Полная версия
Пятое время года
– Темная ночь, только пули свистят по степи… – Голос чуть дрогнул, и верный друг Галя тут же подхватила: Только ветер гудит в проводах…
Побросав недокуренные папиросы, мужчины устремились обратно в дом.
Не успели еще отзвучать трогательные финальные слова, нечеткие из-за невольных слез: …и поэтому, знаю, со мной ничего не случится… – как потрясенный неожиданными музыкальными способностями жены Ленечка захлопал изо всех сил. Все гости тоже захлопали, заулыбались. Понравилось!
– Теперь, товарищи, буду выступать я! Только, чур, дружно подпевать. Я буду дирижировать. Так, товарищи, построились с этой стороны… – Смеющаяся Галя построила офицеров в полукруг и погрозила им пальцем. – Как только махну, сразу вступайте! Балашов, полная тишина! Нинуля, начали!
…Дождливым вечером, вечером, вечером… – радостно, звонким голосом и пританцовывая пела веселая хозяйка.
Мы парни бравые, бравые, бравые… – очень серьезно по ее команде басили офицеры в парадной военной форме, с орденскими планками.
Смех, аплодисменты, крики «бис!» и «браво!» были слышны, наверное, далеко за пределами Карлсхорста. Как только разгулявшиеся гости не разбудили спящую на втором этаже виновницу торжества?
– Галочка, вы неподражаемы! – Лысый полковник склонился к Галиной руке и очень игриво сощурился. – Спойте нам еще, Галочка.
– Нет-нет, мы с Нинулей устали! – Галя капризно повела плечиком и, заметив, что утомленные офицеры устремились на перекур, перекрыла им дорогу. – Товарищи, никто не уходит! Сейчас будут танцы. Балашов, заводи радиолу!
Никто не посмел ослушаться хозяйку. Кроме Ленечки. Даже не дав отдышаться после пережитого волнения, он подхватил под руку и потащил в сад. В кустах колкого отцветшего жасмина стал целовать пылко, неистово, до боли сжимая в объятиях и царапая небритой щекой. Новое платье затрещало. В любую минуту в сад мог выйти кто-нибудь из гостей и, сделав всего несколько шагов, заметить полковника Орлова с женой в кустах. Тем временем возбужденный Леня, жадно целуя в губы, уже гладил ноги под юбкой.
– Ниночка, пойдем домой! Я очень хочу!
– Ленечка, успокойся! Ну, пожалуйста! Нас сейчас увидят!
В ярко освещенных дверях показалась высокая фигура Балашова. От ужаса внутри все похолодело.
– Пусти, Леня! Пусти сейчас же!
Фокстрот пока еще никто не танцевал, но лишь только она влетела в гостиную, как лысый полковник щелкнул каблуками:
– Разрешите вас пригласить?
– Пожалуйста.
– Я слышал, вас зовут Ниной? Разрешите представиться – полковник Николаев. Военврач первого ранга, а ныне – начальник санитарной службы. Александр Илларионович. Для красивых девушек – исключительно Саша.
«Сашей» невысокого, плотного, в прошлом, вероятно, брюнета девушки называли в последний раз, наверное, лет двадцать назад, но танцевал басовитый Николаев отлично.
– Ваш муж – полковник Орлов? Видите, Ниночка, я уже успел выяснить о вас все. Счастливчик этот Орлов! Где же, понимаешь, он отыскал такую красивую девушку? В Москве? Ах, так вы москвичка? Отлично. Я ведь тоже, понимаешь, москвич. Значит, договариваемся так – вернемся домой, я вас у Орлова отобью! – Увеличенные очками круглые карие глаза, право, пылали бешеной страстью. Мощная ладонь прижимала все крепче и крепче. – Какие у вас глаза, Нина! Украинская, понимаешь, ночь. А фигура! Как вы пели, понимаешь! Царица! Следующий танец, надеюсь, тоже мой?
