bannerbanner
В доме музыка жила. Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Святослав Рихтер
В доме музыка жила. Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Святослав Рихтер

Полная версия

В доме музыка жила. Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Святослав Рихтер

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Наши вкусы обычно совпадали. Папа и сам любил «Три толстяка» Олеши, и я вслед за ним влюбилась в очаровательную атмосферу этой книги, нежную, романтическую. В ее замечательный сюжет, тайное обаяние имен (Суок!) – вообще участие принцев, кукол – все, без чего трудно (и не надо) представить себе детство.

Я рылась в полном собрании сочинений Тургенева, и почему-то особенно сильное впечатление произвела на меня повесть «Клара Миличъ» (издание было дореволюционным, присланным папе его няней). По-видимому, на меня всегда сильно действовало обаяние имен, названий.

Рядом с зачитанными томами Тургенева лежали почему-то растрепанные тома из полного собрания сочинений Салтыкова-Щедрина, и их я тоже читала – эти собрания были куда более полными, чем те, с которыми я имела дело впоследствии. Дореволюционные, неоскопленные издания сильно отличались от тенденциозно и трусливо подобранных сборников советского времени.

Однажды по радио «Свобода» я услышала какую-то особенно глубокую характеристику происходящих сейчас событий, настолько поразившую меня уровнем мышления, что я, мысленно отбросив как возможных авторов любимых мною Стреляного, Селюнина, Войновича и прочих, выслушала передачу до конца, и тут-то и оказалось, что весь этот анализ принадлежал Салтыкову-Щедрину. Благодаря папе я прочитала в детстве Сервантеса и несколько романов Диккенса. Как я благодарна папе за то, что в чтении нашла опору, которая помогла и помогает мне выстоять в шаткой нравственной атмосфере жизни, которую мы все прожили.

Романы Диккенса производили на меня огромное впечатление, в особенности «Домби и сын», «Оливер Твист». Я рыдала над ними, а впоследствии Урия Гипп и Ромашов слились для меня в одну фигуру предателя.

Помню, единственным разочарованием, постигшим меня, было имя Агнеса. Я умудрилась прочесть всю книгу, читая это имя как Ангеса, и мне оно казалось волшебно-прекрасным. И вот, помню, году в 44-м – еще шла война – мы с мамой спускаемся к Черному морю по длинной-предлинной лестнице, и я взахлеб рассказываю ей про Ангесу. И вдруг мама спокойно, как будто ничего не случилось, поправляет меня: наверное, Агнеса. Я не могла поверить, плакала, побежала домой, проверила имя на каждой странице, где оно встречалось. Агнеса.

Был август, мы жили на Кавказе, в Мокапсе, в Доме отдыха Большого театра. Ходили в горные аулы, там покупали кукурузу и груши дюшес – огромные, золотые, сочные. Жители были полны доброжелательности и достоинства. В нашем коттедже под полом жили змеи. Вокруг ходило много нарядных красивых людей – артистов Большого театра. Я их боялась и смотрела на них только издали. По-моему (тайно, конечно), влюбилась в молодого мужчину, как я теперь понимаю, типа Грегори Пека. Почему-то он всегда ходил в коричневой модной городской шляпе. К сожалению, выяснилось, что у него была жена. Мне было тогда восемь лет.

Давал мне папа и роскошно иллюстрированную «Историю искусств» Гнедича, и именно тогда я прониклась античностью, Римом, Грецией… Этим летом, блуждая по Форуму в Риме, где мы с моим мужем Марком в буквальном смысле этого слова сбили себе в кровь ноги, я ни на минуту не забывала «Римский Форум» – иллюстрацию из Гнедича. Только на ней все в целости и сохранности, как оно когда-то было. Не удивительно ли, что, кончив классическое отделение Московского университета, я помнила в этот момент (в эти часы) именно Гнедича, картинку, увиденную в шесть или семь лет, и вовсе не перебирала своих как бы фундаментальных знаний, полученных в университете. У Гнедича я впервые увидела Венеру Милосскую, Парфенон.

