Полная версия
Нестор Летописец
Пришел ли Нестор в Печерскую обитель в молодом возрасте или уже зрелым, приобретшим опыт мирской жизни, – неизвестно. Историк М. Д. Присёлков – автор и по сей день единственной биографической книги о нем, изданной почти сто лет назад, в 1923 году, был склонен считать, что Нестор стал монахом не в юности, а уже в средних летах: об этом якобы свидетельствует стремительное превращение послушника (насельника монастыря, исполняющего обеты, но еще не принявшего постриг) в монаха и почти тотчас же – поставление в диакона{11}. Стефан, при котором Нестор пришел в Печерский монастырь, был его игуменом с 1074-го по 1077-й, или по 1078-й, или по 1079 год[31] – и за эти три – пять лет послушник удостоился стать сначала монахом, а потом и диаконом![32] Порядок прохождения степеней монашества в Киево-Печерской обители известен из описания, принадлежащего самому Нестору: «…в “Житии Феодосия” Нестор, подчеркивая для читателя, что преемники и ученики Феодосия “доныне” ведут жизнь обители по уставу студийского монастыря{12}, введенному в Печерском монастыре самим учителем, – так описывает главную черту этого устава в отношении приема новых братьев: конечно, принимаются все приходящие, не взирая (так! – А. Р.) на их убогость или богатство, но не все постригаются сразу; вновь пришедшим игумен повелевает сначала ходить в своем мирском платье, пока тот не выучивал весь “устрой” монастырский; только тогда разрешалось одеть монашеское платье и начиналось испытание пришедшего во всех “службах” монастыря; удовлетворив этому испытанию, пришлец получал пострижение и облачение в “манатью”; однако этим еще не заканчивалось вступление, потому что последней ступенью его считалось “приятие” святой схимы, на которое новый брат “сподоблялся” игуменом только тогда, когда не оставалось сомнений в том, что он – чернец{13}, искусный житьем чистым»[33].
Схимой (словом греческого происхождения, означавшим «образ») именовались и именуются две высшие степени монашества – малая и великая схимы – и обеты, которые дает их принимающий. М. Д. Присёлков пишет о малой схиме. Нестор очень быстро прошел послушание, был принят в низшую, приготовительную степень монашества (рясофор), пострижен в малую схиму[34], а затем почти тотчас же возведен в сан диакона, что было редким, если не исключительным явлением: «Если мы к этому припомним, что Нестор так описывает свое прохождение вступительной лестницы в монастырь при игумене Стефане: 1) был принят; 2) пострижен и 3) сподобился мнишеской одежды, – то мы, сопоставляя искус Нестора со ступенями обычного искуса, описанного выше, должны будем признать, что под мнишеской одеждой, закончившей искус Нестора, он разумеет “святую скиму”, т. е. последнюю ступень вхождения в монастырь нового брата. В этом нас подкрепляет и то наблюдение, что при описании действия устава Нестор о простой монашеской одежде не употребляет выражения “сподобиться”, относя его именно к принятию схимы; да и по порядку устава та одежда предваряла пострижение, а не последовала ему.
Иною речью Нестор сообщает нам про себя, что для него вступление в число братьев монастыря, т. е. прохождение всех ступеней испытания вплоть до принятия схимы, почему-то ограничилось рамками краткого промежутка времени, и он еще при том же игумене, всего четыре года пробывшем на игуменском кресле, успел получить даже сан диакона. Сам Нестор счел нужным и уместным пояснить читателю, почему это так случилось и он скоро оказался в диаконском сане: ‹…› игумен поступил так “божиею волею и по любви”»[35]. Историк спрашивает: «Что же хотел сказать этим Нестор?» – и отвечает: эта любовь не была «личным пристрастием» игумена, если книжник осмелился поведать о ней. Стефан, как о том говорится неоднократно в Житии Феодосия, был человеком ученым, сведущим в духовных книгах, а значит и Нестора он приветил, потому что новый пришелец из мира обладал жизненным опытом, был образован и проявил способности в словесности: «…в его лице игумен Стефан встретил не метущуюся юность и не наличие одной сердечной простоты или не взвешенного порыва; в монастырь вступал не молодой и образованный человек, понять мотивы ухода из мира которого можно было легко и на решение которого можно было смело положиться; к тому же вступающему, как всякому образованному человеку той поры, конечно, уже были известны и весь строй монастыря и все монастырские “службы”; наконец, в его лице игумен и братия приветствовали и “любили” принесенное им образование и литературный талант»[36].