– Следующий танец я обещала мужу, но потом – с удовольствием!
Хотя времени покурить у Лени было более чем достаточно, он не вернулся. Не оказалось его и в темном саду. На скамейке пребывал в одиночестве ссутулившийся Лева. Заметив, он сразу же кинулся навстречу:
– Ниночка, это вы?! Присядьте, отдохните. Вероятно, полковник Николаев очень утомил вас своими ухаживаниями? Он у нас известный бонвиван! – Лева робко взял за руку и заглянул в глаза. – Я потрясен, Ниночка! Вы так прекрасно пели!
– Что вы, Лева? Можно подумать, вы никогда не слышали хорошего пения?
– Слышал, но вы… вы всегда и везде – самая прекрасная, удивительная, а сегодня… – Свет из гостиной отражался в черных Левиных глазах, делая их демоническими, но его тонкая рука была почти ледяной. – Вы, Ниночка… впрочем, вы догадываетесь, что я хочу сказать.
– Не догадываюсь! – Посчитав за лучшее обойтись без весьма приятных, тем не менее опасных признаний, она кокетливо высвободила руку. – Лева, вы ужасный обманщик! Вы неоднократно обещали мне почитать свои стихи, и так ни разу и не почитали.
– Ах, Ниночка, я уже давно ничего не сочиняю!
– Почему же?
– На службе некогда, а дома… дома я не могу писать о том, о чем хотелось бы. И вдохновение совсем покинуло меня.
– Тогда что-нибудь из старого? Пожалуйста.
Долго уговаривать печального поэта не пришлось. Если человек сочиняет стихи, то, наверное, ему необходимо, чтобы их кто-нибудь слушал. Лева поднялся, сделал несколько шагов, и теперь его порозовевшее лицо скрывала густая тень листвы…
Стучали колеса, сырых перелесков
Прозрачную синь застилало туманом.
Знобило от счастья, хоть глаз твоих блеска
Желанная близость казалась обманом…
Поезд, перелески? Что-то знакомое… А глаза чьи, Лийкины?
Загадка судьбы – случайная встреча,
Быть может, ведомая мартовской вьюгой,
С тобою меня разделив, связала навеки,
И стала вся жизнь заколдованным кругом…
Нет, эти стихи посвящались не Лийке. Или «заколдованный круг» – всего лишь поэтический образ? Поэты обожают выдумывать всякие сложности.
Как будто пытаясь спасти от печали,
Стучали колеса, колеса стучали…
Не слишком-то хорошо она разбиралась в поэзии, но в Левиных стихах, безусловно, присутствовало чувство. Настроение, тоска.
– По-моему, Лева, вам не следует бросать ваши занятия литературой.
Много ли надо поэту для счастья? Лева тихонько засмеялся и в счастливом изнеможении упал на скамейку:
– Правда? Тогда завтра же сажусь сочинять оду в вашу честь!.. Ниночка, милая, изумительная…
В теплом полумраке светлой июньской ночи звучали восторженные комплименты, трогательные признания, Левины губы трепетно касались рук, ладоней, его сердце билось уже в опасной близости, но, к сожалению – или к счастью? – было совсем не страшно. Скорее, грустно. Еще сегодня утром она и подумать боялась о том, что же будет, если они с Левой когда-нибудь случайно окажутся наедине, а сейчас лишь украдкой улыбнулась: ничего не будет! Прикосновения его прохладных, тонких рук, бережное, невесомое объятие за плечо, стыдно признаться, вызывали скуку. Милого Леву было жаль, однако его поэтические, нежные слова, которых, казалось, так не хватает в жизни с Леней, оставили ее полностью равнодушной.
Звякнула металлическая калитка, заскрипел гравий под твердыми шагами. Несчастный Левитес вздрогнул и резко отодвинулся.
– Нин, вы, что ль, тут с Левкой засели? А я домой за папиросами ходил.
