Полная версия
Утренний приём пищи по форме номер «ноль»
– А тебе оно надо вообще?
– Что надо?
– Ну, привыкать ко всему. Чтобы стало норм.
– Не знаю…
– Вот видишь. Ты для себя этот вопрос реши сначала. Видишь, какая штука: тут все как бы не по своей воле оказались. Никому тут изначально не надо вот это вот всё: потеть там, шею брить, с автоматом ебаться. Но если жить в отрицании реальности – это ж умом тронуться можно. А реальность такова, что все мы здесь, и никто отсюда не выйдет, пока не дослужит. И чтобы комфортно здесь жить, надо меняться. Мне как-то препод по литературе знаешь, что сказал?
– Что?
– Что если в художественном произведении персонаж никак не меняется, то он залупа, а не персонаж. Понимаешь, куда клоню?
– Кажется, да. Но я ж не персонаж художественного произведения.
– Уверен?
– Ну, как бы, да, – усмехнулся Голецкий и закурил следующую сигарету.
– Короче, суть моей телеги в том, что тебе надо прошлое своё отпустить. Забудь ты про дом – про всё на свете, кроме «здесь» и «сейчас», и попытайся во всём разобраться. Здесь, на КМБ, у тебя это вряд ли получится: славу ты себе уже сделал, и от тебя по-любому здесь будут ждать косяков. А раз будут ждать косяков, то косячить ты и будешь – уж такова природа человека. Но вот после КМБ попробуй, всё же, переломить как-то ситуацию. Зарекомендуй себя с другой стороны, может быть, или прояви себя как-то.
– Как?
– А я почём знаю?
– Учебная рота, заканчиваем перекур, выходим строиться!
Отвечая на глупые вопросы Голецкого, я так много говорил, что успел выкурить только половину сигареты. Вечер был испорчен. Раздосадованный и злющий, я встал в строй. Потом мы пошли обратно в казарму. Ветер дул нам в спину.
Глава 7
В субботу Грешин сделал большой анонс.
– Чеъез неделю Новый год. Ъискну пъедположить, что это будет самый уёбищный Новый год в вашей жизни. Есть два ваъианта, как его отпъаздновать. Пеъвый: как обычный пъаздничный день. Обычный пъаздничный день в аъмии – это чуть больше свободного въемени днём и вафелька на ужин в качестве новогоднего угощения. Втоъой ваъиант: накъыть стол и встъетить пъаздник по-людски. Кто за пеъвый ваъиант – ъуки поднять.
Рук не было.
– Кто за втоъой ваъиант – ъуки поднять.
Руки подняли все. Грешин продолжил:
– Как вы понимаете, госудаъство вам стол накъывать не станет: если хотите пъаздника – всё в ваших ъуках. В ваших и в моих. Вопъос закупки и готовки беъу на себя я. С вас – символический денежный взнос. Вопъосы есть на этом этапе?
– Никак нет!
– Значит, щас. Получаем телефоны. Когда получите телефоны и позвоните домой, доведите инфоъмацию до ъодителей. Только не говоъите пожалуйста мамам и папам, мол, «Пъапоъщик Гъешин пъосит денег, пеъеведи ему по номеъу телефона». Пусть ничего не пеъеводят, пока не позвонят мне, это понятно?
– Так точно!
– Если кто-то вдъуг захотел заподозъить меня в том, что я таким объазом хочу заъаботать, то спешу вас ъасстъоить: заъплата у меня охуительная, ещё чуть-чуть и нечего желать. Подставлять свою жопу под статью ъади… сколько вас тут?.. ъади скольки-то там тысяч мне неинтеъесно. Не хотите – не надо, мне всё ъавно, как вы встъетите этот Новый год. Пъосто…
Прапорщик Грешин впервые прервал сам себя на полуслове. Обычно он говорил ёмко, по делу и всё сразу. Теперь же он как будто подбирал слова, подумав, что те слова, которые он подобрал до этого, были недостаточно хороши.