Каждое воскресенье папа водил меня в Большой театр на оперу или балет. Я переслушала все шедшие тогда на сцене Большого театра оперы-сказки Римского-Корсакова. Они шли днем, специально для детей. Видимо, очень важно вовремя увидеть все, предназначенное единственно для восхищения, и тем спастись от не всегда нужных рефлексий, возникающих на месте отсутствия непосредственного воздействия.

Помню еще и то огромное впечатление, которое произвела на меня сама сцена Большого театра. В антракте папа, личность там известная, попросил, чтобы мне разрешили вместе с ним пройти на сцену. Очутившись на ней, я просто не могла поверить, что сцена – это такая громадина, высоченная и широченная, – целая площадь. Это чувство потрясения и врезавшийся в подкорку характерный театральный запах декораций, кулис, бутафории навсегда остались в памяти. И гордый папа, державший меня за руку. Гордый тем, какое чувство я испытала благодаря ему. На эту сцену десятки лет спустя я запросто попала благодаря Саше, который играл на ней Скрябина на вечере памяти Пастернака, избегала ее вдоль и поперек в поисках каких-то нужных для представления причиндалов. Но это были уже совсем другие времена и нравы.

Вместе с папой ходили и в драматические театры. Вместе посмотрели раз десять «Город мастеров» Тамары Габбе – обожали этот спектакль, все в нем было в меру: зло – горбун в черном, страшно загримированный – и победа добра. С этим жила, а в жизни больше видела победу зла. Увы.

Очень хорошо помню (вплоть до платья, в которое была одета, – благо, их было раз-два и обчелся), как мы с папой смотрели «Обыкновенный концерт» в театре Образцова. Этот замечательный спектакль Образцова в самом начале назывался именно «Обыкновенный концерт», и в этом и была вся соль. Как же мы с папой хохотали в тот вечер, до слёз, до боли в скулах. Однако в «инстанциях» сочли такое название неуважительным к простому советскому концерту и рекомендовали Образцову переименовать его в «Необыкновенный». Папа настолько огорчался от этого переименования, что даже не искал ему никакого оправдания. Как бы мне хотелось, чтобы из этих по существу небогатых воспоминаний сложился хоть сколько-нибудь внятный образ папы.

Приложение

Большой друг нашей семьи и мой лично – Эсфирь Михайловна Рачевская, человек редкой душевной чистоты – написала безыскусные, трогательные воспоминания о своей дружбе с папой и мамой. Она подружилась с папой особенно тесно за два года до его кончины, и мне хотелось бы привести некоторые отрывки из ее воспоминаний, которыми она заполнила половину общей тетради в красной клеенчатой обложке, хранящейся у нас дома.

Инженер по образованию, Эсфирь Михайловна в определенный период своей жизни сопровождала в ссылку нашего генерального конструктора Сергея Королева, с которым очень подружилась, как и со всей его семьей. Ее главной чертой была доброта. Когда она скончалась, я ощутила, что потеряла последнего близкого человека, который печалился и радовался печалями и радостями моей семьи. Жить стало холоднее, ушел человек, любивший моих родителей, меня и моих детей. Никто ее не заменил. И после концертов, которые Саша давал с семилетнего возраста, его не ждал «лимонник».

«<…> В июле месяце 1946 года я по путевке приехала в подмосковный санаторий на станции Подлипки.

По приезде в санаторий меня поместили в трехместную комнату на первом этаже. Рано утром я услышала крик одной из отдыхающих в нашей комнате: “Держите вора!” Я открыла глаза и увидела молодого, высокого, рыжего человека, собиравшего наши вещи, сколько можно было удержать в руках. Услышав крик, он выпрыгнул в окно и исчез.

Осведомленная об этом происшествии, дирекция явилась к нам в комнату. Узнав приметы вора, директор сказал: “Это тот самый вор, который ограбил вчера композитора Чемберджи. Он влез к нему в комнату и на глазах у композитора снял со стула его пиджак и удрал”.