Чудеса! Достаточно было Лене сесть рядом и озорно, по-мужски энергично прижать к себе: «Ух ты, моя певунья!» – как сразу же охватили те самые чувства, которых так ждал и не дождался майор Левитес.
– Пойдем-ка, Ниночка, потанцуем! А то ведь мы с тобой, кажись, еще ни разу вместе-то не танцевали.
В ритме танго «Брызги шампанского» необыкновенно интересный полковник Орлов вел свою «даму» уверенно и с достоинством. Без всяких выкрутасов. С превосходством посматривал вокруг, а когда чуть опускал глаза, серые, с желтыми искорками, они лучились теплом и нежностью.
– Ниночка, а ты еще-то споешь? Для меня?
– Конечно.
9
Распахнутое в предрассветный сад окно не спасало от духоты и бессонницы. Вишневые ноготки игриво поскребли широкую голую спину, пощекотали под мышкой. Спит! Подула в ухо. Поцеловала в плечо. Бесполезно. А жаль! Так хотелось еще пошептаться и похихикать вдвоем – повспоминать прекрасный вечер у Балашовых. Чтобы Ленечка повторил с восторгом, что его жена была самой красивой. Признался, как ревновал к «старому бабнику полковнику Николаеву. Ишь, танцор выискался! Пустили козла в огород! Буквально весь вечер на тебя через свои окуляры пялился».
Кто бы мог подумать, что Ленечка – такой страшный ревнивец? Как он нервничал, когда его веселая жена два раза подряд танцевала быстрый фокстрот с начальником санитарной службы! Все доставал из кармана папиросы, насупившись, стучал пачкой о кулак, но так и не решился пойти покурить. И с Левитесом Ленечка был сегодня необычно холоден. Потом сердито осадил Балашова: «Хватит уж вам всем!» – когда и тот не удержался от комплимента: «Вы сегодня обворожительны, Ниночка!» Леня забыл, что для Балашова существует только одна женщина на свете – его Галочка. Смешной!
Постукивали стрелки на часах с «амурчиками». Мешали уснуть и раскаленная от пылающей щеки подушка, и жаркая перинка. Голова кружилась от вина и счастья. Да, она очень счастлива! Выглядела сегодня великолепно, с новой прической стала еще больше похожа на маму. Хотя, конечно, мама была гораздо интереснее, значительнее.
Перед глазами неожиданно возникло не озаренное успехом лицо одной из самых красивых актрис Москвы, а серое, изможденное, с выцветшими глазами. Мама не хотела укорить свою дочь! Нет! Ее легкомысленная дочь и сама должна была бы понять, как недостойно, стыдно радоваться каким-то глупостям – комплиментам, признаниям, взглядам, когда на свете нет больше мамы. И папы. Лучшего друга, самого близкого человека…
Отчего всегда, когда думаешь о папе, прежде всего вспоминается тот июньский вечер тридцать восьмого года? Ведь было много таких вечеров – они с папой дома вдвоем, читают каждый в своем уголочке, или беседуют о смысле жизни, философствуют, или пьют чай. Но врезались в память, отчетливо, до мелочей, именно те последние часы перед расставанием.
Пили чай с сушками. Сушки оказались как камень, не разгрызешь. Папа ломал их в кулаке, каждый раз приговаривая «чпок!», и складывал перед дочкой на маленькую, с розочками, тарелку. После чая долго перелистывали темно-синий бархатный альбом.
Любимое занятие на протяжении всех детских лет – с ногами забравшись на стул, разглядывать вместе с папой старые снимки и слушать его шутливые комментарии. В детстве повторения не надоедают.
