Полная версия
Частные случаи ненависти и любви
Лизе показалось, что профессор смотрит на нее с жалостью, как на чужого ребенка, который лопает вредную дрянь, и запретить ему это никак невозможно.
– Я вот сейчас спрошу, а вы меня сразу простите или сделайте вид, что простили, потому что отвечать вопросом на вопрос – моя национальная привилегия. Вы случайно не еврейка? Нет? Ну ничего страшного. Так с какой целью, милая барышня, вы интересуетесь этим, с позволения сказать, Мелдерисом?
Лиза на секунду задумалась. Вообще, изначально она не собиралась врать Юриному профессору, наоборот, хотела выложить историю с дедушкиным архивом и откровенно признаться, что дело – семейное, родственное. Но слово «гадкий» предполагало другую линию беседы. Кроме того, Рюмину она тоже правды не сказала, поэтому, чтобы не путаться, повторила вчерашнюю легенду: она студентка исторического факультета из Петербурга, заинтересовалась латышским Чкаловым, стала собирать материал, обнаружила, что в биографии знаменитого некогда летчика отсутствует внятная концовка, и решила докопаться до истины.
– И что же? Сведения действительно отсутствуют? – Фишман явно был удивлен, даже как будто раздосадован.
Лиза кивнула.
– Странно. – Он по-птичьи наклонил голову набок и вниз, сцепил наверху живота узловатые веснушчатые руки и забормотал под нос. – Это очень странно. Как же так? За столько лет больше никто? Ни монографии, ни статьи? Не может быть… А с чем работали? Архивы? Интернет? Обращались к кому-нибудь из историков?
– Да. Я встречалась с Гунтисом Упениексом.
Фишман грустно улыбнулся.
– Ну да, Гунтис… Бойкий паренек был… Помню его. И что же он вам рассказал?
Лиза хмыкнула. Слово «паренек» в отношении маститого профессора Упениекса, по ее мнению, звучало диковато.
– Сказал, что Мелдерисом серьезные ученые не занимались, потому что все ресурсы латвийской исторической науки направлены на другой исторический период – советскую оккупацию.
– Вот как? Очень интересно… А мою книгу «Дети в гетто» он не упоминал?
– Нет… – Лиза пожала плечами и откусила кусочек пирожного, решив, что хватит ему томиться на тарелке, раз уж она сегодня осталась без завтрака.
Юрий, на время выпавший из разговора, доедал уже второй эклер.
Лицо Фишмана приобрело какое-то нарочито скорбное выражение.
– А ведь меня это совсем не удивляет. Сов-сем. И не потому, что ваш Упениекс – ангажированный националистами выскочка. Да если бы он один! Я бы прямо-таки сильно изумился, если бы он не доил титьку «советской оккупации». Но в частной-то беседе мог бы и упомянуть старика. Мог бы. Впрочем, с этой монографией с самого начала все складывалось не очень. Представьте, мне ее чуть было не пришлось издавать на собственные деньги. Как будто «Дети в гетто» – не исторический труд, а какой-нибудь литературный опус, где автору лишь бы тщеславие свое потешить.
Юра стремительно проглотил пирожное:
– Да-да, это потрясающая книга! Бронислав Давидович сам все видел, собственными глазами. Он чудом выжил в даугавпилсском гетто. Он собрал воспоминания других уцелевших. Он перелопатил горы документов! И после этого никто в Латвии не захотел ее издать.
Профессор смотрел на Рюмина с отцовской нежностью.
– Юронька, вот опять ты за свое. Ну кому тут могут быть интересны еврейские дети? Я вас умоляю! Ну что на них можно заработать? И потом, они же никак не иллюстрируют советскую оккупацию. Нет, конечно, я должен радоваться, что она вообще вышла, эта книжка. Небольшие деньги пришли от «Яд Вашем». И латвийское правительство дозволило. Хотя там их некоторые новые герои являются во всей исторической красе! Но в правительстве считают, что исторически достоверно только то, что полезно для национальных интересов. А я ведь все, понимаете, все могу доказать! Ручаюсь за каждое слово. Перепроверено и подтверждено источниками. Между прочим, там немало и про этого вашего Мелдериса.
