куски угля.

Нечего учить рабочего приличию, вежливости и хорошим манерам, не предоставляя ему вместе с тем условий, при которых он мог бы остаться приличным и вежливым. Грязь и пот уродуют человека внутри еще больше, чем снаружи.

Второй инженер был сравнительно молод. Ему могло быть не больше тридцати шести. Он был большим карьеристом и стремился занять место первого инженера. Он полагал, что лучшее средство доказать свое усердие – как можно больше гонять кочегара во время стоянки «Иорикки» в гавани, так как в это время командование лежало на нем. Он не любил заниматься своим делом и до сих пор еще не научился обходиться с кочегарами «Иорикки». Есть такие инженеры, на которых кочегары буквально молятся. Я знал одного шкипера, которому кочегар поклонялся, как божеству. Этот шкипер каждый день ходил на кухню.

– Повар, я хочу видеть обед, который получат сегодня мои кочегары и угольщики. Дай попробовать. Это – дерьмо. Вали его за борт. Кочегары и угольщики ведут корабль, а не кто-нибудь другой.

И когда он встречал на палубе кочегара или угольщика:

– Угольщик, каков был сегодня обед? Мяса довольно? А молока вам хватает? Вечером вы получите специальный паек. Яйца и сало. Носят ли вам регулярно холодный чай, как это предписано?

И удивительно, кочегары и угольщики вели себя на том пароходе так, что их можно было пригласить на бал в любое посольство.

Итак, во время установки решеток пар все падал и падал; в проходе появился второй инженер, выглянул из-за угла и сказал:

– Что у вас с паром? Коробка сейчас остановится.

У кочегара в этот момент был в руках раскаленный докрасна лом, которым он пытался достать из поддувала решетку. Со страшным ревом, с налитыми кровью глазами, с покрытой пеной ртом он вскочил и, как безумный, ринулся с раскаленным ломом на инженера, но инженер в один миг скрылся за углом и помчался назад через проход. Он бежал с такой быстротой, что забыл о низком потолке прохода и разбил себе голову о поперечную железную балку. Кочегар ударил ломом по тому месту, где стоял инженер. Удар был так силен, что от каменной кладки, защищавшей котел от рассеивания и потери тепла, отлетела одна плита и лом согнулся. Но человек не остановился: он помчался за инженером с ломом в руках и безжалостно убил бы его, если бы инженер, обливаясь кровью от ушиба, не взбежал вверх по трапу и не захлопнул бы за собой люк.

Инженер не донес об этом случае, стараясь, как и всякий офицер или унтер-офицер, получивший с глазу на глаз пощечину от простого солдата, скрыть этот позорный для его чести факт. Если бы инженер донес об этом случае, то я в качестве свидетеля показал бы, что инженер намеревался убить кочегара разводным ключом за то, что пар был недостаточно поднят. Что кочегар предложил ему убраться, так как он был пьян, и вот он спьяна, едва держась на ногах, расшиб себе на обратном пути голову. И это не было бы ложью. Независимо от всего остального, кочегар – мой собрат по страданьям. И если другие мычат: «Right or wrong, my country!» «Правда или ложь, но это мое отечество!», то я, тысяча чертей, имею право и должен кричать: «Right or wrong, my fellow worker!» «Правда или ложь, но он мой товарищ-пролетарий!»

На другой день первый инженер спросил второго, откуда у него дыра в голове. Второй инженер рассказал правду. Но первый инженер был хитрый парень, он не донес об этом случае шкиперу и только сказал второму:

– Вам дьявольски повезло, коллега. Не делайте этого никогда больше. Не показывайтесь туда, когда выпадают решетки; можете заглянуть в люк, но не выдавайте ничем вашего присутствия. Пусть пар падает, сколько ему вздумается, пусть даже остановится корабль. Если вы еще раз сойдете вниз в то время, как выпали решетки или через полчаса после этого, вы будете безжалостно убиты и брошены в топку. И никогда ни один человек не узнает, куда вы девались. Предостерегаю вас.

Карьеризм второго инженера не доходил все же до того, чтобы не принять к сердцу этого предостережения. Он никогда больше не заходил в котельную в тех случаях, когда выпадали решетки, а если иногда и спускался вниз, потому что пар шалил и не хотел подниматься, то, входя, не произносил ни звука, смотрел на циферблат манометра, стоял некоторое время, предлагал кочегару и угольщику папиросу и говорил:

– У нас отвратительный уголь. Поставь тут хоть золотого кочегара, и тот не удержит пара.