Директор сказал: “Эти два случая впервые произошли в нашем санатории. Надо немедленно сообщить об этом в милицию, чтобы они начали поиски этого вора”.

Таким образом я узнала, что Николай Карпович находится в этом санатории. Николай Карпович Чемберджи и его жена Зара Александровна Левина жили в доме композиторов на Третьей Миусской с 1938 года, где жили и мои родственники – семья Григория Семеновича Гамбурга. Григорий Семенович Гамбург был отличным музыкантом-альтистом, композитором и дирижером Оркестра кинематографии, профессором Института имени Гнесиных. Он был образованным человеком, наделенным острым умом и своеобразным юмором. Эти качества Григория Семеновича привлекали Николая Карповича и Зару Александровну, поэтому они часто бывали в семье Гамбурга, где я с ними познакомилась.

<…> На следующий день после того как нас обокрали, я встретилась с Николаем Карповичем. Он обрадовался встрече со мной, так как нуждался в общении с людьми, знавшими его раньше.

Прошло шесть лет со времени нашего знакомства. Я с трудом узнала Николая Карповича. Он плохо ходил, рука несколько повисла, речь была нечеткая, он часто заикался. Николай Карпович заметил мое смятение и сказал: “Вот такое несчастье меня постигло – инсульт. Зара поместила меня в этот санаторий для того, чтобы я дышал свежим воздухом и был под наблюдением врачей”. Я ответила: “Болезнь ваша в общем прошла, теперь постепенно будете поправляться, и все у вас пройдет бесследно”. Он добродушно улыбнулся. На следующий день приехала Зара Левина, она меня сразу узнала и очень обрадовалась, что и я нахожусь в этом санатории. Она отвела меня в сторонку и сказала, что ездит в санаторий предупреждать дежурную сестру, чтобы та не называла Николаю Карповичу его настоящее давление, которое у него всегда очень высокое. Он должен быть уверен, что выздоравливает, это надо ему всячески внушать.

Обязанность предупреждать дежурных сестер, чтобы они не говорили Николаю Карповичу правду о его настоящем кровяном давлении, я взяла на себя. Кроме того, я обещала в свободное от процедур время находиться с Николаем Карповичем. Я честно выполняла свои обещания, позднее обязательства перешли в потребность, так как общаться с Николаем Карповичем было очень интересно. Он был разносторонне образован, много знал.

Однажды в санатории показывали какой-то интересный фильм. Николай Карпович почувствовал, что мне хотелось посмотреть этот фильм, и заявил, что тоже пойдет в кинематограф. Мы пошли. Я усадила Николая Карповича у открытого окна, чтобы ему легче дышалось. Только начался фильм, как показ его прервали. На сцену вышел человек и сказал: “Чемберджи, Рачевская, назвал еще две фамилии девушек, которые жили со мной, – на выход!” Он повторил это два раза. Мы вышли и увидели легковую машину. К нам подошел милиционер и сказал: “Садитесь”. На наши вопросы: куда? зачем? – он ответил: “Там узнаете”. Я настаивала на том, чтобы Николай Карпович не ехал: больной человек, не надо его тревожить. Милиционер ответил, что мы едем в Клязьму, это рядом. “Вас задержат ненадолго, обратно довезут на этой же машине до санатория”. Мы недоумевали, но поехали.

Привезли нас в милицию, провели в большую комнату и ввели мальчика лет 12–14, цыгана со жгучими черными заплаканными глазами и черными кудрями, а за ним ворвались человек двадцать цыганок и цыган. Они шумели, жестикулировали, бросали на нас злобные взгляды. На нас напал столбняк. Мы не понимали, что происходит, при чем здесь мы. Тогда милиционер, обращаясь к нам, спросил: “Узнаете?” Мы хором спросили: “Кого?” “Вора, который обокрал вас”, – ответил он. “Мы же давали приметы вора, – сказали мы, – высокий, худой, рыжий молодой человек, при чем тут этот мальчик – цыган?” Тогда милиционер освободил мальчика. Цыгане теперь улыбались нам дружелюбно, они увели с собой мальчика, милиционер извинился перед нами за недоразумение и довез нас на машине до санатория. Мы попросили милиционера, чтобы нас больше не водили на опознание, пусть уж лучше вещи пропадут. Но милиционер ответил: “Таков порядок. Вора надо найти”.