Каждый раз Фишман как будто с трудом произносил имя летчика. Щурил глаза и делал небольшую паузу, словно само слово звучало неприлично. Лиза почувствовала раздражение. Туман, который напускал старый профессор, выглядел, по ее мнению, неестественно – просто театр какой-то.
– А вы не могли бы все-таки рассказать? – холодно попросила она.
– Могу. Дело в том, что Мелдерис бывал у нас в гетто. Я его хорошо запомнил. Он был не просто какой-то эсэсовец. Узнаваемое лицо. Папа и дядя Йося шептались, что его фотографии одно время в каждой газете печатали. После надзиратели отца палками забили насмерть. У меня тот день поминутно в память впечатался…
Лиза не сразу осознала услышанное.
– Простите, Бронислав Давидович… А вы уверены? Может, что-то напутали? Вы же были совсем ребенком. И потом, мало ли кто где бывал. Что он делал в гетто?
– Руководил расстрелами, – обрубил Фишман. – Он приезжал во главе ликвидационной команды.
– Такого просто не может быть! – Лиза, не сдержавшись, повысила голос. – Вы ошибаетесь! Мелдерис был гуманистом! Даже вегетарианцем. А тогда, между прочим, почти никто о животных не думал. А он думал!
– Этот вегетарианец и гуманист лично стрелял беззащитным людям в головы, – холодно отчеканил профессор.
Лизе захотелось закричать или разбить о стол чашку. Ледяной, не допускающий сомнений тон показался ей особенно несправедливым. Фишман как будто поставил на Герберте клеймо, гнусное, как воровская татуировка на лице, и его теперь не отмыть, не стереть никогда. Теперь всякий сможет ткнуть пальцем в прадедушку, обозвать палачом, погано поморщиться, встретив где-то его имя. Лиза плотно сжала губы, чтобы не расплакаться, не наговорить грубостей, и принялась обиженно разглядывать книжный шкаф справа от профессора.
Юрий понял, что надо срочно спасать ситуацию.
– Бронислав Давидович, – в нем проснулся журналист, – если не трудно, расскажите подробнее.
– Ну, подробнее всего в моей книжке. Читать вы, молодые люди, конечно, разучились. «Много букв»? Так теперь про книги пишут? Но если схематично, в двух словах… Ты наверняка слышал про команду А`райса?
Фишман теперь обращался исключительно к Рюмину, на Лизу не смотрел, взглядом вычеркнул из разговора.
– Разумеется, – фыркнул Юра. – На ваших же лекциях еще в университете. В эту команду шли добровольцы, которые служили фашистам. Им поручали самые жуткие вещи. Люди Арайса заживо сожгли евреев в рижской хоральной синагоге, они же занимались расстрелами в Бикерниекском лесу.
Сердитая Лиза слушала диалог даже не в пол, а в четверть уха, но обратила внимание на реакцию Рюмина: «Это же давно было, его вообще никак не касается, а он переживает».
– Все так. Будем считать, ты был хороший студент, ну или я – хороший учитель, – профессор удовлетворенно кивнул. – Да. К Арайсу шли особые… существа. Я бы не стал их людьми называть. Массовые убийства – на это даже не всякий преступник согласится. Там собрались настоящие подонки, из которых Арайс выпестовал «профессионалов», способных воспринимать расстрелы и пытки как обыденную работу. Когда их услуги потребовались здесь, в Даугавпилсе, они приехали в наше гетто. Этой выездной командой руководил Герберт Мелдерис.