Свои догадки М. Д. Присёлков подкрепил сообщением Нестора, которое расценил как прямое указание на возраст книжника при вступлении в печерское братство: «Прибавим к этому, что, вспоминая о своей греховности от юности (этой греховностью пренебрег игумен Стефан, возвышая Нестора), конечно, Нестор хочет дать нам знать, что его юность к этому времени была уже в прошлом»[37].
Эти соображения достаточно убедительны, хотя и не бесспорны. Возможно, причиной особенного благоволения Стефана к Нестору были и образованность, и рано проявившийся литературный талант, и зрелый ум. Но, может статься, зрелый не по летам: нельзя исключать, что будущий автор Жития Феодосия пришел в Печерскую обитель и не в среднем возрасте, а более молодым. Что касается упоминания Нестором о своей будто бы давно миновавшей юности («с юности многими грехами полон»[38]), то эти строки можно понять по-разному, в том числе и не так, как это сделал М. Д. Присёлков. Это так называемая формула смирения – «общее место», характерное как для агиографии, так и для средневековой словесности в целом, и искать в ней автобиографический смысл совершенно не обязательно: Нестор вовсе не хочет подчеркнуть, что был исполнен грехов с юных лет и именно до пострижения в монахи и возведения в сан диакона. Скорее он делает точками отсчета не юность и годы, когда к нему благоволил Стефан, а юность и время написания Жития Феодосия, которое было для автора его настоящим. Тем самым книжник в покаянно-смиренном тоне, стремясь попрать соблазн гордыни, самодовольства, свидетельствует, что грехи, обременявшие его в ранние годы, не исчезли и сейчас, в зрелости. Ведь Житие Феодосия Нестор писал уже отнюдь не молодым.
Быстрый подъем по ступеням монашеской иерархии не был в Печерском монастыре чем-то уникальным. Похожим был случай самого Феодосия, но он, видимо, совершил этот подъем как раз в молодом, а не в зрелом возрасте, причем весьма быстро был даже возведен в сан игумена. «Преп. Феодосий был поставлен в игумены в чрезвычайно молодых годах, не имея еще и 30 лет от роду и может быть – имея их не более как 25-ть», – предполагал Е. Е. Голубинский, поясняя: «Это значит, что он решительно возвышался над всею остальною братией, как человек особый в числе ее, и что он давал Антонию провидеть в себе того знаменитого возградителя монастыря, каким явился на самом деле»[39]. Студийский устав гласил: возложение монашеских одежд зависит от настоятеля. По его усмотрению оно возможно в любое время, «если человек знаемый в монастыре»[40]. По церковным канонам (29-му правилу Карфагенского собора и 14-му правилу VI Вселенского собора) в сан диакона нельзя было возводить тех, кто не достиг двадцатипятилетнего возраста. Впрочем, ссылающийся на эти правила Н. М. Левитский делает оговорку: «Не можем сказать, соблюдалось ли в точности это постановление в древней Руси», но всё же утверждает: «по всей вероятности оно исполнялось хотя приблизительно и если препод<обный> Нестор, вскоре по вступлении в монастырь, несмотря на значительное число братии, был возведен в диаконский сан, то, без сомнения, кроме духовной зрелости, он достиг уже и вполне зрелого возраста»[41].
Но если признать, что Нестор вошел во врата Печерской обители уже давно взрослым, в середине жизни, можно ли строить предположения, сколько лет примерно ему было? В Древней Руси жизнь человека было принято делить на семь возрастов: 1) младенец; 2) дитя; 3) отрок; 4) юноша; 5) муж; 6) средовек; 7) старец. Принцип был заимствован из византийской книжности. В одной из самых ранних восточнославянских рукописных книг, содержащих переведенные с греческого сочинения, – Изборнике князя Святослава 1073 года – содержится фрагмент под названием «О шестом псалме», принадлежащий прославленному греческому богослову и проповеднику IV – начала V века Иоанну Златоусту, а в нем – похожая седмица: 1) младенец; 2) отрок; 3) отрочище; 4) юноша; 5) «средовечный»; 6) старец: 7) старик. Какими были границы этих возрастов? В одном сочинении древнерусского книжника XVI века Максима Грека{14} младенцем назывался ребенок до трех лет, детищем (дитятей) – до шести, отрочищем – до девяти, отроком – до двенадцати, юношей – до двадцати, мужем – до тридцати, старцем – до пятидесяти. В сочинении «О седмицах, ими же исполняются лета человеком», известном в довольно поздних рукописях, все периоды содержат по семь лет, то есть подчинены той же восходящей к Библии модели, согласно которой число «семь» определяет всё бытие мира: Бог создал мир за семь дней, а просуществует он всего семь тысяч лет. Младенец – человек до семи лет; юноша – до четырнадцати, до двадцати одного года – юноша «в мужеском разуме»; следующий возраст, подступ к маститой зрелости – до двадцати восьми; «муж совершен», который «приходит в совершение разума» – до тридцати пяти; до сорока двух «совершен разумом средовечен», до сорока девяти – «всякого малоумия отлагатель и буести отреватель»{15}; с пятидесяти шести начинается старость, в этой классификации уже восьмая седмица[42].
Конечно, ни игумен Стефан, ни другие монахи не мерили ни годы, ни опыт Нестора такой строгой возрастной мерой. Точный возраст ищущего спасения души вообще не должен был волновать чернецов: что он такое в сравнении с вечностью? Но если согласиться с мнением о приходе нашего героя в Печерский монастырь в зрелых летах, наделенным опытом, то, прилагая к возрасту новопришедшего седмицы возрастов, можем сказать: наверное, ему должно было быть близко к тридцати годам или за тридцать и уж точно больше двадцати одного года. Впрочем, эти предположения весьма условны, гадательны, не очень достоверны. Наверное, можно согласиться с автором статьи о Несторе в «Словаре книжников и книжности Древней Руси», указавшим вместо года рождения: «1050-е годы (?)», обозначив с помощью вопроса гадательность даже этой широкой, расплывчатой датировки[43].
Но если о годе появления Нестора на свет можно лишь гадать, то о периоде древнерусской истории, когда это произошло, можно сказать многое. Это было особенное время, годы отрочества и юности новой для Киевской Руси христианской культуры. От крещения родной страны рождение Нестора отделяло совсем немного лет – может быть, шестьдесят, может быть пятьдесят или даже меньше[44]. В «Повести временных лет» под 6582 (1074) годом рассказывается о печерском монахе Иеремии (Еремии), который «помнил крещение земли Русской»[45]. В Киево-Печерском монастыре сказание о нем признавали принадлежащим перу Нестора. Весьма вероятно, что это не так, сказание составлено другим печерским книжником. Но нельзя исключать и того, что наш герой застал Иеремию в живых, мог его видеть и с ним говорить, мог знать и других очевидцев события, переменившего судьбу Руси. Так или иначе, христианство ощущалось Нестором как совсем новая, молодая для Руси вера.
С крещением страна обрела письменность, новую культуру, новое понимание бытия. Обрела представление об истории, столь значимое для Нестора. Конечно, и у язычников была своя система нравственных представлений – ценностей и запретов («что такое хорошо и что такое плохо»). Но силы, властвующие в мире, для язычников не были однозначно воплощением Добра или Зла. Хороша или плоха сказочная Баба-Яга – персонаж с длинной мифологической родословной? Или водяной, леший – существа так называемой низшей мифологии? Они ни добры, ни злы – с ними нужно уметь правильно себя вести. Даже покойные предки или родители вовсе не однозначно доброжелательны к потомкам или детям. Не случайно по древнему обряду покойника нужно было выносить через крышу, подпол или окно, но не через дверь, как покидают дом живые, и непременно вперед ногами – всё это затем, чтобы он не вернулся в мир живых. Такое возвращение нежелательно. Языческие боги могли даже испытывать зависть к счастливому человеку и обрушить на него несчастья. В Древней Греции рассказывали миф о правителе острова Самос Поликрате, жившем в VI веке до нашей эры: своим счастьем он вызвал зависть богов и лишился и власти, и жизни. Иначе в христианстве. Для него мир – арена борьбы Бога и Дьявола, абсолютного Добра и беспримесного Зла. Человек – участник в этом поединке.
Как заметил современный историк и антрополог В. Я. Петрухин, «с разрушением традиционного племенного быта, становлением государства, включением индивида в совершенно иные социальные связи, проблема индивидуальной судьбы, в том числе загробной, становилась всё более актуальной. Ответ на вопрос об этой судьбе давали князь и его дружина, епископ и христианство, а не “волхвы” и язычество»[46].
Для язычника жизнь человека определялась некоей безличной, стоящей вне морали силой – Судьбой, Роком. В греческой мифологии судьбу человека решали богини Мойры, в римской – Парки, в скандинавской – волшебницы Норны – Урд («прошлое, или судьба»), Верданди («настоящее, или становление»), и Скульд («будущее, или долг»). У восточных славян духами, связанными с судьбой человека, видимо, были Род и рожаницы, у южных славян – суденицы.
Перед безликой и немой Судьбой человек был бессилен. Вспомним изложенное в «Повести временных лет» под 912 (6420) годом предание о киевском князе Вещем Олеге, которому волхв предсказал смерть от собственного коня, – Судьбе безразличны слава и величие человека, а избежать ее приговора невозможно.
Такие сюжеты широко распространены в памятниках словесности, отражающих языческую мифологию: в точности такая же история рассказывалась в саге (сказании) о скандинавском конунге (князе) Одде по прозвищу Стрела.
За что, почему умер прославленный своими подвигами князь? На этот вопрос древнее предание не может дать ответа. Как не может греческий миф объяснить, почему злосчастному Эдипу было предсказано убить отца и жениться на матери и почему уйти от исполнения пророчества невозможно: он, пытаясь избежать страшной участи, покидает дом, не зная, что воспитан приемными родителями, и совершает по неведению те самые преступления, от которых бежал, – убивает отца, не зная, кто он, и вступает в брак с его вдовой, не догадываясь, что она подарила ему жизнь. Если эти предания и мифы чему-то учат, то только смирению перед Роком: от Судьбы не уйдешь… Фаталистическое мировосприятие, основанное на представлении о непонятной предопределенности людских судеб, побуждало или примириться с этой безликой силой Рока, или героически бросить ей вызов. Вступивший в поединок с Судьбой проявлял мужество, храбрость. Но выиграть у Судьбы – силы, которой были подчинены и сами боги, он не мог.
Поэт Тютчев описал это языческое представление в стихотворении «Два голоса»:
1Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!Над вами светила молчат в вышине,Под вами могилы – молчат и оне.Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги:Бессмертье их чуждо труда и тревоги;Тревога и труд лишь для смертных сердец…Для них нет победы, для них есть конец.2Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,Как бой ни жесток, ни упорна борьба!Над вами безмолвные звездные круги,Под вами немые, глухие гроба.Пускай олимпийцы завистливым окомГлядят на борьбу непреклонных сердец.Кто ратуя пал, побежденный лишь Роком,Тот вырвал из рук их победный венец.О язычестве, которое не осознает ценности личности, и об усвоении новыми христианами истин, совсем непохожих на прежние, точно написал искусствовед Г. К. Вагнер: «Новая вера подняла человека на неслыханную высоту (“Я сказал: вы боги”. Евангелие от Иоанна, 10, 34), а в Киеве приносили в жертву людей… В Константинополе сияли красотой монументальная архитектура и живопись, а на Руси люди молились на открытых, окруженных земляными канавами капищах. Живописи восточные славяне, по-видимому, не знали. Да и кого было изображать?! ‹…› Языческие божества не были персонифицированы. Это были не личности, а природные стихии, олицетворение природных сил. ‹…› Понимание Иисуса Христа как лица абсолюта, равного двум другим лицам Троицы, и вместе с тем как реальное соединение божества со всей природой человека, с его телом, душой, умом и волей означало не только схождение Бога к человеку ‹…› но и восхождение человека к Богу… что возвышало человеческую личность, личностное сознание. На первый взгляд это кажется выведением, вычленением человека из Космоса, то есть умалением его личности. На деле же это было освобождением личности от космологической слепой зависимости, наделением ее своей душой. Но освобождение человека от механической (вещной) включенности в природу (в Космос) тут же включало его в другую систему – в положение ответственности перед Божеством за свое нравственное самоопределение. ‹…› Это открывало широкую дорогу для личностного поведения, а вместе с этим и для личного спасения»[47].
На место слепого Рока новая вера ставила Предопределение, Провидение: это предвидение Богом того, что произойдет, но то, что должно произойти, совершается при участии людей. Радостные события с христианской точки зрения стали объясняться волей Божией, а горестные, «злые» – попущением Божиим, дозволением злу прийти в мир, так сказать, в педагогических целях: чтобы наказать за грехи и обратить помыслы согрешивших к покаянию.
Люди древности, которым было свойственно мифологическое сознание, не воспринимали время как поступательное и необратимое движение. В праславянском языке слово «время» звучало иначе, чем в Древней Руси и в современном русском языке: *vertmen. (Звездочка перед словом означает, что оно неизвестно в письменных памятниках или говорах, а является плодом лингвистической реконструкции.) Слово это однокоренное с такими словами, как «веретено», «вертеться», «вращаться», «поворачиваться». Время – это то, что вертится, это круговое, циклическое движение. Не случайно в праславянском языке слова «начало» и «конец» были однокоренными: всякое начало содержит в себе собственный конец, а конец напоминает о начале. Начало и конец – это как две зарубки на круге времени.
Христианство открыло линейное время, направленное из прошлого в будущее. На этой стреле времени есть уникальные, неповторимые события: сотворение мира, союз, заключенный Моисеем с Богом, рождение, смерть и воскресение Христа, конец света и Страшный суд. Мир представлялся совсем юным, всё его существование можно было охватить мысленным взглядом. Его жизнь была, конечно, намного длиннее жизни любого человека, но они были соизмеримы. Согласно господствовавшему летоисчислению, пришедшему на Русь после ее крещения из Византии, мир был сотворен Богом в 5508 году до нашей эры – всего лишь несколько тысячелетий назад, а не возник за миллиарды лет до нас, как считает современная наука, которая полагает, что даже не Вселенная, а одна только Земля, довольно молодая ее частица, существует уже четыре с половиной миллиарда лет. Образованный человек русского Средневековья мог без особого труда перечислить потомков Адама до плотника Иосифа, нареченного мужа Девы Марии, матери Христа. Авраам был праправнуком Ноя, который принадлежал к девятому поколению потомков первого человека Адама. От Авраама до Иосифа насчитывалось сорок поколений, четырнадцать поколений насчитывается в евангельском родословии Иисуса Христа (Евангелие от Матфея, глава 1, стих 17) – столько «ступеней» отделяет на этой генеалогической лестнице праотца Авраама от израильского царя пророка Давида. Таким образом, к древнему прошлому можно было почти прикоснуться рукой.
Мир и время с приходом новой веры начали переживаться как уютные, созданные для человека. По библейскому сказанию, первый человек был создан в шестой день сотворения мира. Создана же Вселенная была всего за неделю – за семь дней. Точнее, за шесть – седьмой день Бог отдыхал от своих трудов. Семь дней творения повторялись в неделе, или, как ее называли в Древней Руси, седмице. А «неделей» именовалось воскресенье – как праздничный день, когда ничего не делают, отдыхают. Ритм творения мира повторялся в ритме повседневной жизни – от понедельника до праздничной «недели» – даже если понимать библейские семь дней создания космоса не буквально.