– А вот, Нинон, мой гимназический товарищ Костя Лоринский. – Два красивых мальчика-гимназиста смотрят с коричневатого снимка. Такие серьезные, важные. – Большой был проказник. Все время придумывал какие-нибудь каверзы. Скажем, древнегреческий у нас преподавал очень маленький и смешной человечек, этакий Акакий Акакиевич… помнишь? И звали его, что самое поразительное, Агапий Агапиевич. Сколько натерпелся от нас, жестоких мальчишек, этот Агапий! Костя Лоринский, частенько не приготовив задания, в начале урока подавал нам условный сигнал, и, чтобы спасти товарища от верного «неуда», мы дружно подхватывали беднягу Агапия и усаживали на шкаф с учебными картами. Представь себе: маленький, испуганный человечек болтает короткими ножками и со слезами умоляет рослых хохочущих обормотов: «Господа, господа, снимите меня отсюда ради бога!»
Ночью громко стучали в дверь, а во сне чудилось, что это долбит длинным клювом по старой ели пестрый дятел. После сонной детской гостиная испугала ослепительно-ярким светом включенной люстры. Военные в незнакомой форме копались в письменном столе, швыряли на пол книги. Неулыбчивый, не похожий на себя, серьезный папа среди ночи был одет в костюм и рубашку с галстуком, будто собрался в университет или ожидал гостей. Папа все время отводил глаза – не хотел, чтобы перепуганная, ничего не понимающая дочь заметила в них что-то такое, чего ей видеть не следует. Только на прощание улыбнулся, но произнес очень странные слова:
– Нинон, что бы ни случилось, никогда не сердись на маму. Жалей ее. Я на тебя надеюсь. Ты у меня уже взрослая.
«Взрослая» тринадцатилетняя девочка, она осталась одна. С новым чувством необычайной ответственности принялась собирать разбросанные по всей гостиной листы будущей папиной книги о Жакерии. Она и не думала плакать. Все это – глупая ошибка! Разве такой честный, добрый, замечательный человек, как папа, может быть хоть в чем-то виноват? Он вернется очень скоро, возможно, даже утром.
Хлопнула входная дверь, зацокали каблучки по коридору. Бледная после спектакля, долгого празднества по случаю закрытия сезона и все равно очень красивая, элегантная в светлом пыльнике и белой шляпке, мама застыла на пороге гостиной.
– Что у вас происходит? Почему ты не спишь? Что за разгром? – Мама сама уже все поняла – губы задрожали, и она заплакала. Громко, навзрыд. В эту минуту впервые сделалось страшно, потому что мама не плакала никогда прежде.
– Нина, почему ты одна? Где Поля?.. Вот предательница!
Любопытная тетя Поля, и правда, за всю ночь ни разу и носа не высунула из бывшей бабушкиной комнаты. Появилась только часов в десять утра:
– Доброго вам утречка, Зинаид Николавна!
– Вам не стыдно говорить такое, Поля? Какое же оно доброе? – Мама нервно листала записную книжку – искала телефон одного из многочисленных поклонников своего таланта, работавшего на Лубянке.
Тетя Поля вошла бочком, присела на край диванчика и уставилась в потолок:
– Вота, я и говорю – была б жива бабушка Эма Тодоровна, ничего бы ентого и не случиласи.
– Что вы несете какую-то чушь, Поля?! – Мама все-таки взорвалась и театральным жестом указала Пелагее на дверь. – Убирайтесь отсюда, пока я не высказала вам все, что думаю о вас!
Весь день мама без конца звонила кому-то, ближе к вечеру, очень тщательно причесавшись и одевшись, она ушла. Вернулась поздно и, с раздражением скинув туфли, упала в кресло: «Какие же все они негодяи!»
