Полная версия
Меж трех огней. Роман из актерской жизни
Он хотел ей сказать, что затевается против их труппы клака, чтоб шикать и свистать, но побоялся напугать ее, помялся и ничего не сказал.
– Бог не выдаст – свинья не съест, – проговорила ему Копровская как бы в ответ и прибавила: – Хотя я ужасно боюсь. Ну, ступай. Хлопочи.
– Я без билета, некуда сесть, – сказал Лагорский. – Добудь ложу. Тогда мы и засядем туда. Нас из труппы «Сан-Суси» считают здесь соперниками, конкурентами, врагами и билетов не дают.
– Просила я у Артаева… Сейчас здесь он был. Но он говорит, что ложи все проданы. А вот тебе контрамарка на кресло. Феня, дай билет!
– Мне, Надюша, надо, по крайней мере, два. Со мной Колотухин, Алексей Михайлыч.
– Ах, боже мой! Все невпопад! У меня два кресла и было, но я отдала одно этому… Мохнатову…
– Не сердись, Надюша, не сердись! Перед выходом нехорошо.
– Феня! Сходите к Артаеву… Он рядом в уборной… И попросите для меня еще кресло, – отдала приказ горничной Копровская.
Горничная отправилась и вернулась вместе с антрепренером «Карфагена» Артаевым. Он был уже во фраке и в цилиндре.
– Анемподист Аверьяныч, дайте мне еще один билет, – обратилась к нему Копровская. – Вот это муж мой… Лагорский… Рекомендую… А он сядет с товарищем.
– Мы знакомы с господином Лагорским, – отвечал Артаев, полез в карман и спросил Копровскую: – А шикать они, их товарищ, нам не будут?
– Как шикать? Напротив, муж пригласил его, чтоб поддержать меня.
– Ну, вам-то, может статься, они и будут хлопать, а остальным не думаю-с… Чертищев всех своих сансусиских просил, чтоб нам шикали.
– Да что вы! – воскликнула Копровская. – Боже мой, как же это так? Правда это, Василий? – обратилась она к мужу.
– Не слыхал, ничего подобного не слыхал, – отвечал тот. – Артист артисту не станет шикать. Это была бы уж подлость.
– Верно, верно-с… – кивал ему Артаев. – Наши агенты нам донесли. Ну, да и мы покажем завтра себя! Ведь и у вас завтра первый спектакль-с. А билеты возьмите. Нам этого добра не жаль-с. Вот. Вы муж… супруг Надежды Дмитриевны… Пожалуйте… Вы шикать не станете.
Артаев подал Лагорскому две контрамарки и вышел из уборной.
– Ну, иди, Василий. А потом в антракте вернешься и мне все расскажешь, – сказала Лагорскому Копровская и прибавила, держась за сердце: – Боже мой, как я боюсь! Я вся дрожу. Не выпить ли мне коньяку?
Лагорский ушел, вышел со сцены в сад и стал искать Малкову, но на том месте, где он ее оставил, ее не было. Пройдясь по саду, он ее увидел перед открытой сценой, смотрящей, как красавица-акробатка выделывала свой номер на натянутой проволоке, качалась, улыбалась публике и при этом жонглировала медными шариками. Помахивая двумя контрамарками, Лагорский подошел к Малковой и проговорил:
– Только два кресла. Ложи, говорят, все проданы. Артаев насилу и кресла-то дал. Боится, что наши шикать будут. Он извещен, что наш Чертищев всех своих подговорил шикать во время спектакля, и сулится завтра сам явиться к нам с шикальщиками. Ну, пойдем в театр. Мне надо повидаться кое с кем и попросить, чтобы поддержали Копровскую.
– И возишься ты с ней, как курица с яйцом! – заметила язвительно Малкова.
– Ах, друг мой, она все-таки товарищ, актриса.
– Однако сама она к тебе очень пассивно относится и даже не могла тебе добыть ложу. В котором ряду у тебя кресла?
– В одиннадцатом.