Лиза не могла, не хотела этого слышать: «Или вранье, или старческий маразм! Сколько этому Фишману тогда было? Лет пять? Шесть? Я себя в таком возрасте вообще не помню! Конечно, эти советские обломки готовы любому служившему на стороне немцев приписать разные зверства. Кто дожил – того и правда! А за Мелдериса вступиться некому. Может, он шофером был или механиком. Или где-нибудь в штабе бумажки перебирал. Фишманы разбираться не будут: убийца – и точка!»
– Бронислав Давидович, а в каком возрасте вы попали в гетто? – вежливо, точно врач, поинтересовалась Лиза.
Она старалась не глядеть на профессора, исследуя взглядом старомодную обстановку: дубовый письменный стол с потрескавшимся дерматином вместо сукна, на котором монументом возвышался допотопный монитор, плюшевые портьеры в пол, торшер на витой ноге с махрящимся абажуром, янтарного цвета радиола «Латвия» с зеленым глазком и желтыми, словно прокуренные зубы, клавишами, часы с кукушкой, ряды книг на полках с корешками всех мыслимых форматов и расцветок.
Профессор задумчиво пожевал блеклым старческим ртом.
– В четыре года… Нам тогда повезло: отправили в гетто, а не застрелили на месте. В первые дни оккупации в Даугавпилсе евреев убивали безо всяких бюрократических проволочек. Некоторых расстреляли, а некоторых просто загнали в одну из городских синагог и подожгли.
У Юры сделалось такое лицо, как будто он сейчас заплачет. Лиза же обратила внимание, что Фишман оккупацией называет власть фашистов – не коммунистов. Ей стало неловко и стыдно: «Хорошо, что мысли никто не слышит. Если для меня события Второй мировой – лишь исторический материал, то для этого старика – разрушительная детская психотравма».
Какое-то время все молчали. После паузы Рюмин заговорил хриплым голосом, словно за считанные минуты успел простудиться:
– Неужели евреи не понимали, что их ждет?! Гитлеровцы уже тогда по всей Европе… Почему не уехали?!
– Дорогой мой мальчик, вот зачем кричать сейчас? Понимали – не понимали… Те, что поумнее, – ушли, а те, что понаивнее, – остались. Как в анекдоте про умирающего еврея: кто-то непременно должен остаться в лавке. И потом, людям всегда кажется, что именно их как-нибудь пронесет. В Европе – зверства, да. А к нам в Даугавпилс придут совсем другие, «хорошие» немцы. Как в Первую мировую. Тогда ее многие помнили. Недалеко от Двинска – так, милая барышня, звался тогда Даугавпилс – довольно долго проходила линия фронта. Город несколько раз переходил из рук в руки. Сначала тут были российские власти, потом – войска кайзера, затем большевики, латвийская, польская армии… В итоге Двинск вошел в состав Латвийской Республики. Каждая власть к евреям относилась по-своему. Так вот немцы как раз обращались с евреями очень хорошо: например, мэром при них стал Яков Мовшензон. Потом пришла Красная армия, и Мовшензона, конечно же, расстреляли. И вот представьте себе: меньше чем через четверть века немцы возвращаются. Евреи решили, что им дадут нового Яшу Мовшензона, и они заживут как заново родились. Мои родители, например, и не думали бежать. Думали: раз они мирные сапожники, не коммунисты, то кто станет их трогать? В крайнем случае надеялись откупиться. В общем, когда папа с мамой все поняли, было уже поздно…
– А в синагоге? Это команда Арайса? – спросил Рюмин.
– Нет. Это было чисто по-соседски. Пошли слухи, что евреи прячут золото. И конечно, в синагоге – где же еще? Нашлись «очевидцы». В синагогу ворвались, все перевернули, но ничего не нашли. Хочешь сказать, они могли просто уйти? Загнали несколько десятков евреев внутрь, заколотили двери и подожгли. У дверей выставили охранников с белыми повязками на рукавах… Говорят, умирающие кричали так, что было слышно не только в Гайке, но и в центре…
Лиза после этого рассказа совсем притихла и смотрела исключительно в трещину на паркете.