В начале нового сезона в репертуарном плане маминой фамилии не значилось. «Вы считаете, жена врага народа имеет право работать на идеологическом фронте?» – спокойно возразил возмущенной маме директор театра. Если бы мама захотела, она упросила бы директора, и он оставил бы ее в театре костюмершей или еще кем-нибудь. Переждала бы какое-то время, а впоследствии снова вернулась на сцену. Так советовали ей подруги. Но мама не желала «таскать костюмы за актрисулями из кордебалета». Для примы это было слишком обидно и унизительно. Кроме того, сгоряча она со всеми в театре перессорилась, наговорила лишнего. У нее и раньше было множество завистников, а тут!.. Первое время, сидя в коридоре, на бабушкином сундуке, нога на ногу, мама уверенно говорила всем своим знакомым в телефон:
– Я прекрасно обойдусь без этих негодяев, буду давать концерты, выступать на радио.
Толстенький, румяный Михаил Лазаревич, мамин аккомпаниатор, вместе с которым они проработали много лет, смертельно заболел – так во всяком случае ответила его жена, когда мама позвонила узнать, почему Миша опять не пришел репетировать. Александр Александрович из Радиокомитета, постоянно приглашавший маму на выступления, больше там не работал. Прошел слух, что его тоже арестовали. После сборных концертов в заводских и фабричных клубах, чаще всего за городом, мама возвращалась домой измученная, раздраженная, а денег на жизнь все равно не хватало. Тогда и стали продавать все подряд – книги, картины, фарфор, мебель. Мебели, правда, было чересчур много: в детскую подселили жильцов.
У приехавших из Винницы на работу в Москву молчаливого лысого дяденьки и кудрявой тетеньки, тараторившей быстро-быстро, не было ничего, кроме двоих детей – застенчивых черноглазых мальчишек семи и восьми лет – и двух узлов с вещами. Часть мебели мама отдала им. Люди оказались очень приличные. Оба служили в наркомате легкой промышленности и пропадали на работе с утра до позднего вечера. Бессловесные мальчишки, вернувшись из школы, грели на кухне огромную кастрюлю с борщом, уносили ее вдвоем к себе в комнату, и больше их было и не видно, и не слышно. Мама очень жалела, когда года через полтора, получив квартиру в новом доме, «явреи», как за глаза величала их Поля, выехали. С маминого разрешения бывшие соседи захватили с собой грушевый гардероб, ломберный столик, обтянутый зеленым сукном, три венских стула и хлипкую оттоманку.
Новые жильцы – толстая, как шар, бабушка в шерстяном клетчатом платке с дочерью Клавой лет двадцати пяти и зятем, намного старше, по воскресеньям беспрерывно курившим на кухне, у двери на черный ход, – оказались менее симпатичными, но тоже неплохими. Только Поля их почему-то сразу невзлюбила, особенно старуху в платке.
Стоило пугливой, неповоротливой бабушке выползти на кухню, Поля бросала все свои дела и не спускала с нее азартно сощуренных глаз, карауля каждое неверное движение. Если у бабушки со страху что-нибудь падало или проливалось, Пелагея тут же со злорадством принималась выговаривать: «Квашня ты безрукая! Тута тебе не дярёвня, чтоб каженный раз воду на пол лить! Тута Москва. Поняла?» – и в довершение с грохотом шваркала на плиту чугунную сковородку. Несчастная бабушка в панике неслась из кухни вон, переваливаясь с боку на бок, а Пелагея торжествовала победу:
– Бежи-бежи, тольки не упади! Ишь, отъелась на колхозных харчах, толстомясая! – Потом долго с возмущением вздыхала: – Ох, понаехали тута! Откудова тольки их черти принесли? Вона, гляньте, обратно всю кухню загадили, паразиты! Еще слава те господи, без дитёв!
В июне сорок первого туповатая, но, в сущности, невредная бабушка, повязавшись своим клетчатым платком, уехала погостить к старшей дочери в Брестскую область. Прокуренный зять через две недели ушел на фронт. Вася попал на фронт еще раньше: он проходил срочную службу под Ригой. Тихая, убитая горем Клава, ночная сиделка в больнице, дежурила там теперь сутками. Квартира пустела. В августе заперла свою комнату на амбарный замок Поля. Как сотрудник Консерватории, где она работала уборщицей последние два года, с тех пор как маме стало нечем платить ей жалованье, Поля вместе с консерваторскими отправилась в эвакуацию в Нальчик.