Кочегары не идиоты, они, конечно, понимают, чего хочет инженер, и делают все возможное, чтобы поднять пар. Ведь и у пролетариев развито чувство спорта. Но ни один рабочий не должен жаловаться на свое начальство. Он всегда имеет то начальство, какого заслуживает и какое он сам себе создал. Хорошо и вовремя направленный удар лучше длительной забастовки или продолжительных споров. Называют ли рабочих хамами или еще как-нибудь – им безразлично. Главное то, чтоб их уважали. А пролетарий не должен робеть. Что бы ни говорили дурного о «Иорикке», в одном отношении она заслуживала быть увенчанной лаврами: она была превосходным учителем. Полгода на «Иорикке» – и все кумиры исчезли, как дым. Помогай себе сам я не полагайся на других. Вставлять выпавшие решетки даже на порядочном судне тяжелая работа, как я убедился впоследствии. Это всегда ужасно раздражает. Но на «Иорикке» это был каторжный труд.

Каждая решетка весила от сорока до пятидесяти кило. Эти решетки лежали на поперечной планке впереди и на такой же планке в конце канала топки. Поперечные планки были когда-то новыми и крепкими, но это было еще во время великой забастовки при постройке Вавилонской башни и того смешения языков, которое достигло своего апогея на «Иорикке».

Неудивительно, что за этот огромный промежуток времени планки потеряли способность служить опорой. Они перержавели. Решетки лежали только на узких пластинках перержавевших планок. При сбивании шлака достаточно было лому скользнуть на один миллиметр, чтобы решетка тотчас же сползла и упала вниз в зольник. Решетка была раскалена, и ее приходилось тащить из зольника клещами, весившими около двадцати кило. По извлечении решетки из зольника ее надо было водворить на прежнее место в канале. Так как поперечные планки существовали уже целые тысячелетия, то оставшиеся от них пластинки имели в ширину меньше дюйма. Часто решетка, водворенная спереди на место, соскальзывала сзади и опять падала в зольник, откуда ее снова приходилось тащить и снова вставлять на место. На этот раз она благополучно ложилась на заднюю пластинку, но, не достав впереди остатка планки, падала передним краем в зольник. При таких условиях другой край тоже не мог удержаться, и вся решетка летела вниз! Это вытаскивание и установка длились до тех пор, пока решетка, в силу случайного стечения счастливых обстоятельств, не попадала обоими краями на эти несчастные полдюйма поверхности, которые должны были ее поддерживать.

Если выпадала одна решетка, то и это была уже худшая из работ, какую только можно себе представить. Но при вытаскивании и установке одной решетки нечаянно задевалась другая. Следуя зову, она послушно падала вслед за первой, причем срывала с места и свою соседку.

При водворении на место этой соседки, падала следующая по порядку, которая давно уже лежала только на миллиметре планки и целый час с нетерпением ожидала, чтобы к ней, наконец, притронулись и у нее оказался бы, таким образом, предлог соскользнуть в зольник и вступить в общую пляску.

Во все время этой ловли и установки огонь в канале весело горел; решетки, клещи и лом, который употребляли при установке, были раскалены, а самые решетки весили столько, что даже тогда, когда они были холодны, как лед, и их можно было нести перед собой на руках, представляли весьма ощутительную тяжесть. Вместе с тем, приходилось обслуживать и другие топки, чтобы они не погасли, и пополнять запас израсходованного за это время угля.

Когда мы вставили наконец все шесть решеток и никто из нас не решался к ним подойти, чтобы не стрясти и не свалить их с поддерживающих их миллиметровых пластинок, оба мы в изнеможении упали на кучу угля. Мы лежали, как трупы; жизнь покинула нас на целые полчаса.

Мы были окровавлены, но мы не чувствовали этого. Наше тело было исполосовано, наши руки, спина и грудь были покрыты огромными ожогами, но мы не чувствовали этого. У нас не было силы даже дышать…

Наконец мы пришли в себя и бросились разводить пары. Уголь стаскивался в котельное помещение из отдаленнейших углов корабля, так как рундуки с углем были размещены так, чтобы отнять как можно меньше места. Место – это было главное. Из-за него плавала «Иорикка», из-за него плавает каждый корабль. Уголь – пища корабля – был на последнем плане так же, как и пища для экипажа. Уголь ссыпался туда, где имелся свободный угол, негодный для помещения другого груза. В одну вахту, продолжавшуюся четыре часа, девять топок «Иорикки» поглощали больше, чем тысячу четыреста пятьдесят полных с верхом лопат угля. И эти тысяча четыреста пятьдесят лопат надо было перенести в котельную одновременно со всякими другими работами, как, например, гашение шлака, выгребка и выноска золы, а в особо благословенные вахты – установка решеток.

И все это должен был сделать угольщик, самый грязный и самый жалкий человек из всего экипажа, которому не полагалось ни матраца, ни одеяла, ни подушки, ни тарелки, ни вилки, ни чашки, который никогда не наедался досыта, потому что компания утверждала, что иначе она не выдержит конкуренции. А в том, чтобы компании могли выдержать конкуренцию, заинтересовано само государство. Тем меньше оно заинтересовано в том, чтобы люди могли выдержать конкуренцию, ибо компании и рабочие не могут одновременно выдерживать конкуренцию.

В четыре часа моего кочегара сменили. В четыре сорок я пошел будить мою смену, Станислава, чтобы вместе с ним вынести золу. Мне пришлось вытащить его из койки. Он лежал, как бревно.

Он был уже давно на «Иорикке» и привык к ней.

Когда кто-либо, примерно, пассажир I класса, из любопытства проходит мимо кочегарки, то у него неизбежно возникает мысль: «Как люди могут здесь работать?»

Но он сейчас же утешает себя другой мыслью, которая делает его жизнь такой удобной и легкой: «Они привыкли к этому, они этого не замечают».

Этим соображением можно все оправдать, и действительно, им все оправдывают.

Так же мало, как человек привыкает к туберкулезу и к длительной голодовке, так же мало он может привыкнуть выносить что-либо такое, что с первого же дня причиняет физические и душевные страдания, которых нельзя пожелать и врагу. Этой бессмысленной отговоркой «Они привыкли» оправдывают и телесные наказания рабов.

Станислав, дюжий, здоровый парень, никогда не мог привыкнуть, я– тоже, и мне никогда не случалось видеть человека, который мог бы привыкнуть к страданиям. Ни люди, ни животные не могут привыкнуть к страданиям, ни к физическим, ни к душевным. Страдания только притупляются, и это называется привычкой. Но я не верю, чтобы человек мог привыкнуть до такой степени, чтобы не стремиться к избавлению, не носить в своем сердце вечного крика: «Я надеюсь, что мой избавитель придет!» Только тот привык, кто не надеется больше. Надежда рабов – могущество господ.

– Разве уже пять? – спросил Станислав. – Я ведь только что лег. – Он был все такой же грязный, каким вышел из шахты. И теперь он не мог умыться. Он слишком устал.

– Я должен сказать тебе, Станислав, я не вынесу этого. Я не могу в одиннадцать носить золу и в двенадцать принимать смену. Я выброшусь за борт.

Станислав, сидя на своей койке, посмотрел на меня сонными глазами, зевнул и сказал:

– Не делай этого. Не могу же я нести и твою вахту. Я тоже брошусь за борт. Вслед за тобой. Нет. Я не сделаю этого. Тогда уже лучше под котел и растопиться в жижу, все потечет одной дорогой, и никто, по крайней мере, не попытается меня поймать. Верно я говорю?

Бедный Станислав был еще в полусне.

XXXII

В шесть часов утра моя вахта окончилась. Я не мог оставить Станиславу запаса угля. Я просто не в силах был больше держать лопату. Мне не нужно было ни матраца, ни подушки, ни мыла. Я упал на койку грязный, засаленный, потный, как пришел. Мои брюки пропали так же, как и моя рубашка и башмаки, насквозь пропитанные маслом, угольной пылью и керосином, рваные, с прожженными дырами. И когда в ближайшей гавани я стоял на палубе «Иорикки» рядом с остальными карманниками, взломщиками и беглыми арестантами, меня нельзя было отличить от них. На мне была арестантская одежда, в которой я не мог сойти с корабля, так как меня сейчас же схватили бы и доставили бы обратно. Я стал теперь частью «Иорикки» и должен был идти с ней на смерть и гибель. Выхода не было никакого.

Кто-то тряс меня и кричал мне в ухо: «Завтракать!» Никакой завтрак на свете не мог бы поднять меня. Что мне было до завтрака, что была для меня еда? Черное, густое, прелое, пропахшее дымом нечто. Нередко говорят: «Я так устал, что не могу пошевелить даже пальцем!» Кто говорит это, не знает, что такое усталость. У меня даже веки не закрывались плотно от усталости. Мои глаза были полураскрыты, и я воспринимал мутный дневной свет, как режущую боль, но я не мог, я не мог закрыть век. Они не закрывались ни сами по себе, ни по моей воле. Потому что у меня не было воли. У меня не было желания, а только тягостное чувство неудобства: «Ах если бы исчез этот мутный свет!»

На страницу:
12 из 20