– А когда появилось гетто? – спросил Рюмин.
– Пятнадцатого июля. Тогда новый префект Блузманис издал приказ: всем евреям явиться в предмостное укрепление городской крепости. Примечательно, что соседи охотно показывали на еврейские дома. Так сказать, помогали «очистить» город. Не все, конечно… Большинство просто стояли в стороне и наблюдали, как другие избивают, кидают камни, плюют в тех, с кем жили рядом не одно поколение. Знаете, из местных добровольцев даже формировали расстрельные команды. Нацисты только руководили. Основную работу выполняли «сознательные граждане»: искали спрятавшихся, разоблачали евреев, пытавшихся скрыть свое происхождение.
– Как такое могло произойти? – пробормотал Юра. – Конечно, везде есть подонки, но чтобы всем миром…
– Ну-ну, не преувеличивай. Статистически таких было не больше пятнадцати процентов горожан. Остальные просто предпочитали не вмешиваться. И потом, кроме обычных претензий, что ростовщики и Христа распяли, в Даугавпилсе посчитали, что все евреи за Советскую власть. Даже желтые звезды, которые евреям предписывалось пришивать на одежду, здесь были пятиконечными, а не в виде могендовидов, как в других местах. Еще фашисты вели «разъяснительную работу». Мол, раз жиды – поголовно коммунисты, а то и вовсе комиссары, то ясно, кто ответственен за депортацию местных. А это была чушь собачья, потому что многие из высланных как раз были сионистами или евреями из зажиточных: владельцы хороших домов, магазинов, лавок и складов. В общем, сливки. Их-то в первую очередь и отправили в Сибирь, потому что сталинские репрессии были не национальными, а классовыми.
– Получается, только благодаря депортации и спаслись, – горько усмехнулся Рюмин.
– Да. Такое наше еврейское счастье. – Фишман закряхтел, прокашлялся. – Палач Сталин спас от палача Гитлера. В Сибири почти все сумели продержаться, а здесь только крохи остались в живых после холокоста…
– Бронислав Давидович, а те евреи, что были за коммунистов, они смогли эвакуироваться до прихода немцев? – спросил Рюмин.
По его тону Лизе показалось, что он обо всем этом и так знает, а этот разговор завел исключительно для нее.
– Какое там! Война началась двадцать второго июня, а уже днем двадцать шестого танковая дивизия Манштейна входила в Даугавпилс. За четыре дня такое важное решение принять да при противоречивых вводных – это, я вам доложу, не каждый готов. Никто не знал, что делать. Указаний же ведь не было никаких. Даже те, кто быстро разобрался, что к чему, не все смогли бежать: старики, больные, у кого-то грудные дети на руках… Из транспорта – только телеги да велосипеды. А в основном – пешком… К тому же выехать из города было только половиной дела. Патриотически настроенные латышские граждане устраивали засады на дорогах, и многие советские солдаты и евреи были ими убиты. А на латвийско-советской границе стояли заградотряды и разворачивали беженцев. Говорили: «Вы паникеры, возвращайтесь назад, Красная армия уже отбила гитлеровцев!» К паспортам цеплялись. Не все успели выправить себе паспорта советского образца, а со старыми удостоверениями – сразу до свидания: «Среди вас могут оказаться шпионы». Даже предупредительный огонь открывали… Оцепление сняли только четвертого июля, когда уходили танки генерала Лелюшенко. Кому-то, конечно, удалось спастись. Мне рассказывал один человек, как он с приятелями перебирался через границу на велосипедах. Их остановили, развернули было обратно, но рядом оказался офицер-артиллерист, попросил помочь переправить пушку через речку. Так и оказались на той стороне. Случай – великое дело!.. Официальные цифры гласят, что из Даугавпилса уехало что-то около трех тысяч евреев. А проживало, согласно переписи, больше одиннадцати тысяч.
– Но не все же, кто попал в гетто, умерли? – подала голос Лиза.
– Не все и до гетто-то дожили! В первый раз постреляли еще в железнодорожном садике, который за тюрьмой «Белый лебедь». Там убили больше тысячи мужчин от шестнадцати до шестидесяти лет. И наших местных, и заодно заезжих литовских. А уж потом только организовали гетто. Я, когда писал книгу, так часто слушал рассказы про евреев, которые волокли по дороге свои пожитки, перебираясь в это поганое место, что иногда мне кажется, я сам все помню: этих мужчин, нагруженных тюками, женщин с детьми, ковыляющих стариков… Но нет, конечно. Почему-то дорога туда совершенно не отложилась в памяти. И как мы жили до войны, я тоже ничего не помню. А вот про гетто – все сохранилось… Теснота там была неимовернейшая. Под Даугавпилс согнали всех окрестных евреев из Гривы, Вишек, Краславы, Дагды, Резекне – отовсюду… Многие жили прямо под открытым небом. Длинные очереди к ямам-сортирам. Вонища. Мыться негде и нечем – ни водопровода, ни бани. Мыла, кстати, тоже не было… Разрешали купаться в реке утром и днем. По два часа. Сначала мужчины, потом женщины. Еду готовили во дворе: между камнями разжигали огонь, и на нем что-то могли сварить, если было что. В день полагалось сто двадцать пять граммов хлеба и половник супа – вода с капустой. Спасались лишь за счет тех продуктов, которые удавалось раздобыть на работах в городе и пронести мимо охраны на воротах. Юденрат – так назывался еврейский совет в гетто, если вы, молодые люди, не знаете, – так вот юденрат попытался устроить школу. Не получилось… Но помню, что в одной из казарм собирали детей постарше и учили молитвам. Еще помню, что есть все время хотелось, и еще, что смерть казалась совсем не страшной – такое обычное дело… А когда немцы жгли Тору и Свитки, во дворе вырыли специальную яму, куда бросали книги. Костер был большой. Я старался подобраться поближе к теплу, но не пускали. И тетя Эсфирь… Ладно, нечего ворошить… Не будем забывать, что я прежде всего историк. Да… Тем, кто сумел устроиться в казармах, приходилось не лучше. Это же не дома были – каменные мешки: без стекол, всегда холодно и промозгло – кашель, ревматизм. Здоровых там через месяц уже не осталось… Нацисты как могли боролись с кучностью. Например, время от времени устраивали «сортировки»: делили людей произвольно на две группы, одна уходила на работы, а вторая – в расход. А в конце июля собрали всех стариков по спискам и куда-то увезли. Говорили, в «специальный лагерь», но конечно, просто расстреляли… В Погулянском лесу, за городом. Там потом все время расстреливали: четыре тысячи в начале августа, тысячу сто – в ноябре. У немцев была строгая отчетность. Даже обручальные кольца, которые снимали с трупов, взвесили и учли – сто пятьдесят пять килограммов. И еще шестьдесят пять кило золотых серег. Я, когда работал над книгой, видел документы СС. Там такие формулировки попадались… «Евреи представляют собой квалифицированную рабочую силу, незаменимую для поддержки хозяйства, особенно военного». Видимо, золото, что с убитых снимали, очень поддерживало немецкое хозяйство… В общем, чтобы выжить в гетто, необходимо было чудо.
– Бронислав Давидович, а вы знали лично тех, кто тогда уцелел? – спросил Рюмин.
– Из близких моих никто не сподобился. – Фишман наклонил подбородок к животу, тихонько раскачивался и кивал. – А так – конечно. Кое-кому удалось сбежать. Обычно такие до конца войны прятались по соседям. Не все же против евреев были. Некоторые, наоборот, спасали. Рисковали собой, детьми своими… Еще бывали всякие случаи. Вот мне рассказывали, как человека уже на расстрел повели, а он стал громко молиться. Офицер посмотрел-послушал и велел его оставить, потому что «раз молится – значит, не коммунист». В общем, разные истории случались…
Профессор замолчал и словно бы потух, как экран при разряженном аккумуляторе. Лиза с облегчением потянулась. Последние полчаса она мечтала закончить этот неприятный визит.