На следующий день приехала Зара Александровна, она долго смеялась своим заразительным смехом. Вместе с тем она опасалась, как отразится наше путешествие в милицию на здоровье Николая Карповича. Все обошлось благополучно.

Николай Карпович и я обычно сидели на открытой террасе, примыкавшей к его комнате. Николай Карпович вспоминал свои детские и юношеские годы, которые он провел в Крыму, в Ялте, в семье своего дяди, известного композитора Александра Афанасьевича Спендиарова. Он с благодарностью вспоминал, как тепло относилась к нему вся семья Спендиаровых. Матери своей он не помнил. Она умерла молодой от чахотки. Валентина Афанасьевна была талантливой художницей, некоторые ее произведение сохранились у Николая Карповича до сих пор. Рассказывал, как он любил море, как его тянет к морю, голубому небу, солнцу. Судьба свела его с Зарой – она так же, как и он, тосковала по Крыму, по морю. Он говорил, что Зара – самый дорогой и любимейший его друг, она поддерживает его в самых трудных жизненных ситуациях. Обладает даром понимать людей, Зара – талантливый музыкант и композитор, и что это очень важно, когда близкий человек понимает твою творческую деятельность. Он нуждался в ее поддержке, так как считал, что Зара сильнее его духом. Говорил о дочке Валечке, которую любил безгранично. Зара и Валечка, эти два существа, ради которых он хотел жить и творить.

Однажды во время мертвого часа мы сидели на террасе и мирно беседовали. Вдруг Николай Карпович стал страшно смеяться, весь трясся от смеха, указывая рукой на человека, идущего мимо нашей террасы. Я посмотрела на этого довольно солидного человека в очках – он был босой, ноги выше колен обнажены, через плечо перекинуто одеяло, на голове в виде чалмы повязано полотенце. Николай Карпович знал этого человека – известного хирурга. Оказалось, что в этот жаркий день, поскольку в Подлипках не было реки, хирург поехал поездом на Клязьму (одна остановка). После купанья он вышел на берег, оказалось, что все его вещи украли. Он вынужден был возвращаться в Подлипки в одних плавках, из проходной позвонил в свой корпус, чтобы ему вынесли одежду, – ему принесли одеяло и полотенце, и потому он шел в таком виде. Нас рассмешил еще один эпизод: мимо нашей террасы прошла народная артистка Варвара Николаевна Рыжова. В руках у нее были: гамак, гвозди, молоток, клещи, подушка. Встречные отдыхающие, видя, как она тащит эту тяжелую ношу, забрали у нее это хозяйство, подыскали ей место в парке и с трудом повесили гамак. Варвара Николаевна легла в гамак и начала что-то углубленно читать. Но не успела она начать, как появилось солнце, оно мешало ей читать, тогда она попросила проходящих изменить место. Они трудились, мокрые от жары, клещами вытаскивали гвозди, нашли место и с большим трудом снова повесили ей гамак. Только она улеглась, как солнце пришло и на новое место. Так ей несколько раз перевешивали гамак, пока она, разозлившись, не попросила отдыхающих отнести к ней в комнату все ее хозяйство: гамак, гвозди, молоток, клещи, привезенные с собой из Москвы. Все такие смешные эпизоды вызывали у Николая Карповича положительные эмоции. Он был весел, речь стала почти нормальной, он стал уверенней ходить. В такие минуты его не покидало чувство юмора. В остроте юмора ему нельзя было отказать.