– В общем, ъодителям позвонить, довести инфоъмацию, сказать, чтобы на досуге позвонили мне, и там мы уже с ними всё обсудим. Вопъосы на этом этапе?
– Никак нет!
– Тогда поехали… Тихонцев!
– Я!
– На, забиъай своё говно.
Тихонцев вышел из строя, подлетел к прапорщику и получил свой телефон с обмотанным вокруг него кабелем зарядного устройства.
Мы позвонили родителям и в очередной раз сказали, что с нами всё хорошо. Про Новый год мы тоже рассказали. Батонов в этот раз не листал своих тёлок в купальниках. Он вообще не стал брать телефон. Вместо этого он подошёл к Грешину и о чём-то его попросил. Тот поморщился, но, по всей видимости, на это «что-то» согласился.
В понедельник нас усадили на центральном проходе. Перед нами поставили огромный телевизор. Во всём расположении на время выключили свет, чтобы был хорошо виден экран. Экран пока горел синим цветом. Перед ним чёрной тенью стоял капитан Максимушин.
– Так, товарищи солдаты. Что вы знаете про так называемый дисциплинарный батальон?
– Это «дизель» который? – спросил Отцепин, как обычно забыв сделать это по форме. Капитан смерил его строгим взглядом и несколько долгих секунд держал паузу, придумывая разрушительный ответ, который бы напрочь уничтожил психику Отцепина.
– Дизель-хуизель, – сказал Максимушин. Затем продолжил, – Дисбат-ебат – как его только не называют, ёпте. Но суть одна. Эту суть вы увидите сейчас на экране. И я хочу, чтобы каждый из вас держал в голове одну мысль: вас, сидящих сейчас здесь, от того, что вы увидите на экране, отделяет одно неосторожное движение. Я хочу, чтобы всякий раз, когда вам захочется кого-нибудь отпиздить из ваших товарищей или над кем-нибудь поиздеваться, вы вспоминали то, что увидите на экране. Короче, там всё расскажут. Всё, смотрим, ёпте.
При помощи то ли Зублина, то ли Анукаева капитан Максимушин включил видео. Двухчасовой фильм рассказывал о том, куда приводят мечты о дезертирстве, неуставные взаимоотношения, неисполнение приказов и всякие прочие дерзкие вещи. После двух недель КМБ мы и так были в достаточной степени квадратными, но сохраняли, несмотря на все проведённые над нами манипуляции, свои изначальные размеры: кто-то был побольше, кто-то поменьше, кто-то совсем крохотным, как Голецкий. Фильм же показал нам, как из людей делают абсолютный квадрат, некую идеальную геометрическую фигуру о четырёх углах, усечённую под единый микроскопический размерный стандарт. У этих квадратов будто бы уже не было воли, не было чувств и разума, а жили они одними инстинктами, которые держала в узде палка-погонялка надзирателя. Было страшно видеть, какие вещи может сотворить с человеком устав при его дословном приложении к округлой и шершавой жизни. Мы съёжились. Батонов, у которого уже вошло в привычку подтрунивать над Голецким, потупил взор и задрожал, точно он один вдруг почувствовал, как в помещении похолодало до минус сорока. Голецкий, будучи последним, кому даже в теории мог грозить дизель, как обычно принял всё на свой счёт и как будто бы вовсе умер. Перестал дышать, моргать, сердце у него остановилось где-то в районе пяток, да и тело его уже остыло и закоченело. Всё, поминай как звали!
Через время всё закончилось. Экран снова посинел, в расположении включили свет, вернув в помещение саму жизнь. Батонову снова стало тепло.
– Ну как, ёпте? – холодным голосом спросил Максимушин. Мы ничего не ответили. Максимушин продолжил:
– Вот такая вот хуйня-муйня. Так что ведите себя достойно, ёпте. Там, кстати, говорили в фильме, что срок в дисбате в зачёт срока службы не идёт?
– Да, было что-то такое, та-щ капитан, – ответил Зублин.