– Какая даль! Она бы еще в галерее дала тебе места! Муж премьерши, сам премьер – и в одиннадцатом ряду, где-то на задворках.
– Да ведь почти полный сбор сегодня.
– Какие пустяки! Просто она не имеет влияния. Посмотри, как я завтра у нашего Чертищева урву ложу для моих знакомых. А она не умеет. Она рохля, должно быть, размазня перед антрепренером. И так-то уж наши русские актрисы чуть не в кабале у антрепренеров, а эти рохли и размазни и совсем вконец дело портят.
Они пробирались к театру, и Лагорский произнес:
– Ну нет… Копровская – вовсе не рохля и, по своему характеру, на размазню не похожа.
– Перед мужем – да… Ты это говоришь как муж. Тебе от нее попадало, да, может быть, и теперь попадает, а перед антрепренерами все на задних лапках служат. Вот иностранцы – другое дело. О, они себе цену знают! Видел сейчас немку, которая на проволоке плясала? Представь себе, она, эта акробатка, почти вдвое больше меня получает за свои ломанья.
– Красота… Голое тело… Грация… Пластика… Разве это можно сравнивать! И насколько ее хватит? Много ли она пропляшет на канате? Ну, пять-шесть лет, а там обрюзгла и меняй профессию, – отвечал Лагорский.
– И переменит, и к тому времени будет иметь капиталец, средства. Немки запасливы. А наша русская двадцать пять лет проиграет на сцене и будет еще беднее того, чем тогда, когда начинала, и в конце концов умрет где-нибудь в глуши без гроша в кармане.
Они входили в театр.
– Послушай… К чему ты это говоришь, Веруша? – спросил Лагорский.
– Обидно. За себя обидно… За русскую актрису обидно. Француженки, немки, итальянки – все скопят что-нибудь на черный день, все в конце концов с запасом, а тут двухсот рублей нет на паспорт, чтобы откупиться от мужниной кабалы. А эта немка-акробатка, говорят, уж дачу под Веной имеет и отдыхает в ней два-три месяца в году. Вот тебе и акробатство! Сравни-ка его с нашим искусством!
– Откуда ты это узнала?! – удивился Лагорский.
– Наш Чертищев сказал. Он перед тем, как тебе прийти, сидел со мной и рассказывал мне. Шестьсот рублей в месяц она получает. Двадцать рублей за выход. Он был зимой в Вене, хотел ее пригласить для своего сада, давал пятьсот в месяц, и она не согласилась. А к Артаеву приехала за шестьсот рублей и за бенефис, – рассказывала Малкова.
Они заняли свои места в театре.
Глава XII
Первый спектакль привлекает всегда в садовые театры много публики. Является, между прочим, и такая публика, которая только на открытия и ездит. Но театр сада «Карфаген» все-таки не был полон. Ложи не особенно пустовали, хотя две-три и были свободные, но в партере то там, то сям виднелись целые кусты пустых кресел и стульев. В ложах засели редакторы-издатели газет с семьями, тароватые биржевики, дельцы, сидящие сразу в трех-четырех акционерных компаниях директорами, начинающие кутить или уже прокучивающиеся купеческие сынки и, наконец, получившие известность модные содержанки, носящие клички барабанщицы, красной барыни, чижика, золотой шпоры и т. п.
Содержатель театра Артаев бродил в проходах партера, поднимался в ложи и, раскланиваясь со знакомыми, говорил как бы в свое оправдание за неполный сбор:
– Полон бы сегодня театр был, да давеча дождичек немножко подкузьмил. По телефону то и дело заказывали кресла, но вот испугались дождичка и не приехали. Да еще подъедут, может быть.
А дождя совсем не было.
Кто-то удивляется и спрашивает:
– Да разве был дождик? А я и не заметил.
– Был маленький. Накрапывал. А в садовом деле это помеха. Боятся. К тому же и холодновато. А если бы чуточку было потеплее – полный сбор.
Театральным рецензентам и лицам газетного мира Артаев сообщал:
– Денег не жалеем для публики. Для лунной ночи особый электрический аппарат поставил-с… Четыреста рублей-с… Вот увидите во втором акте. Прямо из Парижа… Лунную ночь изображает, а можно и пожар… Упомяните, если будете писать. Чертищеву в «Сан-Суси» такой аппарат и во сне не снился, – прибавлял он, переминался с ноги на ногу, выбирал особенно нужного человека и шептал ему на ухо: – А после спектакля прошу в ресторан закусить, хлеба-соли откушать. А нас прошу не обижать.
Следовало рукопожатие.
Иным, в расположении которых к нему Артаев был уверен, он сообщал:
– Свистать нам будут-с. А чем артист виноват, что у нас промеж себя конкуренция!
– Кто свистать будет? Кому? – удивлялся слушающий.
– Соседи-с… Артистам… Да какие это соседи! Не соседи, а злоумышленники. Даже хуже-с… Сами в трубу вылетят и других выпустят. Мы на свои деньги все завели. А там нахватали в долг, где только можно было взять. Завтра, я думаю, первый-то сбор жиды из кассы весь заберут.
– Это вы про театр «Сан-Суси»?
– А то про кого же? Разбойники… Так вы наших-то сегодня поддержите, если что-нибудь выйдет.
– Всенепременно, всенепременно.
Но вот заиграл оркестр, а затем поднялся занавес. На сцене разговаривали молодой лакей в сером фраке, с половой щеткой, и нарядная горничная, с перовкой. Лагорский смотрел на сцену и говорил Малковой:
– Обстановка-то не ахти какая. А рассказывали, что мебель от знаменитого мебельщика взята. Да и павильончик-то подгулял. В афише стоит: новые декорации… А разве это новая декорация!
– Да ведь врать-то – не колесы мазать, – отвечала Малкова пословицей.
По проходу между кресел пробиралась Настина и села рядом с Лагорским.
– Выход жены вашей пришла посмотреть… – сказала она ему. – Сама я в конце второго акта, так еще успею одеться. Слышали, говорят, ваши нам шикать будут? Ваша жена так боится.
Она покосилась на Малкову и смерила ее взором, не поклонившись ей, хотя знала ее.
Лагорский промолчал. Настина тронула его за рукав и начала снова:
– Очень рада, Лагорский, что опять вас вижу. Поищите, душечка, мне комнату, вы здесь живете, и для вас это пустяки. А я ведь за тридевять земель, в гостинице. Каково это – ездить каждый день оттуда и туда! Меня уж извозчики вконец разграбили. Поищете?
– Хорошо. Найдется, так скажем, – отвечал Лагорский.
– Только чтоб со столом. А то ужасно неприятно по ресторанам и кухмистерским. Могу я надеяться? Ведь когда-то мы с вами душа в душу… У меня и кофейник мельхиоровый жив, который вы мне подарили.
Теперь Малкова стала злобно коситься на Настину и шепнула Лагорскому:
– Попросите, чтоб нам дали слушать пьесу.
Лагорский был как на иголках, а Настина продолжала:
– Да хорошо бы поближе к вам мне поселиться. Ведь, надеюсь, будете заходить ко мне? Столько не видались!
Но тут на сцене показалась Копровская, Лагорский весь превратился в зрение. В задних рядах кто-то зааплодировал ее выходу, но не успела она поклониться, как справа и слева зашикали.
– Медвежья услуга – эти хлопки при выходе… Прямо медвежья услуга! – бормотал Лагорский.
– Чего ты волнуешься-то! – шепнула ему Малкова. – Говоришь, что вконец разошелся с ней, а сам волнуешься. Да и ничего не произошло. Просто не хотят, чтобы принимали при выходе. Ведь принимают при выходе только любимиц, знаменитостей.
– Да я об этом только и говорю, Веруша.
Копровская не смутилась и стала входить в роль.
Малкова шептала:
– В первый раз вижу на сцене твою жену. Зачем это она слова-то так отчеканивает?
– Московская школа. Она видела хорошие образцы Федотовой и других. Это московская манера, – отвечал Лагорский.
– Ну какая московская! Прибивает каждое слово гвоздем. Скорей же пошехонская.
Акт кончался. Ушел со сцены любовник после очень веселой эффектной сцены – и ушел, как говорится, без хлопка.
– Какая публика-то здесь сухая! – заметила Настина. – У нас в Екатеринославе за эту сцену раз пять вызывали. А и актерчик-то был – горе.
Но вот и заключительная сцена Копровской. Копровская начала притворно смеяться, и смех этот переходил в истерику. Она закрыла лицо руками, поникла головой на стол и принялась рыдать. Занавес медленно опускался.
– Надо поддержать товарища, – сказал Лагорский, поднимаясь с кресла и зааплодировал. – Вера Константиновна, поддержите.
Аплодисменты раздались в задних рядах, где-то в ложе, аплодировали в балконе, но в то же время раздавалось и змеиное шипенье отовсюду. Настина аплодировала, но Малкова сидела без движений. Аплодисменты были жидки, но все-таки подняли занавес, и Копровская вышла на сцену и раскланивалась публике, с улыбкой прижимая руку к сердцу. Аплодисменты усилились, кто-то во все горло крикнул: «Браво, Копровская!» – но и шиканье не унималось, и кто-то слегка свистнул.
– Злостная подсадка… Покупные бандиты… – бормотал Лагорский, выходя за Малковой из кресел.
Та отвечала ему:
– Конечно, шикать не за что. Играла она так себе… Но актриса она не ахтительная. И зачем она рот кривит? Это уж называется «с изъянцем».
А сзади шла Настина и говорила Лагорскому:
– Лагорский… Будьте паинькой… Поищите мне завтра утром комнату. А я зайду к вам на репетицию узнать, нашли ли вы. Ну, я пойду в уборную одеваться.
Малкова обернулась к нему и почти громко сказала:
– Да отбрей ты ее хорошенько! Ну, что она к тебе пристает, словно к мальчишке! Вертячка… Надела шляпку в три этажа да и думает, что она актриса. Ты, должно быть, с ней путался где-нибудь, что она к тебе с таким нахальством?
– Брось, Веруша, свои ревности. Ведь ты не светская дама, а актриса и актерскую жизнь знаешь. Не нахальство тут, а товарищество. Но, само собой, я на побегушки к ней не пойду и комнату ей искать не стану.
Они выходили из театра. Их нагнал актер Колотухин.
– Вот она война-то Алой и Белой роз. Первая перестрелка уж началась, – говорил он.
Глава XIII
– Ну, теперь я твою жену видела и могу отправиться домой, – говорила Малкова Лагорскому. – Пьесу я знаю, так чего же мне еще? А завтра у нас спектакль. Пойдем ко мне, Василий, чай пить.
– Да что ты, Веруша! У жены в третьем акте самая лучшая горячая сцена. Надо принять меры против этого шиканья, – произнес Лагорский как бы с испугом. – Я должен побывать в буфете, прислушаться, что про жену говорит пресса. Прислушаться и сообщить жене. Она просила.
– Неисправим, хоть брось! – махнула рукой Малкова. – Слушай, Лагорский: я буду не на шутку сердиться, если ты так будешь говорить о Копровской. Помилуй, у тебя после трех слов четвертое слово – жена. Это даже оскорбительно для меня. Вдумайся, каково мне это слушать! Ведь у меня с тобой не мимолетная связь, не женский каприз. Я серьезно смотрю на то, что принадлежу тебе. А ты только: жена – и ничего больше.
Лагорский понизил тон.
– Я понимаю, Веруша, но что же делать, если она просила позаботиться о ней по-товарищески. Кроме меня у ней здесь нет знакомых мужчин. Я по-товарищески только. Нельзя же ее бросить на произвол судьбы. Мы разошлись, но не ссоримся, во вражде не находимся.
– Вечно одна и та же песня, – сказала Малкова. – Не понимаю я таких отношений. Около десяти лет я на сцене, видала виды, но не понимаю. Ну, если ты теперь идешь в буфет, то возьми меня с собой, угости чаем и раками. Ужасно люблю раков… «А денег у меня два франка и несколько сантимов», – процитировала она слова Любима Торцова из «Бедность не порок» Островского. Лагорский при этих словах весь съежился.
– Милая Веруша, готов бы я это сделать, я весь твой, – заговорил он, – но сейчас я, прежде всего, должен сбегать на сцену… А в буфет потом… Я обещал! По-товарищески обещал.
– Опять жена! Но ведь это уже превышает всякие границы! Это, это…
Малкова сердито вырвала свою руку из-под руки Лагорского.
– Нельзя же, Веруша, если я дал слово. Завтра я весь твой, завтра я всем своим существом к твоим услугам, но не сегодня. Завтра я и за паспортом твоим к мужу поеду.
– Провались ты совсем! Ничего мне не надо! Ничего!
– Если ты, Веруша, подождешь меня, пока я сбегаю на сцену… Подожди… Я вернусь… Вернусь, и во втором антракте и чай, и раки…
– Довольно! Достаточно я натерпелась! Я ухожу домой, и знай, что между нами все кончено! – гневно проговорила Малкова, приложила носовой платок к глазам и свернула в уединенную аллею.
Лагорский шел за ней. Его всего передергивало. Он видел, что она плачет.
– Веруша, успокойся. Ну, зачем делать скандал? Удивляюсь, как ты не можешь понять сценические товарищеские отношения… Десять лет актрисой, как сейчас сама сказала, и не понимаешь этих простых отношений.
Она обернулась к нему вся в слезах и с негодованием крикнула:
– Прошу оставить меня в покое! Прочь! Или я тебя… я тебя ударю.
Лагорский остановился.
«Закусила удила, – подумал он, тяжело вздохнув, – теперь с ней ничего не поделаешь, пока не остынет. Я помню… знаю по Казани… Бывало там всякое…»
Малкова сделала несколько шагов, опять обернулась и с дрожанием в голосе произнесла:
– И уж прошу больше ко мне ни ногой! Терпение мое лопнуло!
Он стоял, смотрел ей вслед, покачивал головой и, когда она скрылась, тихо пошел на сцену.
В уборной он встретил жену. Она полулежала на убогом диванчике. Горничная стояла перед ней с рюмкой, наполненной валерьяновыми каплями. Тут же был и Артаев.
– Но ведь ничего особенного не случилось, – утешал ее Артаев. – Мы ожидали большего. Наши все-таки заглушили их безобразия, и вас вызвали с треском.
– Какой же это треск! Что вы! – отвечала Копровская. – С треском!
– Сильнее в первом акте невозможно. Вот в третьем… Вы подождите третьего… Хлебнет публика в буфете, явятся чувства, и тогда будет совсем другой интерес.
– Но я вся дрожу… Я боюсь… Я могу предполагать, что во втором акте еще хуже будет.
– Успокойтесь, барынька, успокойтесь. Мы поддержим… А сейчас я вам для успокоения стаканчик пуншгласе с рюмочкой мараскину пришлю! Выйдет легкое асаже, и все прекрасно будет, – проговорил Артаев, выходя из уборной.
Копровская увидала Лагорского.
– А, это вы? Пожалуйте, пожалуйте сюда! – заговорила она раздраженно. – Отлично же вы все устроили, о чем я вас просила.
– Сделал все, что мог, Наденочек, – отвечал Лагорский. – Что же я могу сделать больше? Наши обещали, и некоторые перед спектаклем разбежались. Да билетов на места к тому же у меня не было.
– Не мели вздор! Ты сидел рядом с Малковой! – закричала на него Копровская. – Настина мне все рассказала. Ты сидел, впившись в нее глазами, и млел, так до того ли тебе, чтоб настоящим манером позаботиться о жене! И все-то ты врешь! Ты изолгался, как последний мальчишка! Просил кресло для Колотухина, а сам отдал его Малковой. Лгунишка…
– Малковой я потому отдал, что у Колотухина уж оказалось свое кресло. Колотухин сидел сзади нас и аплодировал тебе, и Малкова аплодировала.