Но случилось непредвиденное. В один из воскресных дней мы, проводив Зару Александровну с Валечкой в Москву, возвращались обратно. По аллее санатория навстречу нам шел на вокзал профессор Егоров – он был у кого-то в гостях. Когда мы поравнялись, профессор Егоров подошел вплотную к Николаю Карповичу, поздоровался с ним, посмотрел на него в упор и спросил: “инсульт”? Николай Карпович ответил: “да”. Тогда профессор Егоров махнул рукой перед лицом Николая Карповича, сказал: “безнадежно” и ушел.

Николай Карпович сразу стал спотыкаться. Из его руки выскользнул мячик, которым он тренировал пальцы поврежденной руки. Еще немного, и мы упали бы оба, потому что удержать его я не могла. К счастью, неподалеку от нас я увидела актрису Серафиму Германовну Бирман, она возвращалась с теннисного корта вместе со своим партнером. Я крикнула: “Помогите!” Они услышали и мгновенно подбежали к нам. Мы втроем почти на руках принесли Николая Карповича в его комнату. Тут же появились и санаторные, и отдыхающие врачи. Заре Александровне нашли комнату вблизи санатория сроком на десять дней. Врачи, Зара Александровна и я провели огромную напряженную работу, чтобы убедить Николая Карповича в том, что у него нет ничего серьезного, что все позади.

Понемногу Николаю Карповичу стало лучше, он снова стал ходить, речь стала улучшаться, давление немного понизилось, хоть и оставалось еще высоким. Зара Александровна пригласила нас с Николаем Карповичем к себе на “Зарин борщ”. Дело в том, что Зара Александровна варила по собственному рецепту такой вкусный борщ, что в семье он так и назывался “Зариным”. После санаторного обеда мы с Николаем Карповичем пошли есть “Зарин борщ” – он действительно был таким вкусным, что мы попросили добавки.

Вскоре срок пребывания Зары Александровны закончился, и они с Валечкой уехали в Москву. Мое пребывание в санатории тоже приближалось к концу.

В день моего отъезда вдруг открылась дверь в мою комнату. Вошел Николай Карпович с цветами. Я испугалась, так как жила на втором этаже, а Николаю Карповичу было строго запрещено подниматься по лестнице. Кроме того, я была поражена таким преподношением таких роскошных цветов – красные розы и белые лилии. В окрестностях санатория было совершенно невозможно достать такие цветы. Эта тайна не разгадана до сих пор.

Николай Карпович сказал, что после Зары я – его лучший друг, просил, чтобы я всегда была рядом с Зарой, что он ей это тоже сказал. Этот завет Зара выполняла до конца своих дней. Мы с Николаем Карповичем обнялись и долго плакали. К вечеру я уехала в Москву.

Через несколько дней уехал из санатория и Николай Карпович, несмотря на то что ему продлили срок.

В Москве мы виделись довольно часто, через некоторое время Николай Карпович с Зарой Александровной поехали в санаторий для ученых «Узкое». Им дали двухкомнатный номер, в одной из комнат я гостила у них пять дней.

Потом я уехала в длительную командировку, а когда возвратилась, Николай Карпович лежал дома без сознания.

Я узнала, что был съезд композиторов. Зара Александровна как делегат уехала на этот съезд. Она просила Николая Карповича не ездить, но он не послушался ее и поехал. Там он разволновался из-за некоторых несправедливых выступлений, ему стало плохо, – его привезли домой без сознания. Он так и не пришел в сознание и через несколько дней скончался в возрасте сорока четырех лет.

Во имя осуществления своих идей не только в музыке, но и огромной нервной общественной работе Николай Карпович пожертвовал своим здоровьем и своей жизнью.

Панихида состоялась в Союзе композиторов, где было несметное количество людей не только в помещении: вся улица была запружена людьми и машинами. Милиция сдерживала поток людей, пришедших проститься с Николаем Карповичем. Было огромное количество венков и цветов. Произносились проникновенные речи, некоторые композиторы выступали с проникновенными словами, обязывающими опекать Зару и Валю. Но, увы, эти слова остались пустыми. Никто семью Николая Карповича не опекал. У гроба стояла Зара Левина, она одной рукой держала за руку свою дочь Валю, а другой крепко сжимала мою руку».

