Полная версия
Белый пудель
И действительно, пробежав шагов двести, он увидел этого дога, трусившего степенной рысцой. Уши у дога были коротко обрезаны, и на шее болтался широкий истёртый ремень.
Дог заметил Джека и остановился, полуобернувшись назад. Джек вызывающе закрутил кверху хвост и стал медленно подходить к незнакомцу, делая вид, будто смотрит куда-то в сторону. Мышастый дог сделал то же со своим хвостом и широко оскалил белые зубы. Потом они оба зарычали, отворотив друг от друга морды и как будто бы захлёбываясь.
«Если он мне скажет что-нибудь оскорбительное для моей чести или для чести всех порядочных пойнтеров вообще, я вцеплюсь ему в бок, около левой задней ноги, – подумал Джек. – Дог, конечно, сильнее меня, но он неповоротлив и глуп. Ишь, стоит, болван, боком и не подозревает, что открыл весь левый фланг для нападения».
И вдруг… Случилось что-то необъяснимое, почти сверхъестественное. Мышастый дог внезапно грохнулся на спину, и какая-то невидимая сила повлекла его с тротуара. Вслед за этим та же невидимая сила плотно охватила горло изумлённого Джека… Джек упёрся передними ногами и яростно замотал головой. Но незримое «что-то» так стиснуло его шею, что коричневый пойнтер лишился сознания.
Он пришёл в себя в тесной железной клетке, которая тряслась по камням мостовой, дребезжа всеми своими плохо свинченными частями. По острому собачьему запаху Джек тотчас же догадался, что клетка уже много лет служила помещением для собак всех возрастов и пород. На козлах впереди клетки сидели два человека наружности, не внушавшей никакого доверия.
В клетке уже собралось довольно многочисленное общество. Прежде всего Джек заметил мышастого дога, с которым он чуть не поссорился на улице. Дог стоял, уткнувши морду между двумя железными палками, и жалобно повизгивал, между тем как его тело качалось взад и вперёд от тряски. Посредине клетки лежал, вытянувши умную морду между ревматическими лапами, старый белый пудель, выстриженный наподобие льва, с кисточками на коленках и на конце хвоста. Пудель, по-видимому, относился к своему положению с философским стоицизмом, и, если бы не вздыхал изредка и не помаргивал бровями, можно было бы подумать, что он спит. Рядом с ним сидела, дрожа от утреннего холода и волнения, хорошенькая, выхоленная левретка с длинными, тонкими ножками и остренькой мордочкой. Время от времени она нервно зевала, свивая при этом трубочкой свой розовый язычок и сопровождая каждый зевок длинным тонким визгом… Ближе к заднему концу клетки плотно прижалась к решётке чёрная гладкая такса с жёлтыми подпалинами на груди и бровях. Она никак не могла оправиться от изумления, которое придавало необыкновенно комичный вид её длинному, на вывороченных низких лапах, туловищу крокодила и серьёзной мордочке с ушами, чуть не волочившимися по полу.
Кроме этой более или менее светской компании, в клетке находились ещё две несомненные дворняжки. Одна из них, похожая на тех псов, что повсеместно зовутся Бутонами и отличаются низменным характером, была космата, рыжа и имела пушистый хвост, завёрнутый в виде цифры 9. Она попала в клетку раньше всех и, по-видимому, настолько освоилась со своим исключительным положением, что давно уже искала случая завязать с кем-нибудь интересный разговор. Последнего пса почти не было видно; он забился в самый тёмный угол и лежал там, свернувшись клубком. За всё время он только один раз приподнялся, чтобы зарычать на близко подошедшего к нему Джека, но и этого было довольно для возбуждения во всём случайном обществе сильнейшей антипатии к нему. Во-первых, он был фиолетового цвета, в который его вымазала шедшая на работу артель маляров. Во-вторых, шерсть на нём стояла дыбом и при этом отдельными клоками. В-третьих, он, очевидно, был зол, голоден, отважен и силён; это сказалось в том решительном толчке его исхудалого тела, с которым он вскочил навстречу опешившему Джеку.
Молчание длилось с четверть часа. Наконец Джек, которого ни в каких жизненных случаях не покидал здравый юмор, заметил фатовским тоном:
– Приключение начинает становиться интересным. Любопытно, где эти джентльмены сделают первую станцию?
Старому пуделю не понравился легкомысленный тон коричневого пойнтера. Он медленно повернул голову в сторону Джека и отрезал с холодной насмешкой:
– Я могу удовлетворить ваше любопытство, молодой человек. Джентльмены сделают станцию в живодёрне.