– Врешь! Не ври! Настина сказала, что Малкова мне шикала.
– Врет твоя Настина. Нагло врет.
– Не моя она, а твоя! Ты с ней жил. Она даже твоя креатура. Ты и актрису-то из нее сделал. Я все знаю, мне все известно! Нет, Лагорский, так жить нельзя! Так жить невыносимо! Я не могу, не могу, не могу!
Копровская закрыла глаза платком.
– Наденочек, успокойся… Тебе вредно. Так волноваться тебе нельзя… – уговаривал ее Лагорский. – Ведь тебе впереди еще два акта. А в первом акте, право, ничего дурного не вышло. Ты прекрасно играла, была даже в ударе, была к лицу одета. Тебя вызвали, проводили отлично. Что два-три осла шикать-то начали, так что за беда! Это покупные шикальщики, а не публика. Фигнер – певец какой любимец публики, а и ему сколько раз шикали. А он и в ус себе не дует. Чихать хочет. Прямо – чихать. А из публики тебе аплодировали. Здесь сухая публика, здесь райка нет, но и она аплодировала. Даже очень аплодировала. Я видел даже, что тебе один генерал в первом ряду хлопал, сильно хлопал, – соврал он. – И наконец, это ведь первый акт был, который всегда без особенных хлопков проходит, а результатов надо ждать в третьем акте.
Копровская несколько успокоилась. Она поднялась с дивана, села перед зеркалом и стала с помощью горничной прикалывать себе шляпку на голову.
– Ну что же, был ты в буфете? Прислушивался к разговору публики? Видел кого-нибудь из рецензентов? Что про меня говорят? – спросила она Лагорского.
– Хвалят, хвалят… Неодобрительных отзывов я не слышал, – врал Лагорский. – Конечно, я забежал туда на минутку, но ничего худого я не слыхал.
– Зачем же ты там не остался дольше!
– Ах, Надюша! Да ведь сама же ты велела поскорей сюда прийти.
– Я велела прийти с результатами. Кого же ты из рецензентов видел? Из каких газет? – допытывалась Копровская.
– Да, право, я не знаю. Ведь я еще не успел ни с кем ознакомиться. Потом узнаю и сообщу тебе! Черный такой… в очках… Он хвалил и называл тебя актрисой московского пошиба, – продолжал врать Лагорский.
Лицо Копровской просияло улыбкой.
– Московского пошиба… – повторила она выражение Лагорского и сказала ему: – Ну, иди теперь в сад, в буфет – и везде прислушивайся… Да постарайся познакомиться с рецензентами-то… А потом мне расскажешь.
Как камень свалился с плеч Лагорского, когда он вышел из уборной жены. Он ожидал бо́льших упреков.
Проходя по сцене, он натолкнулся на Настину. Она была уже одета для роли.
– Лагорский! Я надеюсь, что вы мне найдете завтра комнату, – сказала она. – Поищите. Вы должны это сделать. Во имя наших отношений должны. А то поссоримся.
Глава XIV
Спектакль в театре сада «Карфаген» кончился без особенного скандала. Ожидаемое какое-то полное ошикание всей труппы относилось только к области разговоров и сплетен. Во втором акте также кто-то шикнул Копровской, шикнул и любовнику, но аплодисменты своей клаки сделали дело, и их вызвали. Не было восторженных аплодисментов среди публики, да их не за что было и расточать. Впрочем, Копровская была вызвана и в третьем акте, а понравившийся комик так даже и два раза был вызван. Гора родила мышь, если только это была гора. Впрочем, полиция рассказывала, что она вывела из театра какого-то пьяного, пробовавшего свистать. Лагорский антракт между вторым и третьим актом пробыл в буфете, выпил со знакомыми актерами несколько рюмок коньяку, с рецензентами же не успел познакомиться, так как никто из его знакомых их не знал и не мог ему их указать. Он прислушивался к разговору публики об игре артистов, но ничего не слыхал, кроме порицания неудачного освещения на сцене декораций сада лунным светом, которое все время мигало. Явившись в уборную жены, он, однако, рассказывал, что и публика ее хвалит, и театральные рецензенты относились об ней одобрительно. Ободрившаяся Копровская уже улыбалась и спрашивала его:
– Из какой же газеты всего больше хвалили?
Лагорский замялся и отвечал:
– Да, право, я не знаю. Такой черненький, тощий, в очках. Неловко было спрашивать. А только он одобрительно разбирал твою игру.
– Черненький в золотых очках был здесь в уборной. Его мне представляли. Это из газеты «Факел».
– Нет, он не в золотых очках, – отрицательно покачал головой Лагорский.
– Ну, все равно. Я их всех увижу сегодня за ужином и постараюсь познакомиться. Артаев пристает, чтобы я осталась ужинать. Нельзя отказать.
– Да он даже не в очках, а в пенсне, – заговорил Лагорский, опасаясь, что она начнет его проверять при встрече с рецензентами, и стал путать приметы их. – В черепаховом пенсне.
– А говоришь «в очках». Брюнет или блондин?
– Темноволосый. В светлом пальто.
– Какое же место в моей игре ему особенно понравилось? – допытывалась Копровская.
– Сцена на скамейке, в саду… со стариком.
Переодеваясь после исполнения пьесы и смазывая с себя грим, Копровская спросила мужа:
– Ты, Вася, как же?.. Подождешь меня в буфете, что ли, пока я буду ужинать?
– Неудобно… – отвечал Лагорский. – Ужин продлится до бела света. Ну, что я буду делать в буфете! Да у меня и денег не завалило. Я отправлюсь домой и буду ждать тебя дома.
– Врешь! Провалишься куда-нибудь. Я знаю, куда ты зайдешь, знаю, – подмигнула она ему.
– Ах, Надюша, какое недоверие! Неужели же я не доказал тебе мою преданность и любовь? – покачал головой Лагорский. – Сегодня я замучился за тебя.
– Ну, отправляйся домой. И Феню я отправлю домой с картонками. Ты ей найди извозчика и заплати. А меня домой проводит кто-нибудь из наших.
– Душечка, я, все-таки, зайду по дороге в какой-нибудь капернаумчик. Надо закусить. Здесь дорого все, нам, посторонним, в буфете не скидывают, а в капернаумчиках на две трети дешевле. Торгуют там долго… Съем сосисок с капустой…
Копровская сморщилась.
– Ну вот… сейчас уж и капернаумчик! – сказала она. – Пожалуйста, Василий… Ну что же, Феня будет одна в даче… Не засиживайся, пожалуйста.
Она говорила это, но в то же время ревновала и к молоденькой и хорошенькой Фене.
– Впрочем, как хочешь, как хочешь… – спохватилась она. – Иди и закусывай, где хочешь. Свободу твою не стесняю. Полагаюсь на твое благоразумие. Ты не боишься, Феня, одна?
– Нисколько не боюсь, Надежда Дмитриевна, – отвечала Феня. – Чего же бояться-то? Внизу жильцы живут.
Копровская сердилась.
– И дурачина же этот наш хозяин Артаев. Невежа и серый мужик. Не знает приличий. Замужнюю женщину зовет на ужин и не приглашает ее мужа. Уж не объел бы ты его.
– Захотела ты от него приличий! – отвечал Лагорский, почувствовав некоторую легкость на душе, что сейчас он будет свободен на некоторое время. – Артаев – это торгаш. Он кормит только нужных людей. А ты приглашена на подкраску… Ужин с артистками… Еще заставят тебя, пожалуй, читать стихи перед какими-нибудь проходимцами. А что ему, этому мужику, Лагорский, из чужой, конкурирующей с ним труппы! Ну, я пойду. А вот Фене деньги. Портные помогут ей вынести картонки и наймут извозчика. Могу я удалиться? – спросил он.