Глава вторая. Наш дом

В 1938 году композиторы въехали в свой первый дом, который и по сей день стоит на старой московской улице. В 1938 году эта улица носила свое исконное название – Третья Миусская, под стать Первой и Второй Миусской, Миусской площади и своим соседкам – Тверским-Ямским улицам и переулкам. Короче говоря, на Миусах, как говорили и говорят до сих пор москвичи.

Дом был построен архитектором Людвигом по проекту, созданному им специально для музыкантов: если посмотреть на фасад дома немного издали, видно, что он имеет форму органа, и этому способствует разная высота этажей, сплошь застеклённые до самой крыши пролёты лестничных клеток, оконные полусферы, стремительные вертикали, взмывающие вверх, подобно трубам органа.

Спустя некоторое время после войны улицу в честь чехословацкого главы коммунистического режима переименовали в улицу Готвальда. Это было для москвичей совершенно новое название, и, объясняя адрес, надо было каждый раз добавлять: «бывшая Третья Миусская». «Аааааа». «Чехизация» наших краев была вызвана местонахождением чехословацкого (тогда именно так) посольства и многочисленных сопутствующих ему учреждений, вызвавших волну дальнейших переименований в окрестностях: Гашека, Фучика и т. д.

И вот на пятом году перестройки Готвальда заменили на Чаянова. Замечательный ученый, идеалист, создавший продуманную теорию сельскохозяйственных артелей, верно служил отечеству, за что – никто не удивится – и был расстрелян в тридцать седьмом году. Не обрело покоя его светлое имя. Почти никто не знает, кто это. Теперь, когда называешь улицу Чаянова, обязательно надо добавить: «бывшая Готвальда». «Аааааа».

Почему не вернули улице принадлежность к славным Миусским, не догадаешься. Чиновничьи фантазии при всей своей незамысловатости логике не поддаются.

Итак, в памятном для композиторов старшего поколения (увы, почти никого из них уже нет с нами) 1938 году, счастливые и молодые, они въехали в свой первый дом (один из первых советских кооперативов). Въехали и в самом деле чуть ли не все жившие в ту пору советские композиторы. И поэтому я задала тогда свой известный вопрос: «Мама, а Петуховен в нашем доме живет?» Спустя долгое время кто-то рассказал об этом в моем присутствии как анекдот. Когда я запретендовала на авторство, то встретила некоторое недоверие. Уже не было в живых Лидии Антоновны Раковой – она с неиссякаемым удовольствием не уставала напоминать о моем вопросе и мне самой, и всем окружающим. Жившая в соседнем подъезде Лидия Антоновна, крошечная женщина, в прошлом балерина, жена профессора Московской консерватории Николая Петровича Ракова, преподававшего до самой смерти инструментовку на композиторском факультете Московской консерватории. О нем мне еще предстоит рассказать.

Упомянув слово «кооператив», я вспомнила и о том, как Сталин, когда дом уже был построен, вдруг расщедрился и вернул композиторам их взносы, из-за чего они получили возможность купить мебель и обставить свои новые квартиры. Был он, конечно, злодеем непростым, умел при случае и покупать, не только убивать. Наверное, все новоселы чувствовали к нему благодарность.