– Как!.. Позвольте… виноват… я не расслышал, – пробормотал Джек, невольно присаживаясь, потому что у него мгновенно задрожали ноги. – Вы изволили сказать: в жи…
– Да, в живодёрне, – подтвердил так же холодно пудель и отвернулся.
– Извините… Но я вас не совсем точно понял… Живодёрня… Что же это за учреждение – живодёрня? Не будете ли вы так добры объясниться?
Пудель молчал. Но так как левретка и такса присоединились к просьбе Джека, то старик, не желая оказаться невежливым перед дамами, должен был привести некоторые подробности.
– Это, видите ли, mesdames, такой большой двор, обнесённый высоким, остроконечным забором, куда запирают пойманных на улицах собак. Я имел несчастье три раза попадать в это место.
– Эка невидаль! – послышался хриплый голос из тёмного угла. – Я в седьмой раз туда еду.
Несомненно, голос, шедший из угла, принадлежал фиолетовому псу. Общество было шокировано вмешательством в разговор этой растерзанной личности и потому сделало вид, что не слышит её реплики. Только один Бутон, движимый лакейским усердием выскочки, закричал:
– Пожалуйста, не вмешивайтесь, если вас не спрашивают!
И тотчас же искательно заглянул в глаза важному мышастому догу.
– Я там бывал три раза, – продолжал пудель, – но всегда приходил мой хозяин и брал меня оттуда (я занимаюсь в цирке и, вы понимаете, мною дорожат) … Так вот-с, в этом неприятном месте собираются зараз сотни две или три собак…
– Скажите, а бывает там порядочное общество? – жеманно спросила левретка.
– Случается. Кормили нас необыкновенно плохо и мало. Время от времени неизвестно куда исчезал один из заключённых, и тогда мы обедали супом из…
Для усиления эффекта пудель сделал небольшую паузу, обвёл глазами аудиторию и добавил с деланым хладнокровием:
– … из собачьего мяса.
При последних словах компания пришла в ужас и негодование.
– Чёрт возьми! Какая низкая подлость! – воскликнул Джек.
– Я сейчас упаду в обморок… мне дурно, – прошептала левретка.
– Это ужасно… ужасно! – простонала такса.
– Я всегда говорил, что люди подлецы! – проворчал мышастый дог.
– Какая страшная смерть! – вздохнул Бутон.
И только один голос фиолетового пса звучал из своего тёмного угла мрачной и циничной насмешкой:
– Однако этот суп ничего… недурён… хотя, конечно, некоторые дамы, привыкшие к цыплячьим котлетам, найдут, что собачье мясо могло бы быть немного помягче.
Пренебрегши этим дерзким замечанием, пудель продолжал:
– Впоследствии, из разговора своего хозяина, я узнал, что шкура наших погибших товарищей пошла на выделку дамских перчаток. Но, – приготовьте ваши нервы, mesdames, – но этого мало. Для того чтобы кожа была нежнее и мягче, её сдирают с живой собаки.
Отчаянные крики прервали слова пуделя:
– Какое бесчеловечие!..
– Какая низость!
– Но это же невероятно!
– О боже мой, боже мой!
– Палачи!..
– Нет, хуже палачей!..
После этой вспышки наступило напряжённое и печальное молчание. В уме каждого слушателя рисовалась страшная перспектива сдирания заживо кожи.
– Господа, да неужели нет средства раз навсегда избавить всех честных собак от постыдного рабства у людей? – крикнул запальчиво Джек.
– Будьте добры, укажите это средство, – сказал с иронией старый пудель.
Собаки задумались.
– Перекусать всех людей, и баста! – брякнул дог озлобленным басом.
– Вот именно-с, это самая радикальная мысль, – поддержал подобострастно Бутон. – По крайности будут бояться.
– Так-с… перекусать… прекрасно-с, – возразил старый пудель. – А какого вы мнения, милостивый государь, относительно арапников? Вы изволили быть с ними знакомы?
– Гм… – откашлялся дог.
– Гм… – повторил Бутон.