– Вот так вот. Так что при желании можно послужить и два года, как раньше. Достаточно только пиздануть своего товарища палкой по голове.
Тут уже Зублин сглотнул ком, подступивший к горлу. Прапорщик Совин хищно посмотрел на него из дальнего конца расположения.
Потом у нас был обед, на котором мы не хотели есть, а после – перекур, на котором мы не хотели разговаривать. Потом нас снова повели на строевую подготовку, и к концу дня всё худо-бедно вернулось на круги своя.
Вторник был ознаменован приходом в нашу роту самого майора Болдыря. Самого Майора Болдыря! Нас к этому тщательно подготовили, да мы и сами – чего уж греха таить – тщательно подготовились. Майор Болдырь пришёл к нам, чтобы сообщить пренеприятнейшее известие:
– К нам едет Комитет матерей. Кто-то знает, что вообще такое Комитет матерей?
Я знал и решил, что это мой шанс, и его нельзя упускать. Пока моё знание со мной, оно ничто, пыль – мусор даже. Мусор, мешающий мне сосредотачиваться на важных задачах вроде заправки кровати, строевого шага или несения службы в суточном наряде. Но когда знание обёрнуто в слова и выставлено наружу на всеобщее обозрение, оно – моё украшение, моя визитная карточка, мой билет во что-то, к чему я точно не приду, если буду, весь такой умный, сидеть и молчать.
Я поднял руку.
– Да?
Я встал.
– Товарищ майор, курсант учебной роты, рядовой Альпаков. Комитет матерей – это организация, занимающаяся гражданским надзором за соблюдением прав призывников и военнослужащих, – сказал я.
– Верно, – ответил майор Болдырь, и над моей головой прогремел салют.
Я сел. Болдырь продолжил:
– Должен сказать, что Комитет матерей – это организация, которой боюсь даже я. А уж я всякого повидал. Если у кого-то вдруг после слов рядового… как там тебя?..
Я снова встал.
– Товарищ майор, курсант учебной роты, рядовой Альпаков.
– Альпаков. Садись.
Я снова сел под гром фейерверков. Болдырь снова продолжил:
– Если у кого-то после того, что сказал рядовой Альпаков, возникла идея, будто бы Комитет матерей ходит по частям и вызволяет из армии всех, кто в ней тупо не хочет служить, то хочу предостеречь вас от заблуждения. Комитет матерей хочет, чтобы вы служили здесь больше, чем этого хочу я. Хочет, чтобы вы служили здесь нормально, достойно, безопасно. Если захотите вцепиться им в юбку, расплакаться и начать проситься домой – ваше право. Но я вас предупредил.
Голецкий аж просиял. Его спектакль с животом, который вроде бы давно закончился, теперь грозился разразиться новым актом.
Матери пришли вскоре после речи Болдыря. Мы сидели и слушали их. Это были приятные женщины. Они рассказали нам о себе и дали свои номера телефонов. Сказали звонить, если будут проблемы.
– А теперь, ребята, если у вас есть какие-то вопросы или пожелания, или вы просто хотели бы побеседовать с нами – можете подойти.
Те, кто хотел побеседовать, подошли. В их числе был Голецкий, который стоял и держал себя так, словно решается на какой-то отважный шаг. Остальным же было приказано вернуть столы и стулья обратно в учебные классы, а после – действовать согласно указаниям сержанта Кыша.
– Пшли вон все! Н-н-нахер! Пятёрку принимаем и на плац. Шагать будем учиться, – сказал сержант Кыш, и мы сделали всё так, как он сказал.
Незаметно настал вечер. Мы стояли в курилке и закуривали очередной рыбно-капустный ужин. Кажется, здесь я впервые за весь день после встречи с Комитетом увидел Голецкого. Он опять был грустный и опять хотел с кем-нибудь поговорить. Жаль его было, всё же.
– Чё скучаешь? – спросил я его.
Он вздрогнул, будто бы вынырнув из проруби своих тёплых мыслей на декабрьский мороз.
– Да так… – ответил он.
– Чё такое куришь?.. Нихера-сь! С двумя кнопками? Балдёж! Где взял?
– Кыш дал.
– Когда успел?
– Да вот, после обеда где-то.
Значит, Голецкий опять успел разрыдаться, где-то после обеда. Когда он рыдал при сержантах, те угощали его сигаретами. Кыш курил тонкие, с двумя кнопками.
– Ясно. А к тёткам тем чё подходил?
– Каким?
– Из Комитета.
– А. Так, поговорить.
– А остальные чё подходили?
– Тоже поговорить.
– И как? Поговорили?
– Ага.
Голецкий глубоко затянулся. Мне показалось, будто бы у него слегка дрожит подбородок, а вместе с ним и нижняя губа. Я решил больше ничего ему не говорить и стал молча курить свою сигарету.
Фонарь, освещавший плац, в тот час старался светить особенно ярко. Небо заволокли тучи, вечер выдался необычайно мрачным и снежным. Снег валил и валил, и валил, добавляя работы солдатам из мостовой роты Грешина, которые скребли лопатами асфальт. На большие лопаты они наваливались подвое и шли с ними от одного края плаца к другому, толкая перед собой бесформенную кучу слякоти и ненастья. Зублин с Анукаевым были счастливы тем, что они сейчас с нами, а не со своими товарищами по роте. Мы же пока ещё не понимали своего счастья: как это здорово, что самое сложное, что есть сейчас в нашей жизни – это подготовка к присяге.
– Я, наверное, всё-таки вскроюсь, – сказанул вдруг Голецкий мне в спину.
– Чё?!
– Не всерьёз. Так, поперёк полоснусь. Тогда-то точно домой отправят.
Голецкий затянулся и на выдохе посмотрел мне прямо в глаза. Так, словно бы ждал от меня такого ответа, который разделит его жизнь на «до» и «после».
Вот что бы вы ему сказали на моём месте?
Вот и я сказал ему то же самое.
Глава 8
Грешин остался ответственным тридцатого декабря. Коллективным разумом мы выявили закономерность: Грешин всегда остаётся ответственным именно по субботам. Когда нам представилась возможность, мы спросили у самого умного из шефствовавших над нами старослужащих, почему всё так, а не иначе.
– Потому что он старшина роты, – отвечал самый умный из бывалых, – По субботам всегда ответственным остаётся старшина роты, потому что в субботу – баня, которую старшине надо организовать. Он всю эту кухню знает: с бельём там и всей прочей вещёвкой.
– И чё, так везде?
– Везде вроде. Есть ещё такая тема, что по понедельникам командиры рот остаются. Фиг его знает, почему.
Помимо бани, в эту субботу на Грешине висела ещё и организация нашего Нового года. Перед обедом сержант Кыш привёз продукты. Грешин подрядил счастливую часть из нас на переноску пакетов с едой в столовую и в расположение роты. Счастливы мы были тем, что занимались этим вместо строевой.
В столовой продукты у нас приняли несколько солдат из мостовой роты, которым Грешин поручил делать всякие салаты и нарезки. В роте же мы оставили газировку, сладости, фрукты и прочую ерунду, не требовавшую приготовления или хранения в холодильнике. Всё это дело мы прямо в пакетах положили в комнате досуга с ударением на первый слог, после чего Грешин комнату закрыл, опечатал и поклялся, что уничтожит любого, кто попытается войти туда.
– Сожъу и высъу! Понятно?
– Так точно!
Мы предвкушали праздник. Да, мы знали, что это будет худший Новый год в нашей жизни. Но всё-таки он будет, и всё-таки это будет самый настоящий Новый год: с мандаринами, оливье и президентом по телеку. Как в детстве. Точнее – как в извращённой и фантасмагорической версии детства, где все мы будем семьёй из сотни воняющих мокрыми тряпками лысых детей, а фигуру отца нам заменит ответственный по подразделению, которому придётся провести завтрашнюю ночь с нами. Всем прочим же родственникам суждено было остаться за кадром этой картины торжества.
Предвкушал праздник и Грешин. Сам он, конечно же, должен был встретить его дома, в кругу семьи. Но чтобы он смог со спокойной душой сделать это завтра, сегодня ему нужно было сделать всё безукоризненно, руками своих подчинённых. Во время обеда мы стали свидетелями того, как одни из таких рук сделали что-то, что Грешина раздосадовало. И мы впервые увидели прапора в настоящем гневе: горячем и необузданном. Суть дела прошла мимо наших глаз и ушей. Зато не ускользнул от нас подзатыльник, который Грешин отвесил солдату-повару с многозначительным звуком «дзыщь!» От такого «дзыща» шапка солдата сначала хотела слететь с его головы, но потом голова сказала: «Постой, давай вместе, уи-и-и!», – и на пару с шапкой спрыгнула с плеч рядового, укатилась куда-то за линию раздачи и так и лежала там, пока прапорщик Грешин не разрешил безголовому телу отправиться на её поиски.
В бане, после обеда, мы привели себя в порядок. Отмыли недельный пот с яиц, пропарили кожу под горячей водой, потёрли мочалками спины. Нас упаковали в новое нательное бельё, и теперь наши тела выглядели как румяные новогодние подарочки.
Дальше нам раздали телефоны без каких-либо дополнительных инструкций. Народу в учебной роте прибавилось: если сначала нас было двадцать два, то с течением времени к нам присоединилась ещё куча людей, и теперь нас было ровно сто человек. Разумеется, нас разделили на три взвода, чтобы нами было удобно командовать. И вот уже не один, но три роя пчёл получили телефоны и принялись жужжать в них наперебой, забившись в самый просторный из учебных классов. Говорить с домом в таких условиях было сложно. Разобрать, что говорит дом – тоже. Когда я пытался поздравить мать с наступающим, она всё пыталась что-то мне рассказать про какое-то видео.
– …пв…в…эт…видео…пр…щк…пзв…
– ЧЕГО?
– …прап…щк…ваш-ш-ш…прос…ВИДЕО…зп…ст…
– А? АЛЁ? КАКОЕ ВИДЕО?
Всё прояснилось только перед ужином, когда мы стояли в столовой фронтом на телевизор и ждали приглашения пройти по раздаче. Но вместо приглашения прапор велел нам ждать и не пиздеть, пока он что-то там настраивает в телеке руками рядового Бруса.
– Господи, ну чё там Бъус, а? Чё, высшая математика, флешку воткнуть?
– Да щас, товарищ прапорщик, тут это… щас оно, всё прочитает.
Брус припотел. Ему очень не хотелось, чтобы его голова вместе с шапкой убежала с плеч от прапорского подзатыльника.
– Всё, товарищ прапорщик! Теперь только на «Плей» нажать.
– Ну ты погоди, дай я им ъасскажу хоть. Итак, товаъищи солдаты. Ваши мамы пъоявили матеъинскую инициативу и пъислали мне видеопоздъавления для вас. С наступающим и всем пъочим. Ъядовой Бъус всё это дело смонтиъовал так, как только он это умеет… Охуительно ведь смонтиъовал, ъядовой Бъус?
– Так точно, товарищ прапорщик. Хорошо смонтировал.
– Ну вот, значит, Бъус пикчеъз пъедставляет. Надеюсь, никто не пъотив, если ужин сегодня немного задеъжится?
– Никак нет! – ответили мы.
– Вот и хоъошо. Включай.
Брус включил. Каждый бритый затылок в строю, видя поздравление в свою честь, чуть вздрагивал и вертелся, как бы стараясь не утонуть в сантиментах и не захлебнуться ими. Была там и моя мать, и я наконец понял, про какое видео она пыталась мне втолковать. Все матери были там. Все, кроме матери Батонова, которой не было в принципе. Ни матери, ни отца, ни бабушек с дедушками, ни братьев, ни сестёр, ни дядь, ни тёть – никого.
– Твоя мамка чтоль? – хмуро спрашивал Батонов Тихонцева.
– Ага, – отвечал Тихонцев, не отрывая взгляда от экрана.
– М-м. Ну ничё. Нормальная.
А потом мы стали ужинать.
На следующий день прапорщик Совин сменил прапорщика Грешина на посту ответственного. Совин и должен был встретить с нами Новый год. Всю первую половину дня он напрягал нас всякой горькой ерундой, чтобы праздник показался нам слаще. Ближе к вечеру мы расставили на ЦП столы.
– Ты, кстати, знаешь, что ЦП на сленге задротов в интернете – это «Чилдрен Порн» или как-то так, – сказал какой-то толстяк, с которым я тащил стол.
– Тащи давай, не пизди!
В общем, мы расставили на центральном проходе столы и накрыли их скатертями. После этого нас вывели на плац, чтобы ещё немножко вымотать строевой. Последний раз в этом году.
– Раз! Раз! Раз два три! – считал Анукаев, – ПРЯМО!
«Хтрум-хтрум-хтрум!»
– ПРЯМО!
«Хтрум-хтрум-хтрум!»
– От-т заебца!
Потом мы долго, долго курили. Сигарет к тому моменту у нас было в обрез. Запасы, привезённые из дома, у большинства ребят закончились. Остались они только у тех, кто приехал в часть аккурат перед Новым годом. То был третий взвод: чуваки, которых отловили на улицах столицы, кажется, в самый последний день призыва и привезли сюда. Среди них был один любопытный персонаж – рядовой Мюллер. Мюллер был маленьким, толстым пивным человечком. Казалось, до армии он владел небольшим заводом, на котором он гнал свой нажористый Мюллербрау и продавал его по бросовой цене лучшим барам столицы. Мюллер был чрезвычайно запаслив. Он тащил в свои карманы всё хоть мало-мальски ценное, до чего дотрагивались его маленькие, надутые жирцом ручки. Сигаретами он тоже запасся впрок. Вчера он попросил у Грешина разрешения взять из своей сумки целый блок:
– Та-щ прапорщик, разрешите обратиться из строя, рядовой Мюллер!
– Ну?
– Разрешите не пачку взять, а блок, та-щ прапорщик.
Грешин даже как-то смутился.
– Ты как волк из «Ну, погоди» куъить собъался, по десять за ъаз?
– Та-щ прапорщик, всем хочу раздать. Вдруг кто угоститься захочет.
Это был третий или четвёртый день Мюллера в части. Он хотел сделать широкий жест, чтобы сразу понравиться сослуживцам. Мы этот жест оценили.
– Хуй с тобой, лови, – ответил Грешин и швырнул блок сигарет Мюллеру в голову.
Радость от халявы быстро сошла на нет: Мюллер курил дешёвую солому, пропитанную жидким никотином. То были самые дешёвые сиги из всех, что можно было купить за деньги. Но, как сказал Батонов, принимая в дар сразу несколько пачек:
– На халяву и хлорка – творог, хэ-хэ-хэх!
И вот, мы курили. Кто-то докуривал остатки своих царских сигареток с мятными и фруктовыми кнопками, а кто-то сосал мюллеровскую шнягу и, в общем-то, тоже чувствовал себя неплохо.
После обеда нас ждала развязка самой главной интриги сегодняшнего дня: кто же встанет в наряд в новогоднюю ночь. Прапорщик Совин зачитал две фамилии, а на третьей остановился.
– А третьим в этой компании я хочу видеть рядового Мюллера. Где он?
– Я!
– Выйти из строя, рядовой Мюллер!
– Есть!
Мюллер вышел. Чудной малый, всё же. Его будто бы нарисовали для мультика, а потом он оказался не нужен, и его выбросило сюда, к нам. Голова его настолько плавно перетекала в плечи, минуя шею, что казалось, будто создать такое способна только рука художника-карикатуриста, но никак не природа, и уж точно не, прости господи, Бог.
Мюллер не понимал, за что ему это, но спросить не решался. Да и не нужно было: Совин прекрасно видел немой вопрос в недовольном выражении его краснощёкого лица-блинца.
– Знаешь, почему я ставлю тебя сегодня в наряд, рядовой Мюллер?
– Никак нет.
– Потому что ты мне не нравишься, рядовой Мюллер. Вижу я в тебе какое-то… Что-то вот такое… Ну, ты понял меня короче, да?
– Так точно, та-щ прапорщик.
– Я буду за тобой следить, рядовой Мюллер, понял? Приглядывать буду. Усёк?
– Так точно, та-щ прапорщик.
– Всё, встать в строй!
– Есть!
Мы не знали и не могли знать, за что Совин невзлюбил Мюллера. Наверное, это был закон природы: Совин был хищником, а Мюллер – очередной полевой мышкой, попавшейся в цепкие когти прапорщика, и ничего уж тут не поделаешь.
Новый год начался после ужина. С ужина мы пришли голодными: мы ж не дураки какие, набивать кишки рыбой с капустой, когда в казарме нас ждёт сахарно-холестериновый шок. А он нас там ждал – ох-х, ждал! Мы вернулись в расположение где-то в половине восьмого и увидели уже накрытый длиннющий стол, ломившийся от яств, названия которых мы уже успели позабыть. Там было всё. Всё, кроме бухла, да и, по большому счёту, бухло как идея меркло в сравнении с нашей тоской по зазаборной пище. Вот эта вот вся блестящая в свете ламп курица, запечённая в чём-то чесночном, салаты, липкие от майонеза, печенье, вафли, рулеты и вафли, вафли сука вафли! пестрили перед нами, сверкая килокалориями. На этом фоне бухло казалось чем-то излишним и даже неприличным.
Мы заняли позиции перед столом, но за стол пока не садились. Было ещё одно важное дело, с которым надо было разобраться. Анукаеву поручили записать видео для наших мам. О том, как мы классно отмечаем Новый год, и как прапорщик Грешин классно освоил выделенный ему под это дело бюджет. Видео должно было быть преисполнено красоты, но красоты в армейском её понимании.
Брус написал речь. Анукаев прочитал речь, снимая на мобилу стол и нас напротив стола, стоящих по стойке смирно. Рядовой Анукаев читал текст глубоким, несвойственным ему прапорским басом:
– ДуРуГие МуМы! В эТаТ ЗнуМиНуТиЛьНъй ДиЕнь…
Гласные проваливались глубоко в горло, а те, которые не проваливались, Анукаев заталкивал сам, подпирая их опущенным к кадыку подбородком, чтоб они не выскочили изо рта фальцетом, обнажив в нём пустопогонного рядового.
Всё это было прекрасно. Радость и предвкушение праздника смешались с нелепицей, с театром, который нам приходилось играть перед камерой ради показухи. Да ещё и этот голос Анукаева… Да ещё и этот Мюллер на тумбе дневального, с пенным нефильтрованным брюхом, втянувший шею так, что голова его стала похожа на яйцо на одноногом подъяичнике, как у королей в мультиках.
– …мюллер ща ебанёт от серьёзности, зырь…
– …ох-х, ло-опнет, уп-п-п!..
– …па-аберегись! бдум! быщ!..
– Ну вы, уёбки! – гаркнул на нас Анукаев, выплюнув из горла прапорский ком, – Снимаем по новой. Будем снимать до тех пор, пока последний уёбок не потеряет желание смеяться в кадре.
Не смеяться было тяжело. Нам было хорошо.
Когда видео получилось, нам, наконец, разрешили приступить к первому за месяц приёму пищи, который не был ограничен во времени и пространстве. Во время него можно было разговаривать, можно было ходить из одного конца стола в другой за газировкой или чем-нибудь эдаким, можно было сидеть как вздумается. Дозволено было всё то привычное, что раньше запрещалось, а о большем в этот вечер мы не могли и мечтать.