Кажется, я могу вспомнить в точности всех обитателей нашего второго подъезда, по крайней мере, с нашей стороны. Мы жили на третьем этаже. Под нами жил нарком Николай Антонович Соснин (это тоже одна из повадок советской власти – поселить в интеллигентском доме какого-нибудь номенклатурного работника). Уровень жизни Соснина существенно отличался от композиторского. Это я поняла, когда, подружившись с его дочерью Маришей, получила в подарок на день рождения ящик пирожных, и эти эклеры, «наполеоны», корзиночки врезались в память невиданным натюрмортом. Надо сказать, о жене Соснина («самого» я плохо знала, хоть он и был всегда очень любезен при встречах, некий таинственный господин в синем пальто и синей шляпе, мягко нырявший в черную машину) я сохранила самые теплые воспоминания. Удивительно добрая, совершенно лишенная какой бы то ни было спеси, связанной с высоким положением мужа, Татьяна Валериановна, красивая, деятельно сочувствующая, всегда готовая прийти на помощь, вызывала в воображении героиню тургеневских времен, с их добрым сдержанным достоинством и скромностью, – вот уж это качество намертво вышло из моды.

Сейчас я подумала, что наш второй этаж был в те времена этажом Татьян. Напротив этой Татьяны жила другая – в ту пору для меня «тетя Таня» Поляновская – несчетное количество раз я бывала в гостях у тети Тани, она угощала меня хворостом – хозяйка была изумительная – и выслушивала все мои детские, а потом и недетские рассказы. Что в ней всегда поражало меня, хоть в слова не облекалось: безупречность. Безупречность внешнего облика, аккуратные седые букольки, наглаженные блузки, ни одной лишней детали в туалете, немножко кружева, камея у воротничка, всегда ласковый голос. В наши времена всеобщей распущенности, грубости, узаконенной свободы в лексиконе я не могу ее представить себе. Что бы она делала…

Над нами, в квартире 22 жил Арам Ильич Хачатурян, в квартире 24 – его жена композитор Нина Владимировна Макарова и их сын Карен (Реник), в квартире 26 – композитор Николай Павлович Будашкин с женой, двумя дочерьми и двумя сыновьями, в квартире 28 – Дмитрий Борисович Кабалевский с женой Ларисой Павловной и сыном Юрой, в квартире 30 – Анатолий Николаевич Александров с женой Ниной Георгиевной и дочерью Татьяной и, наконец, на самом последнем – девятом – этаже композитор Иванов-Радкевич с женой и детьми, Костей и Наташей, обладательницей самой толстой золотой косы в Москве и ее окрестностях. В дальнейшем многое переменилось: в квартиру Александрова, переехавшего в четвёртый подъезд, переселился Юрий Александрович Шапорин с женой и двумя сыновьями – тогда для меня Славиком и Шуриком – моими товарищами по дворовым играм.

В дальнейшем Кабалевский и Хачатурян переехали в дом композиторов на улице Огарева. Анатолий Григорьевич Новиков с женой и двумя красавицами дочерьми Мариной и Любой и Вано Ильич Мурадели с женой как признак наивысшего расположения властей получили право на переезд в высотный дом на Котельнической набережной. Что ж, «Эх, дороги, пыль да туман, / Холода, тревоги да степной бурьян», – эту песню я пела, аккомпанируя себе на «своём» пианино и всякий раз заливаясь слезами всю войну. Вано Ильич прославился песней о Бухенвальде, другими, как тогда говорили, «партийно-патриотическими песнями», но более всего вошёл в историю как бы не через парадный подъезд, а благодаря тому, что попал в число заклеймённых постановлением 1948 года композиторов – врагов народа – Прокофьева, Шостаковича, Хачатуряна. Попасть в эту компанию при любом раскладе, с моей точки зрения, было знаком почета. Но дело было не в музыке его оперы «Великая дружба». Она шла бы себе и шла, поскольку никаких признаков западного упадничества и всякой буржуазной пакости там не было. Но вот случилось так, что Сам Хозяин, любитель и «знаток» опер, скрывшись за спины единомышленников и сидя как всегда в ложе слева от сцены, уловил какие-то дикие с его точки зрения несуразицы в либретто, касающемся истории Грузии, и просто вышел из себя. Так бесславно кончилась жизнь оперы «Великая дружба» Вано Мурадели, а заодно и великих сочинений Прокофьева и Шостаковича.

На страницу:
4 из 6