– Нет-с, я вам доложу, государь мой, нам с людьми бороться не приходится. Я немало помыкался по белу свету и могу сказать, что хорошо знаю жизнь… Возьмём, например, хоть такие простые вещи, как конура, арапник, цепь и намордник, – вещи, я думаю, всем вам, господа, небезызвестные?.. Предположим, что мы, собаки, со временем и додумаемся, как от них избавиться… Но разве человек не изобретёт тотчас же более усовершенствованных орудий? Непременно изобретёт. Вы поглядели бы, какие конуры, цепи и намордники строят люди друг для друга! Надо подчиняться, господа, вот и все-с. Таков закон природы-с.
– Ну, развёл философию, – сказала такса на ухо Джеку. – Терпеть не могу стариков с их поучениями.
– Совершенно справедливо, mademoiselle, – галантно махнул хвостом Джек.
Мышастый дог с меланхолическим видом поймал ртом залетевшую муху и протянул плачевным голосом:
– Эх, жизнь собачья!..
– Но где же здесь справедливость, – заволновалась вдруг молчавшая до сих пор левретка. – Вот хоть вы, господин пудель… извините, не имею чести знать имени…
– Арто, профессор эквилибристики, к вашим услугам, – поклонился пудель.
– Ну вот, скажите же мне, господин профессор, вы, по-видимому, такой опытный пёс, не говоря уже о вашей учёности: скажите, где же во всём этом высшая справедливость? Неужели люди настолько достойнее и лучше нас, что безнаказанно пользуются такими жестокими привилегиями…
– Не лучше и не достойнее, милая барышня, а сильней и умней, – возразил с горечью Арто. – О! мне прекрасно известна нравственность этих двуногих животных… Во-первых, они жадны, как ни одна собака в мире. У них настолько много хлеба, мяса и воды, что все эти чудовища могли бы быть вдоволь сытыми целую жизнь. А между тем какая-нибудь десятая часть из них захватила в свои руки все жизненные припасы и, не будучи сама в состоянии сожрать, заставляет остальных девять десятых голодать. Ну скажите на милость, разве сытая собака не уделит обглоданной кости своей соседке?
– Уделит, непременно уделит, – согласились слушатели.
– Гм! – крякнул дог с сомнением.
– Кроме того, люди злы. Кто может сказать, чтобы один пёс умертвил другого из-за любви, зависти или злости? Мы кусаемся иногда – это справедливо. Но мы не лишаем друг друга жизни.
– Действительно так, – подтвердили слушатели.
– Скажите ещё, – продолжал белый пудель, – разве одна собака решится запретить другой собаке дышать свежим воздухом и свободно высказывать свои мысли об устроении собачьего счастья? А люди это делают!
– Чёрт побери! – вставил энергично мышастый дог.
– В заключение я скажу, что люди лицемерны, завистливы, лживы, негостеприимны и жестоки… И всё-таки люди господствуют и будут господствовать, потому что… потому что так уж устроено. Освободиться от их владычества невозможно… Вся собачья жизнь, всё собачье счастье в их руках. В теперешнем нашем положении каждый из нас, у кого есть добрый хозяин, может избавить нас от удовольствия есть мясо товарищей и чувствовать потом, как с него живьём сдирают кожу.
Слова профессора нагнали на общество уныние. Более никто не произнёс ни слова. Все беспомощно тряслись и шатались при толчках клетки. Дог скулил жалобным голосом. Бутон, державшийся около него, тихонько подвывал ему.
Вскоре собаки почувствовали, что колёса их экипажа едут по песку. Через пять минут клетка въехала в широкие ворота и очутилась среди огромного двора, обнесённого кругом сплошным забором, утыканным наверху гвоздями. Сотни две собак, тощих, грязных, с повешенными хвостами и грустными мордами, еле бродили по двору.
Дверь клетки отворилась. Все семеро только что приехавших псов вышли из неё, повинуясь инстинкту, сбились в кучу.
– Эй, послушайте, как вас там… эй вы, профессор… – услыхал пудель сзади себя чей-то голос.
Он обернулся: перед ним стоял с самой наглой улыбкой фиолетовый пёс.
– Ах, оставьте меня, пожалуйста, в покое, – огрызнулся старый пудель. – Не до вас мне.
– Нет, я только одно замечаньице… Вот вы в клетке-то умные слова говорили, а всё-таки одну ошибочку сделали… Да-с.
– Да отвяжитесь от меня, чёрт возьми! Какую там ещё ошибочку?
– А насчёт собачьего счастья-то… Хотите, я вам сейчас покажу, в чьих руках собачье счастье?
И вдруг, прижавши уши, вытянув хвост, фиолетовый пёс понёсся таким бешеным карьером, что старый профессор эквилибристики только разинул рот.