Поседевшая, в старом, грязном халате, мама целыми днями просиживала в кресле. Пока были папиросы, курила и кашляла. Последние папины слова больше уже не казались странными, только как можно было не сердиться на маму, если она ничего не хотела есть, если ей все стало безразлично? В шестнадцать лет невозможно осознать, что твоя мама сходит с ума. Все думалось с обидой: что же мама без конца капризничает, упорно не желает взять себя в руки?
В середине октября, когда, объятая страхом, бежала вся Москва – немцы были уже рядом, в каких-нибудь двадцати километрах, – и по улице Горького вместе с последними жухлыми листьями ветер нес бланки, брошенные впопыхах документы эвакуированных учреждений, мама равнодушно пожимала плечами:
– Что ты так трясешься, Нина? Тебе бояться нечего. Твоя бабушка была наполовину немкой.
– Как ты не понимаешь? Это не бабушкины родственники! Это гитлеровцы, фашисты!
Во время воздушной тревоги испуганная до сумасшествия дочь забивалась под рояль и накрывалась с головой ватным одеялом. Мама так и оставалась в кресле. Лишь морщилась и затыкала пальцами уши от пронзительного гула. Она ни за что не соглашалась идти в бомбоубежище, в соседний дом. Боялась встретить там кого-нибудь из своих театральных знакомых, кто помнил ее молодой и красивой. А бомбы между тем четыре раза падали совсем неподалеку! К весне продали и рояль – обменяли на полмешка сырой, подмороженной картошки. Кому нужен в войну рояль, даже если это прекрасный инструмент фирмы «Беккер»?
Вторая военная зима, бесконечно длинная, холодная – топили еле-еле, лишь бы не полопались трубы, – подходила к концу, и появилась надежда, что все самое страшное уже позади, и тут кто-то, мама или Клава, забыл закрыть дверь черного хода. За ночь выстудило всю квартиру, и утром изо рта шел пар. Мама кашляла беспрерывно. Через два дня столбик термометра подобрался к сорока. Вот тогда и пришло самое страшное. Мама бредила, без конца истошно кричала: «Не стреляйте! Умоляю, не стреляйте!» Обессилев, начинала жалобным голосом звать своего отца и братьев. В горячечном бреду она невольно выдала тайну: не от тифа умерли ее отец и два младших брата в девятнадцатом году в Казани. Их расстреляли. Сердце разрывалось, когда мама дрожащими пальцами гладила подушку и ласково нашептывала: «Не плачьте, мои милые. Потерпите еще немного, скоро я к вам приду».
Седенькая, изможденная старушка-доктор из Клавиной больницы долго слушала трубочкой, выстукивала пальцами по худенькой, костлявой спине, сама откашлялась и тихо сказала: пневмония.
Блестел снег под ярким мартовским солнцем, ледяной ветер раскачивал черные, голые деревья на Ваганьковом. Но зубы стучали не от пронизывающего ветра – холод был внутри. На высоком мраморном памятнике
Эмма Теодоровна Орлова
урожденная фон Штерн
1868 – 1933
шапка снега подтаяла, и капельки струились по мрамору, как слезы…
Сонный Леня перевернулся на левый бок, потерся сухими губами и приоткрыл один глаз:
– Сегодня-то чего плакать?
– Обещай, что ты никогда больше не будешь обижать меня! Ведь ты у меня один!
– Да нешто я тебя когда обижал?.. – Леня пробормотал еще «спи давай, Ниночка», его ровное дыхание защекотало губы, и мучительные видения отступили.
Глава третья
1
Леня грузил в лифт вещи, привезенные с Белорусского вокзала на двух такси – невиданных прежде новеньких «победах» с шашечками и зеленым огоньком, от помощи категорически отказался, и она, стуча каблучками, побежала по лестнице наверх, охваченная желанием наконец-то поскорее очутиться дома. На бегу вытащила из сумочки ключи, дрожащей рукой отперла дверь, но, переступив через порог, в смятении остановилась: обшарпанный коридор, гардероб, бабушкин сундук, черный телефон на стене – все выглядело так убого!
Дверь из Полиной комнаты приоткрылась: Вася! Васенька держал на руках болезненно худенького, рыженького мальчика лет двух.
– Здравствуй, Васенька! Ты не узнаешь меня? Это же я, Нина.
– Ниночка?! – Васю, одетого в сплошь заштопанную, еще довоенную, куцую рубашку, кажется, потряс вид подружки детства, и, хотя в его глазах не было ни зависти, ни осуждения, сделалось очень неловко за свои перчатки на кнопочках, дорогую сумку, нарядное шелковое платье.
– Какая ты стала красивая, Ниночка! Прямо как Зинаида Николаевна!
– Спасибо. Малыш, давай познакомимся? – Приласкать мальчика, погладить по рыженькой головке не удалось: синеватое, бескровное личико сморщилось, и он жалобно заплакал.
– Вовка, ты чего это плачешь? – Смущенный Вася нежно поцеловал сынишку в щеку и сразу же унес его. Через минуту снова вышел в коридор и приветливо заулыбался Лене:
– Здравствуйте, Алексей Иваныч! С приездом! Давайте помогу?
Прихрамывающий Вася с готовностью бросился помогать, но Леня, скосив глаза на его протез, решительно отмахнулся.
– Васенька, ну как вы тут живете?
– Помаленьку. Вы-то насовсем? А то мы без тебя уже соскучились.
Ревнивый муж услышал – шваркнул тяжеленные чемоданы:
– Нин, ты бы хоть дверь в комнату открыть догадалась! Сколько можно разговоры разговаривать? Наговоритесь еще!
Леня и предположить не мог, что она нарочно оттягивает свидание со старой комнатой, потому что боится увидеть потрескавшиеся потолки, выгоревшие обои, поклеенные лет двадцать назад, еще при бабушке, грязный паркет и вновь пожалеть о прекрасном доме в Карлсхорсте.
В комнате, раскаленной от необычайной для московского июня жары и серой от пыли, накопившейся больше чем за три года, дышать было просто нечем. Леня запрыгнул на подоконник и, постучав кулаком по тугим шпингалетам, распахнул настежь все три створки.
– Ну и грязища! Надо нам, Нин, срочно ремонт делать!
2
У Лени до нового назначения оставался месяц отпуска, и он решительно заявил, что будет делать ремонт сам: «Чего я без дела-то сидеть буду?» Как он собирался одолеть всю эту грязь и разруху? С какой стороны к ним подступиться? Пока она в полной растерянности бродила из угла в угол, бесстрашный Леня начал сдвигать мебель и застилать пол газетами. Весь вечер, с карандашом за ухом, он носился по комнате – мерил складным метром, записывал, подсчитывал.
На рассвете разбудил стук молотка – неугомонный Леня сколачивал в коридоре козлы. Потом принялся вворачивать шурупы в тяжеленную, еще с дореволюционнных времен разломанную стремянку. В драненьких брюках, майке и шапочке из газеты полковник Орлов выглядел очень забавно, хотя, конечно, ни в чем другом и нельзя было заниматься такой адовой работой – размывать тридцатиметровый потолок, с которого дождем сыпалась грязная побелка. Леня с легкостью возил большой малярной кистью, насвистывал, с ведром воды скакал с табуретки на свои козлы, оттуда – на ненадежную лестницу, отчего просто захватывало дух, и, словно циркач, забирался под самый потолок.
– Ленечка, передохни! Поешь! Я уже в третий раз грею щи. Хватит, Лень!
– Отстань, Нин! Пойди-ка ты лучше погуляй.