– Спасибо вам, – неубедительно поблагодарила она. – То, что вы рассказали, – чрезвычайно интересно. Я попробую найти вашу книгу в Сети. Еще хотела спросить: а сохранились ли документы, немецкие документы, где можно было бы посмотреть цифры? Наверняка существовали если не расстрельные поименные списки, то хотя бы краткие отчеты: сколько человек казнили, когда, при каких обстоятельствах.
– Нет. Фашисты уничтожили практически все бумаги перед концом войны, в сорок пятом. – Фишман сделал такое движение, словно собрался пожать плечами, но передумал. – Гетто, конечно, перестало существовать гораздо раньше – в мае сорок второго. Первого мая был последний массовый расстрел. Им, кстати, руководил этот ваш Герберт Мелдерис… Известно, что немцы там лишние пули не тратили. Маленьких детей брали за ноги и разбивали им головы о стволы деревьев… В тот день убили пятьсот человек. Маму мою… Ее брат, дядя Иля, уцелел. Он и рассказывал.
– А вы? Как спаслись вы? – без выражения спросила Лиза. Она решила не обращать внимания на слова про Мелдериса.
Профессор довольно долго в молчании рассматривал ее лицо. С каждой секундой он становился все больше похож на усталого бладхаунда, так что девушке стало неловко за вопрос и тот нейтральный тон, которым она его задавала.
– Я жил в гетто до двадцать восьмого апреля. За пару дней перед тем пошли слухи, что немцы сворачиваются, а значит, перебьют всех без лишних церемоний. Мама договорилась с тетей Фирой – двоюродной сестрой отца, которая служила в прачечной для немецких солдат, что она вынесет меня из гетто в большом мешке, с которым ходила на работу. Эта прачечная была в Доме единства – там, где сейчас театр… Тетушка как-то, уж не знаю как, передала меня Лидии Балоде. Эта женщина до войны несколько лет была няней в нашей семье. Я жил в ее курятнике больше двух лет, до самого освобождения. Помню, что очень боялся дневного света, людей и ни с кем не разговаривал. Врачи думали, что я так и останусь немым.
– Бронислав Давидович, вы сказали, что ваш дядя тоже спасся? – подал голос Рюмин.
– Да. Он и еще несколько человек первого мая утром ушли, как обычно, на работу, а когда вернулись – в гетто уже никого не было. В расход не пустили только мастеров – около пятисот человек. Их поселили в Даугавпилсской крепости. Позже кого перевели в Кайзервальд, кого в другие места. До освобождения из них дожило человек сто, не больше… Дядя Иля был шорником с золотыми руками. Его руки его и спасли. Он побывал везде: в даугавпилсском гетто, в лагере Кайзервальд, потом в Данциге, Штутгофе. И везде делал ремни, портупеи, даже тенты для офицерских автомобилей. Хорошо делал. Я был еще ребенком, когда как-то спросил у него, разве не было бы правильнее не признаваться фашистам в своем мастерстве, а делать что-то простое, неважное, как другие. Мне тогда казалось, что, если человек работал в лагере на совесть, он тем самым мешал нашей победе. А дядя… Он в ответ спросил, знаю ли я, что в Штутгофе, например, «обычной» работой было набивать автомобильные сиденья волосами казненных женщин?.. М-да… Когда наши войска освободили дядю из лагеря, он вернулся в Даугавпилс и нашел меня. Они с тетей Риммой стали моими вторыми родителями.
Лиза уже совершенно изнемогала от этой душной квартиры, пыльных историй и прочего нафталина, который сочился в этом уездном городе из всех щелей. Она посмотрела на Рюмина: вот он, очевидно, не скучал. Судя по энергичному выражению его лица – так бы слушал и слушал! «И зачем я только повелась?! Еще вчера было ясно, что здесь захолустье: ни историков нормальных, ни архивов. На что я рассчитывала? Скорее обратно в Ригу! Посижу в архивах – разберусь. В конце концов, еще раз поговорю с профессором Упениексом».
– Спасибо, Бронислав Давидович, что уделили мне время. – Она резко встала. – Вы очень-очень помогли. И тебе, Юра, спасибо. Извините, что я так внезапно, но у меня автобус…
Она подцепила сумку и пулей унеслась в прихожую. Растерявшийся Рюмин вышел следом. Она как раз успела зашнуроваться.
– Подожди, я тебя провожу. Только с Фишманом попрощаюсь, – бормотал Юра, беспомощно глядя на мгновенно собравшуюся девушку.
– Не-не-не. Спасибо. Сама доберусь. Я не люблю, когда меня провожают, – жестко отрезала Лиза, открывая дверь. – Спишемся!
Юра послушал, как затихает звук шагов в лестничном пролете, и вернулся в комнату, в которой все еще витал запах ее дезодоранта.
– Вы уж простите меня, Бронислав Давидович! Я только хотел, чтобы она из первых рук…
Рюмин плюхнулся обратно в кресло, мрачно глянул на недопитую Лизину чашку и уткнулся взглядом под ноги.
– Ну и что за глупости ты придумал – извиняться? – Фишман укоризненно покачал головой. – И что за глупости сидеть сейчас здесь, изучая свои тапочки? Лучше бы догонял свою беспокойную подругу. Мне она, кстати, понравилась. Хорошенькая, не дура – чего тебе еще надо? Не понимаю.
Юра взглянул на Фишмана с некоторой обидой.
– А почему вы решили, что не дура? Она же уперлась как овца и никаких аргументов не слушала. Умные люди так не поступают! – Он набычился, сжал зубы. «Нет, дура! Она просто дура! Как можно было так вот просто взять и уйти?! Меня кинула, старого человека обидела. Дура!» – не умолкал внутренний голос.
Профессор, похоже, расслышал его мысли.
– Обижаться на факты – это нормальная реакция юности. Ну не смогла девушка справиться с чувствами, так это не от малого ума, а от того, что чувств в избытке. Она себе этого упыря-Мелдериса уже успела придумать: красавец, летчик, писатель и защитник зверушек. Практически латышский Экзюпери. Может, даже влюбилась в фантазию свою – у барышень это, знаешь ли, моментально случается, – а тут я…
– Бронислав Давидович, а есть хоть малейшая вероятность, что был еще один Герберт Мелдерис? В смысле что ее летчик и ваш палач – это два разных человека? Бывают же всякие совпадения.
– Юронька, если ты меня сейчас спросишь, есть ли у нас вероятность встретить на улице Ригас динозавра, я отвечу: всякое в жизни бывает. Но в случае с Гербертом Мелдерисом – нет. Никаких совпадений. Это тот человек. И дело не в моих детских воспоминаниях. Люди, с которыми я встречался – те, что рассказывали о нем, – были в здравом уме и в твердой памяти. Они приводили подробности, мелкие детали… Когда твоя жизнь полностью в чьей-то власти, становишься очень внимателен, любой пустяк обретает важность космического масштаба. Все в гетто знали, кем в прошлом был Мелдерис, – никакого секрета из этого не делали. Наоборот. Многие эсэсовцы заискивали перед ним, гордились тем, что приятельствуют с «живой легендой»… Но я тебе скажу вот что: ни один исторический факт не стоит того, чтобы бросать прелестную девицу по имени Елизавета одну-одинешеньку на автовокзале. Поэтому прекращай уже мозолить мои старые глаза и живее отправляйся к ней.