«Лови его! Держи!» – закричали сторожа, кидаясь вслед за убегающей собакой.
Но фиолетовый пёс был уже около забора. Одним толчком отпрянув от земли, он очутился наверху, повиснув передними лапами. Ещё два судорожных движения, и фиолетовый пёс перекатился через забор, оставив на его гвоздях добрую половину своего бока.
Старый пудель долго глядел ему вслед. Он понял свою ошибку.
1896
Барбос и Жулька
Барбос был невелик ростом, но приземист и широкогруд. Благодаря длинной, чуть-чуть вьющейся шерсти в нём замечалось отдалённое сходство с белым пуделем, но только с пуделем, к которому никогда не прикасались ни мыло, ни гребень, ни ножницы. Летом он постоянно с головы до конца хвоста бывал унизан колючими «репяхами», осенью же клоки шерсти на его ногах, животе, извалявшись в грязи и потом высохнув, превращались в сотни коричневых, болтающихся сталактитов. Уши Барбоса вечно носили на себе следы «боевых схваток», а в особенно горячие периоды собачьего флирта прямо-таки превращались в причудливые фестоны. Таких собак, как он, искони и всюду зовут Барбосами. Изредка только, да и то в виде исключения, их называют Дружками. Эти собаки, если не ошибаюсь, происходят от простых дворняжек и овчарок. Они отличаются верностью, независимым характером и тонким слухом.
Жулька также принадлежала к очень распространённой породе маленьких собак, тех тонконогих собачек с гладкой чёрной шерстью и жёлтыми подпалинами над бровями и на груди, которых так любят отставные чиновницы. Основной чертой её характера была деликатная, почти застенчивая вежливость. Это не значит, чтобы она тотчас же перевёртывалась на спину, начинала улыбаться или униженно ползала на животе, как только с ней заговаривал человек (так поступают все лицемерные, льстивые и трусливые собачонки). Нет, к доброму человеку она подходила с свойственной ей смелой доверчивостью, опиралась на его колено своими передними лапами и нежно протягивала мордочку, требуя ласки. Деликатность её выражалась главным образом в манере есть. Она никогда не попрошайничала, наоборот, её всегда приходилось упрашивать, чтобы она взяла косточку. Если же к ней во время еды подходила другая собака или люди, Жулька скромно отходила в сторону с таким видом, который как будто бы говорил: «Кушайте, кушайте, пожалуйста… Я уже совершенно сыта…» Право же, в ней в эти моменты было гораздо меньше собачьего, чем в иных почтенных человеческих лицах во время хорошего обеда.
Конечно, Жулька единогласно признавалась комнатной собачкой. Что касается до Барбоса, то нам, детям, очень часто приходилось его отстаивать от справедливого гнева старших и пожизненного изгнания во двор. Во-первых, он имел весьма смутные понятия о праве собственности (особенно если дело касалось съестных припасов), а во‑вторых, не отличался аккуратностью в туалете. Этому разбойнику ничего не стоило стрескать в один присест добрую половину жареного пасхального индюка, воспитанного с особенною любовью и откормленного одними орехами, или улечься, только что выскочив из глубокой и грязной лужи, на праздничное, белое как снег покрывало маминой кровати.
Летом к нему относились снисходительно, и он обыкновенно лежал на подоконнике раскрытого окна в позе спящего льва, уткнув морду между вытянутыми передними лапами. Однако он не спал: это замечалось по его бровям, всё время не перестававшим двигаться. Барбос ждал… Едва только на улице против нашего дома показывалась собачья фигура, Барбос стремительно скатывался с окошка, проскальзывал на брюхе в подворотню и полным карьером нёсся на дерзкого нарушителя территориальных законов. Он твёрдо памятовал великий закон всех единоборств и сражений: бей первый, если не хочешь быть битым, и поэтому наотрез отказывался от всяких принятых в собачьем мире дипломатических приёмов, вроде предварительного взаимного обнюхивания, угрожающего рычания, завивания хвоста кольцом и так далее. Барбос, как молния, настигал соперника, грудью сшибал его с ног и начинал грызню. В течение нескольких минут среди густого столба коричневой пыли барахтались, сплетаясь клубком, два собачьих тела. Наконец Барбос одерживал победу. В то время, когда его враг обращался в бегство, поджимая хвост между ногами, визжа и трусливо оглядываясь назад, Барбос с гордым видом возвращался на свой пост на подоконник. Правда, иногда при этом триумфальном шествии он сильно прихрамывал, и уши его украшались лишними фестонами, но, вероятно, тем слаще казались ему победные лавры.
Между ним и Жулькой царствовало редкое согласие и самая нежная любовь. Может быть, втайне Жулька осуждала своего друга за буйный нрав и дурные манеры, но, во всяком случае, явно она никогда этого не высказывала. Она даже и тогда сдерживала своё неудовольствие, когда Барбос, проглотив в несколько приёмов свой завтрак, нагло облизываясь, подходил к Жулькиной миске и засовывал в неё свою мокрую мохнатую морду. Вечером, когда солнце жгло не так сильно, обе собаки любили поиграть и повозиться на дворе. Они то бегали одна от другой, то устраивали засады, то с притворно сердитым рычанием делали вид, что ожесточённо грызутся между собой.
Однажды к нам во двор забежала бешеная собака. Барбос видел её с своего подоконника, но, вместо того, чтобы, по обыкновению, кинуться в бой, он только дрожал всем телом и жалобно повизгивал. Собака носилась по двору из угла в угол, нагоняя одним своим видом панический ужас и на людей и на животных. Люди попрятались за двери и боязливо выглядывали из-за них. Все кричали, распоряжались, давали бестолковые советы и подзадоривали друг друга. Бешеная собака тем временем уже успела искусать двух свиней и разорвать несколько уток.
Вдруг все ахнули от испуга и неожиданности. Откуда-то из-за сарая выскочила маленькая Жулька и во всю прыть своих тоненьких ножек понеслась наперерез бешеной собаке. Расстояние между ними уменьшалось с поразительной быстротой. Потом они столкнулись… Это всё произошло так быстро, что никто не успел даже отозвать Жульку назад. От сильного толчка она упала и покатилась по земле, а бешеная собака тотчас же повернулась к воротам и выскочила на улицу.
Когда Жульку осмотрели, то на ней не нашли ни одного следа зубов. Вероятно, собака не успела её даже укусить. Но напряжение героического порыва и ужас пережитых мгновений не прошли даром бедной Жульке… С ней случилось что-то странное, необъяснимое. Если бы собаки обладали способностью сходить с ума, я сказал бы, что она помешалась. В один день она исхудала до неузнаваемости: то лежала по целым часам в каком-нибудь тёмном углу, то носилась по двору, кружась и подпрыгивая. Она отказывалась от пищи и не оборачивалась, когда её звали по имени.
На третий день она так ослабела, что не могла приподняться с земли. Глаза её, такие же светлые и умные, как и прежде, выражали глубокое внутреннее мучение. По приказанию отца её отнесли в пустой дровяной сарай, чтобы она могла там спокойно умереть. (Ведь известно, что только человек обставляет так торжественно свою смерть. Но все животные, чувствуя приближение этого омерзительного акта, ищут уединения.)
Через час после того как Жульку заперли, к сараю прибежал Барбос. Он был сильно взволнован и принялся сначала визжать, а потом выть, подняв кверху голову. Иногда он останавливался на минуту, чтобы понюхать с тревожным видом и насторожёнными ушами щель сарайной двери, а потом опять протяжно и жалостно выл.
Его пробовали отзывать от сарая, но это не помогало. Его гнали и даже несколько раз ударили верёвкой; он убегал, но тотчас же упорно возвращался на своё место и продолжал выть.
Так как дети вообще стоят к животным гораздо ближе, чем это думают взрослые, то мы первые догадались, чего хочет Барбос.
– Папа, пусти Барбоса в сарай. Он хочет проститься с Жулькой. Пусти, пожалуйста, папа, – пристали мы к отцу.
Он сначала сказал: «Глупости!» Но мы так лезли к нему и так хныкали, что он должен был уступить.
И мы были правы. Как только отворили дверь сарая, Барбос стремглав бросился к Жульке, бессильно лежавшей на земле, обнюхал её и с тихим визгом стал лизать её в глаза, в морду, в уши. Жулька слабо помахивала хвостом и старалась приподнять голову – ей это не удалось. В прощании собак было что-то трогательное. Даже прислуга, глазевшая на эту сцену, казалась тронутой.
Когда Барбоса позвали, он повиновался и, выйдя из сарая, лёг около дверей на земле. Он уже больше не волновался и не выл, а лишь изредка поднимал голову и как будто бы прислушивался к тому, что делается в сарае. Часа через два он опять завыл, но так громко и так выразительно, что кучер должен был достать ключи и отворить двери. Жулька лежала неподвижно на боку. Она издохла…
1897
Детский сад
Илья Самойлович Бурмин служил старшим писцом в сиротском суде. Когда он овдовел, ему было около пятидесяти лет, а его дочке – семь. Сашенька была девочкой некрасивой, худенькой и малокровной; она плохо росла и так мало ела, что за обедом каждый раз приходилось её стращать волком, трубочистом и городовым. Среди шума и кипучего движения большого города она напоминала те чахлые травинки, которые вырастают – бог весть каким образом – в расщелинах старых каменных построек.
Однажды она заболела. Вся её болезнь заключалась в том, что она по целым дням безмолвно сидела в тёмном уголку, равнодушная ко всему на свете, тихая и печальная. Когда Бурмин её спрашивал: «Что с тобой, Сашенька?» – она отвечала жалобным голосом: «Ничего, папа, мне просто скучно…»
Наконец Бурмин решился позвать доктора, жившего напротив. Доктор спустился в подвал, где Бурмин занимал правый задний угол, и долго искал места для своей енотовой шубы. Но так как все места были сыры и грязны, то он остался в шубе. Кругом его, но на почтительном расстоянии, столпились бабы – обитательницы того же подвала – и, подперши подбородки ладонями, глядели на доктора жалостными глазами и вздыхали, слыша слова «апатия», «анемия» и «рахитическое сложение».
– Ей нужно хорошее питание, – сказал строгим тоном доктор, – крепкий бульон, старый портвейн, свежие яйца и фрукты.
– Да, да… так, так, так, – твердил Илья Самойлович, привыкший ещё у себя в сиротском суде к подобострастному согласию со всяким начальством.
В то же время он сокрушённо глядел вверх, на зелёные стёкла окна и на пыльные герани, медленно умиравшие в промозглой атмосфере подвала.
– Всего важнее свежий воздух… Я бы особенно рекомендовал вашей дочери южный берег Крыма и морские купанья…
– Да, да, да… Так, так…
– И виноградное лечение…
– Так-с, так-с… Виноградное…
– А главное, повторяю, свежий воздух и зелень, зелень, зелень… Затем, извините… Чрезвычайно занят… Что это? Нет, нет… не беру, с бедных не беру… Всегда бесплатно… Бедных всегда бесплатно. До свидания-с.
Если бы у Ильи Самойловича потребовали для благополучия его дочери отдать на отсечение руку (но только – левую, правой он должен был писать), он ни на секунду не задумался бы. Но старый портвейн и – 18 рублей и 33 1/3 копеек жалованья…
Девочка хирела.
– Ну, скажи мне, Сашурочка, скажи, моя кисинька, чего бы ты хотела? – спрашивал Илья Самойлович, с тоской глядя в большие серьёзные глаза дочери.
– Ничего, папа…
– Хочешь куклу, деточка? Большую куклу, которая закрывает глаза?
– Нет, папа. Ску-учно.
– Хочешь конфетку с картинкой? Яблочко? Башмачки жёлтые?
– Скучно!
Но однажды у неё явилось маленькое желание. Это случилось весной, когда пыльные герани ожили за своим зелёным стеклом, покрытым радужными разводами.
– Папа… в сад хочу… Возьми в сад… Там… листики зелёненькие… травка… как у крёстной в садике… Поедем к крёстной, папочка…
Она только раз и была в саду, года два тому назад, когда провела два дня на даче у крёстной матери, жены письмоводителя мирового судьи… Она, конечно, не могла помнить, как сенсационно швыряла «письмоводителька» чуть ли не в лицо своим кумовьям стаканами со спитым чаем и как умышленно громко, тоном сценического а part[1], ворчала она за перегородкой о всякой шушере, перекатной голи, которая и так далее…
– Хочу к крёстной в сад, папочка…
– Хорошо, хорошо, деточка, не плачь, кисюринька моя, вот будет хорошая погодка, и в садик тогда пойдёшь…
Наступила наконец хорошая погодка, и Бурмин отправился с дочкой в общественный сад. Сашенька точно ожила. Она, конечно, не посмела принять участия в делании из песка котлет и вкусных пирожных, но глядела на других детей с нескрываемым удовольствием. Сидя неподвижно на высокой садовой скамеечке, она казалась такой бледной и болезненной среди этих краснощёких, мясистых детей, что одна строгая и полная дама, проходя мимо неё, произнесла, обращаясь, по-видимому, к старой тенистой липе: