bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Полесье в рассказе – это конкретный лес, служивший в Древней Руси защитным барьером от захватчиков с юга, те самые засеки, упоминаемые Тургеневым в «Хоре и Калиныче». К концу XIX века (когда была написана статья о Полесье для Энциклопедии Брокгауза и Ефрона) этот массив, даже постоянно сокращаясь, все еще занимал огромные площади. В его северных районах ландшафт был типичным: ледниковые глины, валуны и песок служили подходящей почвой для хвойников, преимущественно сосновых лесов Русского Севера с вкраплениями березы, липы и ольхи. Дальше на юго-восток, ближе к Орловской области, – сосны пополам с дубами, кленами и липами, лес, более похожий среднерусский. Засеки, частью которых и было Полесье, утратили свое оборонительное значение еще во времена Петра I (который в 1715 году выпустил указ о проверке и засадке засечных пустошей), но сохранились до тургеневского времени – да и до сегодняшнего дня – в виде участков глухого леса. Как сказал один почвовед, «остатки Заокской засечной черты – самый крупный ареал широколиственных лесов не только в России, но и в Европе. <…> Утратив к XVIII веку оборонительное значение, засечные черты продолжают ныне играть важную роль в “экологической обороне”, являясь хранителями животного и растительного мира» [Беляева 2004][26].

По мнению историков, засечные полосы создавались еще задолго до X века, в ходе миграции славянских племен в леса на север и восток от Киева. Так как исконные жители этих территорий (помимо славян, это финно-угры и балты) практиковали подсечно-огневое земледелие, они оставляли нетронутыми леса по внешней границе, вдобавок создавая барьер из поваленных кронами на юг деревьев, чтобы помешать, если не остановить их вовсе, агрессорам с юга. Эта глухая преграда (ширина которой разнилась от нескольких метров до пятидесяти километров) через определенный промежуток усиливалась крепостными сооружениями; лес же к северу от ее границы охранялся и засаживался заново[27]. На протяжении столетий, предшествовавших возвышению Москвы, каждое княжество сооружало собственную защитную полосу; к XVI веку засеки, или засечные черты, выстроились в единый рубеж (называемый «берегом» или «заповедью») длиной практически в 600 километров[28]. Получается, что засечные леса были локацией, где московиты использовали естественную растительность для создания того, чем местность их обделила, – природного ограждения от неприятеля. Также они были местом для убежища: в XVII веке Болотников, предводитель крестьянского восстания, прятался в густых, заболоченных дебрях Полесья. Тургенев в письмах и самом рассказе обыгрывает эти географические и исторические аспекты: он словно видит в Полесье дикие земли, навевающие воспоминания о беспокойном и непростом прошлом и существенным образом отличающиеся от ландшафта Орловской области с ее мозаикой из лесов, деревень и полей.

Тургенев на первой же странице знакомит нас с Полесьем в длинном пассаже, рисующем лес необъятным и устрашающим. Тон изложения здесь подчеркнуто, откровенно эмоционален – такой интонацией нас погружают в атмосферу, где человек не может быть как дома. Богатая образность (развернутое сравнение леса с морем, персонифицированный образ Природы, обращающейся к человеку) противопоставляется стилю карты или энциклопедической статьи, как и лаконичному описанию, которое сам Тургенев дал Полесью в письме Анненкову: «Лес, в который мы вступили, был чрезвычайно стар. Не знаю, бродили ли по нем татары, но русские воры или литовские люди смутного времени уже наверное могли скрываться в его захолустьях» [Тургенев 1960-1968а, 7: 58]. Зачин рассказа, родившегося в той поездке, забрасывает нас в чащу чуть ли не силой. Только к концу пассажа мы понимаем, что слушаем размышления о былом некоего рассказчика, мелкопоместного охотника, вспоминающего свою двухдневную охоту в компании проводника-крестьянина. Начало рассказа у Тургенева написано мастерски, остро и с несомненным расчетом: несмотря на то что охотника будут сопровождать последовательно несколько крестьян-провожатых, знающих местность куда лучше его, мы полностью оказываемся в его власти, вовлеченные в созерцание состояния его души не меньше, чем окрестностей Полесья. Словно одинокие фигуры Каспара Давида Фридриха в пейзаже, тургеневский охотник напоминает нам о моменте познания, напряженном процессе наблюдения.

Вид огромного, весь небосклон обнимающего бора, вид «Полесья» напоминает вид моря. И впечатления им возбуждаются те же; та же первобытная, нетронутая сила расстилается широко и державно перед лицом зрителя. Из недра вековых лесов, с бессмертного лона вод поднимается тот же голос: «Мне нет до тебя дела, – говорит природа человеку, – я царствую, а ты хлопочи о том, как бы не умереть». Но лес однообразнее и печальнее моря, особенно сосновый лес, постоянно одинаковый и почти бесшумный. Море грозит и ласкает, оно играет всеми красками, говорит всеми голосами; оно отражает небо, от которого тоже веет вечностью, но вечностью как будто нам нечуждой… Неизменный, мрачный бор угрюмо молчит или воет глухо – и при виде его еще глубже и неотразимее проникает в сердце людское сознание нашей ничтожности. Трудно человеку, существу единого дня, вчера рожденному и уже сегодня обреченному смерти, – трудно ему выносить холодный, безучастно устремленный на него взгляд вечной Изиды; не одни дерзостные надежды и мечтанья молодости смиряются и гаснут в нем, охваченные ледяным дыханием стихии; нет – вся душа его никнет и замирает; он чувствует, что последний из его братии может исчезнуть с лица земли – и ни одна игла не дрогнет на этих ветвях; он чувствует свое одиночество, свою слабость, свою случайность – и с торопливым, тайным испугом обращается он к мелким заботам и трудам жизни; ему легче в этом мире, им самим созданном, здесь он дома, здесь он смеет еще верить в свое значенье и в свою силу [Тургенев 1960-1968а, 7: 51–52].

«Полесье» – это не только имя собственное, но и нарицательное: оно обозначает конкретный лесной массив в Центральной России и тип леса, который можно встретить повсеместно. Вместе эти значения открывают нечто существенное в роли этой местности в повествовании. Долгие годы я читала тургеневскую «Поездку», не догадываясь, да и вообще не особенно задумываясь о прообразе описываемого места. Но такое прочтение, как я теперь полагаю, ее обедняет, а также скрывает от нас частицу России, которую Тургенев хотел представить нашему взору. Мы как читатели привыкли воспринимать Петербург Достоевского как локацию одновременно вымышленную и историческую, место, в котором бытовые реалии и утрированная психологическая реальность сталкиваются и разрушают друг друга. Можно заказать пешеходную экскурсию по современному Петербургу и пройти раскольниковскими маршрутами. Никакой делец (насколько я знаю) еще не открыл магазин на берегах Рессеты, но прогуляться по тамошним лесам мы можем совсем как по бывшим трущобам вдоль канала Грибоедова. Ландшафт Тургенева и реален, и больше чем реален; в топонимах и невзгодах его Полесья – эстетика реализма и аллегорические отсылки. Это ускользнет от нас, если мы не попытаемся разобраться с его географией, с историей этих лесов, как экологической, так и политической.

Редакторы советского собрания сочинений Тургенева относят этот рассказ к теме «человек в природе» [Тургенев 1960-1968а, 7: 417]. В дальнейшем я со всей серьезностью подойду к этой традиции, выводя из ее логики ряд сопутствующих вопросов. Мы уже затронули природу места, где разворачиваются события; история также задается вопросами и относительно природы человека', хоть по-русски слово «человек» может относиться к лицу любого пола, все персонажи рассказа – мужчины (если не брать Изиду и персонифицированную Природу из первого абзаца). Хотя словосочетание «человек в природе» – это такое же обобщение, как и просто «человек» в начальном отрывке рассказа, сама история проводит различия между разными людьми и их разным опытом, достойными внимания индивидуальными особенностями. И раз уж в центре внимания этой главы – местность и персонажи, то там же окажется и характер тургеневского повествования, художественная форма письма о природе, не слишком похожая на то, что ныне понимают под этим жанром американцы. Можно назвать «Поездку в Полесье» охотничьей зарисовкой, этнографической сценкой, несколько аллегорической дорожной зарисовкой, литературными мемуарами – и все будет верно. Это также образчик описания природы в русском стиле, определивший для последующих авторов (по крайней мере XIX века, а возможно, и более позднего времени), что значит писать о природе в России. Тот факт, что тургеневский рассказ может похвастать разнообразием представленных классов и типичных для двух культур пониманий места, едва ли случаен: русский пейзаж создал мир, в котором совсем малочисленное европеизированное дворянство с трудом уживалось с бесчисленным крестьянством, и их традиции восприятия местности и ее познания кардинально отличались. Исследовать территорию тургеневского Полесья значит спотыкаться об этот факт чуть ли не постоянно, даже когда мы в который раз пленены поражающей красотой мест, прозрачной каплей смолы, капающей из соснового ствола в полдень, косыми закатными лучами солнца на молодой березе, пейзажем, вечно зовущим нас вперед, в свою паутину чувств и смыслов.

* * *

В начальных абзацах «Поездки в Полесье» человеческие судьбы раскрываются в серии кратких эпизодов, которые позволяют почувствовать, каким выразительным и неожиданным будет сам рассказ, насколько он созвучен вопросам о том, кто же есть человек, что же есть природа. Все начинается с длинного пассажа рассказчика, оглядывающего незнакомую и внушающую ужас перспективу; повествование быстро переключается, но не на человека вообще, а на конкретных людей, рабочий люд, скорее находящийся в движении, чем застывший в благоговейном созерцании. Стоя на берегу Рессеты, рассказчик замечает группу работников, появляющихся из леса с котомками за плечами, во главе у них «старик лет семидесяти, весь белый». Один останавливается спросить, почем пряник у бродячего торговца «с ястребиным носом и мышиными глазками», у которого этот «необразованный народ» вызывает презрение. «Весь белый» предводитель подгоняет: «Поспешите, ребятушки, поспешите! <…> До ночлега далеко». Да и сам пряничник удаляется, переправляясь на противоположный берег реки. Мы с рассказчиком остаемся на этом, чтобы направиться в глубь Полесья. Компания безымянных рабочих – Тургенев называет их копачами – появляется и исчезает в рассказе «молча, в какой-то важной тишине» [Тургенев 1960-1968а, 7: 52, 53]. Никто, кроме заговорившего с пряничником мужика и озабоченного тем, чтобы добраться засветло, старика, не произносит ни слова: будучи частью разнообразия окружающего мира, наблюдаемого помещиком-охотником, оказавшимся в Полесье, эти работники-странники предстают символами и еще чего-то – некоего не вполне явного смысла, который раскроется в рассказе.

Прелесть этого рассказа во многом связана с видами: он начинается с панорамы огромного и неприветливого бора, а заканчивается, можно сказать, редкостной концентрацией неотрывного внимания, обнаруживающей в бесшумных движениях насекомого способ существования, свойственный и человеку. В промежутке между этими моментами мы следуем в путешествие, в котором крестьянин-проводник показывает себя своего рода следопытом, читающим лесную грамоту и подводящим рассказчика к пище. В рассказе, посвященном моментам созерцания и поиску своего места в непростом мире, невольно возникает вопрос, кем же являются эти работники – то есть кем мы должны их видеть. Это люди, которые копают, трудятся, у которых нет времени и денег на то, чтобы остановиться ради пряника. Их ведут через лес к ночлегу, до которого еще далеко. Мы можем увидеть в них символы того перехода, который этот рассказ предлагает нам совершить, представляя жизнь как некое экзистенциальное путешествие, но они также напоминают нам, пусть и косвенно, о возможности воспринимать их двояко: в качестве символического воплощения человеческого бытия и в качестве описания обстоятельств конкретного времени и места.

Подгоняющий копачей старый крестьянин говорит, что до ночлега еще далеко. Ночлег – это место, где ложатся ночью: составитель словаря XIX века В. И. Даль начинает свое толкование этого слова с примеров, в которых ночь проводят «в поле, в лесу», и только потом перечисляет «двор или дом» как места, где можно заночевать [Даль 1979, 2: 557]. Иными словами, наличие убежища в виде каких-то элементов или как целостной структуры не подразумевается. Можно лечь отдохнуть без какой-либо крыши над головой или укрытия от дождя и бури. Главная характеристика этого понятия – прекращение движения, отдых, а не приют или отмежевание от большого, чуждого человеку мира [Даль 1979, 2: 557]. Мартин Хайдеггер увязывает понятие пристанища со строением, а тургеневский сюжет и само понятие ночлега уводят нас в сторону более незащищенного, опасного взаимодействия и отдыха перед лицом, или в окружении, дикой природы, предстающей обителью как красоты, так и безразличия[29].

Главенствующее мировоззрение и угол восприятия в рассказе принадлежат помещику-охотнику: это он вспоминает, как видел «крупный сосновый лес» с берегов болотистой Рессеты, это он чувствует себя отвергнутым безразличной Изидой. Его мучительное осознание своего неприятия природой является доминантной эмоциональной составляющей зачина и возвращается к герою время от времени по ходу поездки. Но он не просто трепещущий скиталец. Наряду с проявлениями крайней субъективности, он обнаруживает способность к описанию мира языком, порой невероятно соответствующим атмосфере и гибким. В некоторые моменты рассказчик звучит совсем как натуралист или хотя бы как обитатель леса или любитель прогулок – как при передаче восприятия вида, звучания, запаха полуденного леса:

Зеленоватый мох, весь усеянный мертвыми иглами, покрывал землю; голубика росла сплошными кустами; крепкий запах ее ягод, подобный запаху выхухоли, стеснял дыхание. Солнце не могло пробиться сквозь высокий намет сосновых ветвей; но в лесу было все-таки-душно и не темно; как крупные капли пота, выступала и тихо ползла вниз тяжелая прозрачная смола по грубой коре деревьев. Неподвижный воздух без тени и без света жег лицо. Всё молчало; даже шагов наших не было слышно; мы шли по мху, как по ковру; особенно Егор двигался бесшумно, словно тень; под его ногами даже хворостинка не трещала [Тургенев 1960-1968а, 7: 58].

Здесь есть невероятная мощь присутствия, наблюдения и четкого воссоздания; эстетика Тургенева определенно визуальна, но этим не ограничивается: ты словно чувствуешь жар и капли пота, различаешь звук и его отсутствие как составляющие мира, в который нас затягивает этот отрывок. И тут звучит простейшая метафора – «словно тень», – и мы не знаем, использован ли этот оборот в метафорическом или же буквальном смысле.

Охотник тоже в каком-то смысле этнограф. Первое упоминание Тургеневым этого рассказа содержит сопоставление двух губерний, а его пометка о крестьянах, охотившихся на медведя в овсяном поле, указывает на то, как сосуществуют дикая природа и сельское хозяйство. Оба этих сюжета сохранились в итоговом варианте. Охотника ведут через неприступные леса к деревне Святое, в названии которой объединяются свет и сакральное; тургеневское описание ее удаляет нас от помещицкой картины мира по направлению к культуре русского крестьянства с ее пониманием пространства, себя и другого: «Солнце уже садилось, когда я, наконец, выбрался из леса и увидел перед собою небольшое село. Дворов двадцать лепилось вокруг старой, деревянной, одноглавой церкви с зеленым куполом и крошечными окнами, ярко рдевшими на вечерней заре. Это было Святое. Я въехал в околицу» [Тургенев 1960-1968а, 7: 56].

За первым представлением деревни следуют два пасторальных предложения, описывающих, как деревенские девки встречают свой скот – свиней, коров и овец, – возвращающийся с мальчишками с ночного выгона. На другое утро перед нами предстает еще один небольшой пейзаж, в этот раз со стороны деревни: «Лес синел сплошным кольцом по всему краю неба – десятин двести, не больше, считалось распаханного поля вокруг Святого; но до хороших мест приходилось ехать верст семь». Охотник со своим проводником Егором (и мальчишкой Кондратом) отправляются на охоту на день, оставляя поляну позади: «Живо перекатили мы поляну, окружавшую Святое, а въехавши в лес, опять потащились шагом» [Тургенев 1960-1968а, 7: 57].

Этим описанием Тургенев создает кольцевой ландшафт. Внутри леса, который и сам служит границей, находится еще одна ограда, круговая, помечающая переход от мира двора (хозяйства) и деревни к миру деревьев за ними. Граница между деревней и лесом одновременно обозримая и осязаемая, очевидная благодаря различию растительности и построек. Деревня окружает себя оградой: Тургенев использует слово «околица», производное от «около», которое оказывается и само по себе закольцовано, с его повторяющимся, словно в заклинании, «о». Кольцо хозяйственных территорий, опоясывающее деревянную церковь, напоминает людские укрепления, противостоящие внечеловеческому миру вокруг. Эта внутренняя ограда в каком-то смысле перекликается с предстающей в начале рассказа, когда рассказчик стоял на пороге могучего бора. Тут же перед нами иной рубеж, проходящий внутри окружившего его леса, за который (как нам напоминают пастухи и девки) всегда придется биться ради продолжения крестьянского рода.

Граница между лесом и деревней – одна из основополагающих категорий русской традиционной культуры. Деревней ведают духи предков и их добрый поверенный – домовой; лесными владениями управляет леший – озорной персонаж, который сбивает с пути тех, кто заявляется в его владения, не соблюдая необходимые меры предосторожности[30]. На символическом уровне и в пространстве эти два несхожих царства в какой-то мере воплощают дуализм «свое – чужое»; между тем уверенность крестьян в том, что лесом заведуют иные силы, не останавливает их от походов туда[31]. Крестьянство не переставало ходить в лес по разного типа необходимости. Как пишет Н. А. Криничная,

взаимоотношения человека с конкретным ареалом леса, равно как и его духом-«хозяином», лешим, началось с… освоения определенной территории. <…> Когда же из починка вырастала деревня, а деревня превращалась в село, лес хоть и отступал, но все-таки соседствовал с освоенным человеком культурным пространством. Он оставался природной стихией, хаосом, где единственным организующим началом был дух-«хозяин», равно как и другие «отпочковавшиеся» от него божества [Криничная 1993: 3][32]

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Цит. по: [Афонин, Сидельникова 1962]. Один из авторов этого небольшого сборника гравюр и очерков местной истории, Л. Н. Афонин, в дальнейшем упоминается в моем рассказе о противодействии местной интеллигенции планам вырубить липовую аллею в центре города. Я благодарю за этот подаренный томик Люсьена Вейсброда – он был в числе тех, кто оказывал регулярное содействие в моих поездках в Орел.

2

Факты из истории парка и связанных с ним литературных ассоциаций почерпнуты из книги [Власова 1984]. Разбивка парка началась в октябре 1822 года по приказу губернатора Н. И. Шредера; официальное открытие состоялось в мае следующего года. Власова включает Толстого, Тургенева, Лескова, Марко Вовчок, И. А. Бунина и Л. Н. Андреева в список писателей, оставивших воспоминания о парке. Толстой посещал Орел во время работы над романом «Воскресение», содержащим описание городской тюрьмы; эта тюрьма располагалась на месте нынешнего парка развлечений – на противоположной липовой аллее стороне парка и парадной площади [Власова 1984: 9, 30]. Также я благодарна за возможность пообщаться в августе 2011 года с Е. Н. Ашихминой, местным историком, чьи статьи об Орле вкупе с коллекцией архивных фотографий мне очень помогли. Среди прочего смотрите ее: [Ашихмина 2011].

3

Поставив себе цель разузнать об Афонине побольше, я вскоре обнаружила, что он искренне любим в кругах орловской литературной и культурной интеллигенции. Он сыграл ключевую роль в организации музея Л. Н. Андреева в одном из старейших районов Орла; его замечательно неформальный портрет висит на кухне музея. Бунинская библиотека Орла располагает подборкой его книг и посвященных ему изданий [Вологина 1998].

4

Эти интервью были взяты в ходе двух визитов в Орел в 2001 году: в начале июня и в конце октября. Я говорила с шестью респондентами, каждый из которых имел отношение к университету, библиотеке или литературным музеям. Записи и расшифровки этих интервью находятся в моем личном владении. Цитируя их, я не раскрываю личности собеседников, но называю дату беседы.

5

Интервью от 23 октября 2001 года.

6

В книге 1984 года Власова разделяет парк на три сегмента по возрасту деревьев: в один входили деревья старше 150 лет, во второй – преимущественно 60–80 лет, а третий был заново засажен после немецкой оккупации времен Великой Отечественной войны [Власова 1984: 31].

7

В одном недавнем тексте (имеющем подзаголовок «Историческая юмореска») высказывается предположение, что сам секретарь обкома не рассчитывал, что план будет воплощен в жизнь, учитывая традиционную черепашью скорость, с которой реализовывались подобные проекты [Лысенко 2008]. Благодарю Ю. В. Жукову из Бунинской библиотеки за то, что обратила мое внимание на эту статью.

8

Б. Рубл дает краткий обзор советского городского планирования в [Ruble 1995: 104–107].

9

Разграничение понятий «места» и «пространства» играет ключевую роль в современных представлениях о географии человека и гуманистическом дискурсе локального – здесь «место» используется мною в значении чего-то досконально известного, познанного «изнутри», а не просто окинутого взглядом с расстояния. Экспансия городской площади с памятником Ленину во главе демонстрирует желание некоторых градостроителей навязать собственное понимание «места» взамен существующему – вот только большие советские площади всегда подвержены риску превращения в однообразные и безличные пространства, практически не имеющие отношения к прежней культуре и памяти места. Споры о пространствах в сталинскую эпоху рассматриваются в книге [Dobrenko, Naiman 2003].

10

Напр., [Diment, Slezkine 1993].

11

О чувстве природы как категории аналитики культуры смотрите коллективную монографию [Гринфельд 1995] и книгу [Кожуховская 1995].

12

Вторая цитата – из Елены Хелльберг-Хирн: «Эти два типа среды обитания, южная степь и северный лес, порождали разное отношение к жизни: степь была открыта свободе и перемещениям, а заодно и вторжению извне; в лесу было безопаснее, но в то же время сложнее жить и передвигаться. Оба являлись бескрайними и малонаселенными» [Hellberg-Hirn 1998:27–28].

13

Рассказ «Среди животных и растений» был закончен в 1936 году.

14

О Михалкове и национализме см. [Beumers 2005]. Мегре: [Мегре 2003]. Сейчас книги Мегре переведены на английский язык издательством The Ringing Cedars Press. «Плакала Саша» – фраза из широко известного стихотворения Н. А. Некрасова «Саша» – цитируется во множестве статей, посвященных проблемам окружающей среды – например, в статье Н. Агжихиной «Плакала Саша» в газете «Деловой вторник» от 26 февраля 2006 года. Статья посвящена попыткам оградить местные парк и зоны отдыха от застройщиков. Само стихотворение Некрасова обсуждается в главе третьей этой книги. Коллаж из Шишкина и Репина появился в ответ на всероссийскую кампанию по восстановлению федерального контроля над лесами. Это изображение напечатано в заключении данной книги.

15

Статья «Крайность лесофильства» напечатана под рубрикой «Смесь» в «Журнале Министерства государственных имуществ», 1862, том 79, отдел 4, с. 27–29. Как подсказывает Google, французы изобрели понятия «sylvophile» и «sylvanophile» в качестве современной и более нейтральной замены нашему несколько пренебрежительному определению «зеленые».

16

Лоуренс Буэлл описывает свою первую книгу как посвященную «степени, до какой литературу можно полагать моделирующей экоцентрические ценности» в [Buell 2005: 22]. Глен Лав, один из основоположников современной экокритики, заявлял, что «наиболее значимой функцией литературы в наши дни является перенаправление сознания человека на всестороннее рассмотрение его места в находящемся под угрозой уничтожения мире природы» в статье [Love 1996:237]. Дональд Ворстер рассматривает зарождение «экологических» взглядов на природу с конца XVIII века в книге [Worster 1994].

На страницу:
3 из 4