Но и само существование мира, само его бытие тоже должно было длиться семь дней. Конечно, это были не обычные дни. Каждый день приравнивался к тысяче земных, человеческих лет, потому что в библейской книге Псалтирь было сказано: «Прежде нежели родились горы, и Ты образовал землю и вселенную, и от века и до века Ты – Бог. Ты возвращаешь человека в тление и говоришь: “возвратитесь, сыны человеческие!” Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошел, и как стража в ночи» (псалом 89, стихи 3–5). По современному летоисчислению конец света приходился на 1492 год. Год этот ждали со страхом и трепетом. Лишь до этого года дописывали пасхалии – таблицы расчета дней празднования Пасхи: зачем считать дальше, если на этом время закончится, остановится. До «седьмотысячного» года в дни детства, отрочества и юности Нестора было еще далеко. Нестор появился на свет спустя несколько десятилетий после начала второй половины последнего тысячелетия – после 6500-го, то есть 992 года. Впереди было начало второго века этой половины – 6600 год, а по нашему счету 1092-й. Начало христианской истории Руси, наполняющее душу радостью, было для Нестора совсем рядом, на расстоянии протянутой руки. Недалеко было и ее завершение, рождающее тревогу. Возможно, будущий прославленный книжник чувствовал себя средостением, звеном между началом и завершением христианской истории Руси, свидетелем великих перемен[48].
Во вступлении к Житию Феодосия Печерского Нестор напишет: «И вот что дивно: ведь как пишется в книгах святых отцов: “Ничтожен будет последний род”; а сего Христос и в последнем роде сделал своим сподвижником и пастырем иноков, ибо с юных лет отличался он безупречной жизнью, добрыми делами, но особенно – верою и разумом»[49]. А в «Чтении о Борисе и Глебе» он назовет «последними» времена, в которые была крещена Русь, жили два брата-мученика и он сам[50]. Впрочем, видеть в этих выражениях проявление напряженного эсхатологизма, скорее всего, не стоит. Известный филолог и светский богослов С. С. Аверинцев напомнил: «На литургическом языке Православия уже о временах земной жизни Христа говорится как о “последних”, и ни одного здравомысленного верующего это не смущает, хотя по человеческому счету с тех пор прошли два тысячелетия (и пройдет столько тысячелетий, или годов, или только дней, сколько Богу будет угодно). Мы уже очень давно – “эсхатон”»[51].
Такое осмысление понятия «последний» известно оригинальной древнерусской книжности. В тексте Пространной редакции Жития князя Михаила Ярославича Тверского есть такие строки: «В последняя бо лѣта Господь нашь Исус Христос, слово Божие, родися от Пречистыя дѣвы Мария Богородица и приятъ страсть, исправляя падения рода нашего, и въскресе въ третии день, и възнесеся на небеса в день пятедесятныи»[52].
С принятием христианства на Руси время оказалось противопоставлено вечности – бытию вне движения, вне изменения. Ведь именно движение, перемены свойственны времени. Вечен Бог, существовавший до времени (ведь он и создал время вместе с материальным миром) и существующий вне времени. Вечное новое бытие наступит после второго пришествия Христа и Страшного суда. Явятся «новое небо и новая земля» и Небесный Иерусалим: «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет. И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего….И смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое»; «И ночи не будет там, и не будут иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном, ибо Господь Бог освещает их; и будут царствовать во веки веков» (Откровение Иоанна Богослова, глава 21, стихи 1–5, глава 22, стих 5).
Христианство открывало глубинную связь событий истории: деяния и происшествия недавнего прошлого и настоящего раскрывались как подобие, неполное повторение, «эхо» давних событий – прежде всего относящихся к Священной истории, библейских, которые выступали в роли модели и прообраза. Так, убиение Святополком Окаянным братьев Бориса и Глеба, случившееся в 1015 году[53], воспринималось как вариация первого убийства на земле, описанного в 4-й главе ветхозаветной Книги Бытия – преступления Каина против брата Авеля. А крещение Руси князем Владимиром Святославичем уподоблялось христианизации Римской империи при Константине Великом в начале IV века; сам Константин в свой черед сравнивался с апостолами – учениками Христа и проповедниками новой веры, именовался равноапостольным – потом так стали называть и Владимира. Открывая для себя это сходство, такие переклички прошлого и настоящего, юный Нестор, наверное, испытывал то радостное чувство преемственности, связи между собой и миром, осмысленности истории, которое пережил Иван Великопольский – персонаж чеховского рассказа «Студент»: «И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой».