bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– Можно я пропущу? – спрашивает она, поворачиваясь к Уэлч. Лицо Моны неподвижно, но ее тело выдает напряжение. У нее почти получилось, ей почти удалось отвертеться. Но остальные этого не допустят. Как и Уэлч.

– Боюсь, что нет. – Уэлч качает головой. – Давай.

Мона говорит что-то еще, но так тихо, что ее никто не слышит, и идет к столу. Дробовик уже заряжен. Ей нужно просто прицелиться и выстрелить. Она поднимает дробовик и пристраивает его на сгиб локтя так, будто баюкает куклу.

– Когда будешь готова. – Это Уэлч.

Мона поднимает дробовик и робко кладет палец на спусковой крючок. Мы затаили дыхание. У нее трясутся руки. Каким-то чудом она продолжает направлять дробовик в сторону мишени, но напряжение дает о себе знать.

– Я не могу, – всхлипывает она. – Я не… не могу.

Она опускает дробовик и смотрит в мою сторону.

И тут на шее у нее раскрываются три глубоких разреза, напоминающих жабры. Крови нет. Но с каждым вздохом они пульсируют, и под кожей у нее что-то извивается.

Мона не кричит. Она вообще не издает ни звука. Она просто падает на спину, хватая ртом воздух. Она продолжает глядеть на меня, ее дыхание замедляется. Не в силах отвернуться, я смотрю, как Уэлч подлетает к Моне и падает рядом с ней на колени, нащупывая пульс.

– Отведите ее в спальню, – велит она.

В спальню, а не в лазарет, потому что в лазарет отправляют тех, у кого дела совсем плохи. У Моны бывали приступы и похуже. Да и у остальных тоже.

Из толпы выходят девушки из лодочной смены; у каждой на поясе нож – только им разрешено носить оружие. Такими вещами всегда занимаются они; вот и теперь девушки берут Мону под руки, рывком поднимают ее и ведут к школе.

Поднимается гул, и мы идем было за ними, но Уэлч громко прочищает горло.

– Дамы, – протягивает она так же, как раньше во время вечерней поверки. – Разве я вас отпускала? – Все молчат, и Уэлч поднимает дробовик и передает его первой в очереди девочке. – Мы начнем заново. С самого начала.

Никто не удивлен. Мы давно потеряли способность удивляться. Мы снова выстраиваемся, ждем своей очереди и стреляем, чувствуя, как из дробовика в ладони переходит тепло – тепло Моны.

На ужине все разбредаются кто куда. Обычно мы по крайней мере сидим в одной комнате, но сегодня, получив у Уэлч еду, расходимся: кто в вестибюль, кто на кухню, где в старой дровяной печи догорают последние шторы. В такие дни, когда у кого-то случается очередной приступ, мы рассыпаемся на группы и гадаем, кто станет следующей.

Я сижу у лестницы, подпирая спиной балюстраду. Мы с Байетт и Риз сегодня получили еду последними, когда ничего толкового уже не осталось – только две краюшки батона, склизкие от плесени. Когда я вернулась с ними из кладовой, у Байетт сделался такой вид, будто она вот-вот расплачется, – мы с ней не обедали, потому что апельсин достался Риз в честном поединке, – но, к счастью, Карсон из лодочной смены отдала мне банку просроченного супа. Мы ждем, пока до нас дойдет консервный нож; тем временем Риз пытается вздремнуть на полу, а Байетт, задрав голову, смотрит на дверь, за которой скрывается лестница в лазарет на третьем этаже.

Когда здание только построили, там располагались комнаты прислуги. Узкий коридор, по три комнаты с каждой стороны, наверху плоская кровля, внизу вестибюль с высокими потолками и окнами в два ряда. Попасть наверх можно только по лестнице со второго этажа, запертой за низкой покосившейся дверью.

Я не люблю смотреть на эту дверь, не люблю думать о тех, кто там лежит. Мне не нравится, что там нет места для всех. И еще мне не нравится, что все двери в лазарете запираются снаружи. Что при желании палаты можно превратить в камеры.

Поэтому я смотрю на стеклянные стены столовой в дальнем конце вестибюля. Длинные пустые столы разобрали на растопку, столовое серебро выбросили в океан, чтобы мы не растащили ножи. Раньше это была моя любимая комната. Не в первый день, когда я не нашла себе свободного места, а потом, когда входила утром внутрь и видела, что Байетт заняла мне место. В наш первый год у нее была отдельная комната, и она любила встать пораньше и погулять по территории. Когда я спускалась в столовую, у нее уже была припасена для меня пара тостов. До Ракстера я ела их с маслом, но Байетт научила меня, что с джемом куда вкуснее.

Кэт ловит мой взгляд и машет мне консервным ножом. Я отлепляюсь от балюстрады и пробираюсь к ней мимо четверки девочек, которые разлеглись на полу квадратом, положив головы друг другу на животы, и пытаются друг друга рассмешить.

– Видела, как ты продавила Карсон, – говорит Кэт, когда я подхожу ближе. У нее черные волосы, прямые и тонкие, и темные пытливые глаза. Токс ее не пощадила. Несколько недель она провела в лазарете со связанными руками, потому что иначе раздирала пузырящуюся кожу в клочья. Теперь ее тело покрыто шрамами и белыми отметинами, и каждые несколько месяцев к ним прибавляются кровоточащие волдыри.

Я отвожу взгляд от свежего шрама на ее шее и улыбаюсь.

– Это было нетрудно.

Она передает мне консервный нож, и я прячу его под рубашку на поясе, чтобы никто не стащил его, пока я возвращаюсь к лестнице.

– У вас все нормально? Не мерзнете?

Из теплого на ней только съемная флисовая подкладка с куртки ее подруги Линдси. Когда мы в последний раз делили одежду, им с Линдси не повезло. Ну а одеяло тут можно уберечь, только если ни на секунду не сводить с него глаз.

– Все хорошо, – говорит Кэт. – Спасибо, что спросила. Проверьте, не вспучилась ли крышка у вашей банки. Не хватало нам еще ботулизма.

– Обязательно.

В этом вся Кэт, добрая по-своему. Она наша ровесница, а ее мама служит во флоте, как мой отец. Ракстер и Кэмп-Нэш – единственные населенные пункты на многие мили вокруг, и за долгие годы совместного существования они переплелись так тесно, что в Ракстере выделяют стипендии для детей служащих ВМФ. Только поэтому я здесь. Только поэтому здесь Кэт. В конце каждой четверти мы вместе садились на автобус до аэропорта: она возвращалась на базу в Сан-Диего, а я – в Норфолке. Она никогда не занимала мне место, но, когда я робко пристраивалась рядом, она улыбалась и позволяла мне дремать на своем плече.

Я сижу себе рядом с Байетт, когда у парадной двери поднимается шум. Там собралась компания Лэндри. Всех нас можно разделить на одиннадцать-двенадцать групп – одни побольше, другие поменьше, – и самая большая из них сосредоточена вокруг Лэндри; она на два года старше меня и происходит из древней бостонской семьи, древнее даже семьи Байетт. Она всегда нас недолюбливала – по крайней мере с тех пор, как однажды пожаловалась, что на острове нет парней, а Риз посмотрела на нее отрешенно и сказала: «Зато девчонок завались».

От ее слов в груди у меня что-то подскочило, и это ощущение порой возвращается ко мне по ночам, когда от косы Риз на потолке образуется сияющая рябь. Тяга. Желание.

Но она слишком далеко. Она всегда была слишком далеко.

Кто-то вскрикивает, и девочки, толкаясь, образуют тесное кольцо вокруг распростертого на полу тела. Я подаюсь вперед, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть. Блестящие каштановые волосы, тонкие угловатые черты лица.

– По-моему, это Эмми, – говорю я. – Первый приступ.

Эмми была в шестом классе, когда началась токс и ее одноклассницы одна за другой окунулись в период пубертата, надрываясь от крика и взрываясь фейерверками во время первых своих приступов. И вот наконец настала ее очередь.

Она скулит и повизгивает, пока ее тело дергается и сжимается от спазмов. Интересно, чем токс одарит ее – и одарит ли? Жабрами, как у Моны, волдырями, как у Кэт, может, костями, как у Байетт, или рукой, как у Риз? Порой токс не дает ничего – только отнимает, оставляя лишь иссушенную, угасающую оболочку.

Наконец Эмми затихает, и толпа вокруг нее начинает рассасываться. Для первого приступа она выглядит неплохо. У нее дрожат ноги, когда она поднимается с пола, и даже издалека видно, что вены на ее шее вздулись и потемнели, как синяки.

Раздаются аплодисменты. Эмми отряхивает с джинсов пыль. Джулия из лодочной смены отрывает кусок от черствой булки и кидает его Эмми. Кто-нибудь оставит вечером подарок у нее под подушкой – пару заколок или страницу одного из журналов, которые до сих пор кочуют из рук в руки.

Лэндри обнимает Эмми, и та расплывается в улыбке, гордясь тем, что показала себя молодцом. Думаю, настоящая боль дойдет до нее позже, когда адреналин схлынет, а Лэндри не будет рядом. Настоящая боль и осознание перемены.

– Мне до сих пор обидно, – говорю я. – Мне никто ничего не дарил.

Байетт смеется, быстро вскрывает банку с супом и протягивает мне крышку.

– Дарю.

Я слизываю овощной осадок, игнорируя кислый привкус. Байетт отхлебывает из банки. Выпив треть, она передаст ее мне. Риз всегда последняя. По-другому ее не заставишь поесть.

– Как думаешь, когда вывесят новый состав лодочной смены? – громко спрашивает Байетт. Она обращается ко мне, но делает это ради Риз – Риз, которая надеялась попасть в лодочную смену почти с самого начала.

Мать уехала от нее до того, как я попала в Ракстер, но я знала ее отца, мистера Харкера. Он был смотрителем, техником и разнорабочим в одном лице и жил в доме на краю острова за территорией школы. Жил до токс и карантина, а потом флот переселил его в школу. Больше он с нами не живет. Он ушел в лес, когда токс начала к нему подбираться, и с тех пор Риз пытается отправиться на его поиски.

Единственный способ это сделать – попасть в лодочную смену. Только так можно выйти за ограду. Обычно тройка лодочниц не меняется, пока одна из них не умрет, но несколько дней назад Тейлор сказала, что это будет ее последняя вылазка, что она больше не пойдет в лес. Она одна из самых старших и всегда помогала другим: успокаивала, подбадривала, накладывала швы. Мы не понимаем, что заставило ее отказаться.

Ходят слухи, что это как-то связано с ее девушкой, Мэри, которая одичала этим летом. В один день Мэри была с нами, а потом вдруг пропала: в ее теле осталась лишь токс, а свет в глазах потух. Тейлор была с ней в тот момент. Ей пришлось повалить Мэри на пол и пустить пулю ей в голову. Все считают, что именно по этой причине Тейлор покидает лодочную смену, но, когда Линдси спросила ее об этом вчера, Тейлор отвесила ей пощечину, и с тех пор эту тему больше не поднимали.

Строить догадки мы, конечно, не прекратили. Тейлор говорит, что она в порядке, что все нормально, но уйти из лодочной смены – это не нормально. Особенно для нее. Скоро Уэлч и директрисе придется назвать третье имя – имя той, кто займет освободившееся место.

– Может, завтра? – говорю я. – Я могу спросить.

Риз открывает глаза и садится. Ее серебряные пальцы подрагивают.

– Не надо. Только Уэлч разозлишь.

– Ладно, – говорю я. – Но ты зря беспокоишься. Место, считай, твое.

– Посмотрим, – отвечает Риз.

Не самый любезный наш обмен репликами, но он определенно претендует на место в тройке лидеров.

Вечером Байетт заканчивает зашивать мне глаз. Я не могу уснуть. Я лежу на спине, уставившись на дно койки Риз, где Байетт вырезала свои инициалы. БУ. БУ. БУ. Она делает это везде. На койке, на партах во всех классных комнатах, на деревьях в роще у воды. Она помечает Ракстер своим клеймом, и, думаю, если бы она попросила, я бы позволила ей пометить и себя.

Тишина тянется бесконечно, пока ближе к полуночи ее не разрывают два выстрела. Я напрягаюсь и жду, но в следующую секунду кто-то из ружейной смены кричит: «Все спокойно!»

Над нами посапывает Риз. Мы с Байетт делим нижнюю койку, прижимаясь друг к другу так, что я слышу, как она скрипит зубами во сне. Отопление недавно отключили, и мы спим едва ли не в обнимку, напялив на себя куртки и прочую одежду. Я могу сунуть руку в карман и потрогать гладкую оболочку патрона.

Мы научились этому вскоре после того, как Уэлч впервые назначила дежурных в ружейную смену. Тогда девочки увидели что-то с крыши. Они так и не поняли, что именно: одна утверждала, что это было существо с мутным светящимся контуром, которое двигалось медленно и спокойно, как человек, а другая возражала, что для человека оно слишком велико. Однако оно сильно их напугало, а потому они собрали всю ружейную смену в маленькой комнатушке на втором этаже и научили нас вскрывать патроны. Как вытерпеть спазм в желудке и как проглотить порох – наш смертельный яд – на случай, если у нас вдруг возникнет необходимость умереть.

Иногда по ночам я думаю о том, что же они видели, и в такие минуты приятная тяжесть патрона успокаивает: то, что они увидели и чего так испугались, мне не грозит. Но сегодня я могу думать только о Моне – о том, как она сжимает дробовик, а на лице ее написано желание приставить его к виску.

До Ракстера я никогда не держала в руках оружия. Иногда папа приносил домой табельный пистолет, но он всегда прятал его в сейф; Байетт и вовсе никогда не видела даже ружья.

– Я из Бостона, – сказала она, когда мы с Риз расхохотались. – Мы, в отличие от вас, оружие дома не держим.

Я запомнила это, потому что она почти никогда не рассказывала о доме. Бостон никогда не проскальзывал в разговоре, как проскальзывал у меня Норфолк. Не думаю, что она хоть немного скучала. В Ракстере нет мобильной связи, и для звонка домой нужно было в определенные часы использовать стационарный телефон в кабинете директрисы. Я никогда не видела ее в кабинете директрисы. Ни разу.

Я перекатываюсь на бок и смотрю на Байетт. Она уже успела задремать. Будь я из такой семьи, как у нее, – голубая кровь, деньги, – я бы скучала по дому. Этим мы с ней и отличаемся. Байетт никогда не хотелось того, чего у нее нет.

– Хватит глазеть, – бурчит она и тычет меня пальцем под ребра.

– Прости.

– Извращенка. – Она сцепляется со мной мизинцами и снова засыпает.

Должно быть, после этого я тоже заснула, потому что сперва вокруг меня ничего нет, а потом я моргаю, скрипит половица, и я понимаю, что Байетт рядом нет. Она стоит на пороге, прикрывая за собой дверь.

Нам не разрешается покидать комнаты ночью, нельзя выйти даже в уборную в конце коридора. Темнота снаружи слишком густая, а установленный Уэлч комендантский час строг. Я приподнимаюсь на локте, но, будучи в тени, остаюсь незамеченной. Она подходит к кровати, замирает ненадолго, а потом забирается по лестнице к Риз.

Кто-то из них вздыхает, и я слышу, как они ворочаются, устраиваясь поудобнее, а потом пшеничная коса Риз свешивается с койки, мягко покачиваясь надо мной. Волоски парят, как перышки, усеивая потолок бледными пятнами света.

– Гетти спит? – спрашивает она. Не знаю почему, но я замедляю дыхание, чтобы они не поняли, что я слушаю.

– Да.

– Что случилось?

– Ничего.

– Ты выходила.

– Да.

Обида кольцами сворачивается в животе. Почему она не взяла меня с собой? И почему рассказывает об этом Риз? Что такого есть в Риз, чего нет во мне?

Кто-то из них ворочается – наверное, Байетт плотнее прижимается к Риз. Байетт любит спать поближе. По утрам мне приходится отцеплять ее пальцы от карманов моих джинсов.

– Куда ты ходила? – шепчет Риз.

– Прогуляться.

Но я знаю, как звучит ложь. Она бы не стала рисковать ради того, чтобы размять ноги. Мы достаточно гуляем по утрам. Нет, в ее голосе какая-то тайна, и обычно такими тайнами она делится со мной. Что изменилось?

Риз молчит, и Байетт продолжает:

– На обратном пути меня поймала Уэлч.

– Херово.

– Все нормально. Я была внизу, в вестибюле.

– И что ты ей сказала?

– Что у меня разболелась голова и я пошла за грелкой.

Серебряная рука Риз свешивается и втягивает косу назад. Я могу представить приглушенный блеск ее глаз, жесткий контур подбородка. А может, она смягчается в темноте. Может, раскрывает душу, когда думает, что ее никто не видит.

Я встретила ее в свой первый день в Ракстере. Мне было тринадцать, но только формально – без груди, бедер и белозубой улыбки. С Байетт мы познакомились еще на пароме, идущем с материка, и сразу поняли, что нужны друг другу. Она знала, кто она и кем должна быть я, и заполняла пустоты внутри меня, которые я не могла заполнить сама. С Риз было иначе.

Она сидела на лестнице в вестибюле; форма была ей велика, и гольфы сбились в складки на щиколотках. Возможно, ее побаивались уже тогда, а может, дело было в чем-то другом – может, то, что она была дочерью смотрителя, значило для остальных больше, чем для меня, – но наши будущие одноклассницы сгрудились у камина в явном стремлении держаться от нее как можно дальше.

По пути к остальным мы с Байетт прошли мимо нее, и взгляд, который она на меня бросила, – заранее горящий от злости – я не забуду никогда.

После этого эпизода долгое время мы почти не общались. Мы ходили на одни и те же уроки и кивали друг другу в знак приветствия, сталкиваясь в коридоре по пути в душ. А потом нам с Байетт понадобился третий человек для проекта по французскому, а Риз была лучшей в классе, обойдя Байетт несколько контрольных назад, и мы выбрали ее.

Этого оказалось достаточно. Риз стала садиться с нами в столовой и держалась рядом на собраниях, и, даже если я помнила тот ее взгляд, если замечала, как сосет у меня под ложечкой всякий раз, когда она произносит мое имя, это было неважно. Это и сейчас не имеет значения. Койка прямо над моей, ее мягкий голос в темноте, обращенный к кому-то другому, – вот и все, на что я могу надеяться.

– Как думаешь, – произносит она после долгой паузы, – дальше будет хуже?

Я почти слышу, как Байетт пожимает плечами.

– Наверное.

– Наверное?

– Я не знаю. Конечно, для кого-то будет хуже. Но не для всех. – Секунду она молчит, а потом я снова слышу ее голос, такой тихий, что приходится напрягать слух: – Слушай, если ты знаешь что-то…

Я слышу, как шаркают ботинки Риз, когда она переворачивается в постели.

– Иди вниз, – говорит она. – Мне с тобой тесно.

Иногда я думаю: какой она была до разлуки с матерью? Может, более открытой? Но я не могу представить Риз открытой.

Я шуршу одеялом, когда Байетт забирается в постель, и поворачиваюсь к ней спиной, продолжая делать вид, что сплю. По-моему, она смотрит на меня секунду, а потом ныряет под одеяло и засыпает. Когда на горизонте начинает светлеть, я наконец следую ее примеру.

Глава 3

Рассвет наступает быстро и приносит с собой мороз. Окна покрыты свежим слоем инея. В тростнике – целые снопы льда. Мы с Байетт выбираемся из постели, стараясь не разбудить Риз, и идем гулять.

Первое время Байетт гуляла одна, медленно нарезая круги по территории школы. О ней шептались: она скучает по дому, ей одиноко. Ее жалели и в то же время над ней посмеивались. Но я знала, что прогулки придавали ей сияние, делали той, к кому хочется быть ближе. К концу второго месяца моего пребывания на острове я ходила за ней хвостом и надеялась, что часть ее сияния налипнет и на меня.

В вестибюле пусто, если не считать дежурной у парадных дверей. Здание школы выстроено буквой «П»: от концов старого дома отходят два новых крыла. На втором этаже расположены спальни и хозяйственные помещения, на первом – классные комнаты и вестибюль, а еще кабинет директрисы – она, наверное, сидит внутри и подсчитывает запасы, сверяя цифры.

Проходя мимо доски объявлений, я протягиваю руку и постукиваю пальцем по шапке уведомления флота. Это место считается самым счастливым – это видно по тому, как вытерлись чернила от сотен прикосновений сотни рук. Я улыбаюсь, представляя нас с Байетт в каком-нибудь солнечном городе, где нет токс.

– Привет, – говорит Байетт дежурной. Ей тринадцать; среди тех, кто остался, она одна из младших. – Все нормально?

– Порядок. – Она дергает дверь, не дожидаясь просьбы. Люди всегда относятся так к Байетт, как бы она ни относилась к ним.

Дверь, слишком тяжелая для нее, приоткрывается едва ли на дюйм. В дверную смену заступают рано: на случай, если что-то пойдет не так, есть ружейная смена, а вот обязанность следить за дверями приучает младших к ответственности. Я выступаю вперед и накрываю ее ладони своими. Тяну, чувствуя, как поддается слой ржавчины, который с каждым месяцем утолщается. Эта зима станет второй после начала токс и моей третьей зимой в Ракстере. Сколько их еще будет?

– Спасибо. – Я подталкиваю ее плечом, чтобы она не поняла, что я не помню ее имени. – Увидимся.

На крыльце я жду, пока Байетт застегнет куртку. Трава давно засохла, поверх инея протоптана дорожка следов. Возможно, какие-то из этих следов оставила ночью Байетт.

– Вот и зима, – говорю я.

Она не отвечает. Она возится с верхней пуговицей, спрятанной под подбородком. Мы ступаем на выложенную плиткой дорожку, ведущую к воротам.

Я закидываю удочку снова, понадеявшись, что не копаю слишком глубоко. Ну почему она не может сама рассказать, куда ходила?

– Хорошо спалось?

– Ага.

– Я ворочалась?

– Не больше обычного.

Я даю ей последний шанс признаться и жду, но она молчит.

– Потому что я проснулась среди ночи, и тебя в постели не было.

Байетт сворачивает с тропы налево. Это наш обычный маршрут.

– Вот как?

– Да.

Сперва мне кажется, что она не станет ничего объяснять – она не всегда со мной полностью откровенна, хотя я рассказываю ей всё, – но она останавливается и поворачивается ко мне.

– Ты разговаривала во сне.

Это едва ли не последнее, что я ожидала услышать, и у меня падает челюсть.

– Я разговаривала во сне?

– Ага. – На ее лице мелькает выражение обиды, почти неуловимое, словно она не хочет, чтобы я его заметила. – Не знаю, что тебе снилось, но ты сказала… кое-что.

Ничего я не говорила. Я знаю, что не говорила, но не понимаю этого и поэтому молчу.

– И что я сказала?

Она кривится и мотает головой.

– Не хочу повторять. Давай не будем об этом.

Секунду я чувствую ровно то, чего она добивается. Тревогу, острое чувство вины, мешающее мне продолжить расспрашивать. Но ведь это неправда. Я не спала, и я ее видела.

– Ты уверена? – спрашиваю я.

Самое смелое проявление несогласия, которое я могу себе позволить. Надави я чуть сильнее, и она огрызнется. Я сто раз видела, как это бывает: с учителями, когда кто-то из нас забывал сделать домашнее задание, с выездными экскурсиями, когда Уэлч ловила ее за подделкой подписи моей мамы. Байетт – отменная лгунья. Но обычно она лжет ради меня.

– Ага, – говорит она и очень естественно поеживается. – Ничего страшного, забудь. Я просто перебралась наверх, к Риз.

По крайней мере в этом она не солгала. Но что за секреты можно хранить в Ракстере? Наши тела испытывают одни и те же ужасы, одну и ту же боль, одни и те же желания.

– Прости, – говорю я. Мне остается только подыграть. – Что бы я ни сказала, ты ведь знаешь, что ты моя лучшая подруга.

Байетт мгновенно оживляется и, обняв меня за плечи, притягивает к себе. Мы шагаем дальше, нога в ногу.

– Да, – говорит она. – Знаю.

Над нами возвышается здание школы, и через потрескавшиеся стекла до нас долетают голоса девочек, начинающих просыпаться. Иногда они спорят над одеждой и постельными принадлежностями, и порой эти споры перерастают в настоящий скандал, но чаще всего они говорят об одном и том же. Одни и те же журналы передаются из рук в руки, одни и те же тесты проходятся снова и снова, одни и те же воспоминания пересказываются до тех пор, пока не становятся общими. Родителей здесь делят поровну, историями о первых поцелуях обмениваются как подарками.

Мне нечего добавить в общую копилку: об отце воспоминаний у меня почти нет, а о маме, сидящей в одиночестве в нашем доме на базе, думать слишком больно. Мне нравились парни, и мне нравились девушки, но ни по кому из них я не скучаю, никого из них мне не хочется выдернуть из слайдов со старой жизнью и принести в школу.

Иногда, если закрыть глаза, я забываю, что, собственно, изменилось. Забываю о смятении, порохе и голоде. Остаются только скука и апатия, пустившая корни.

Мы приближаемся к забору, оставив школу за спиной; впереди начинается вечнозеленый хвойный лес. Лесной массив прорезает дорога, которая с каждым годом становится все у́же и незаметнее. В нескольких футах за забором – то, из-за чего, по всей видимости, стреляли ночью: туша оленя, умершего несколько часов назад; его мясо заражено и не годится в пищу. Во рту уже копошатся черви, на мехе иголками застыла кровь.

Изменились не только олени. Об этом все знают, но не говорят. Иногда, если выйти из школы в нужный момент, можно почувствовать, как подрагивает земля – совсем как мой дом на базе, когда над ним слишком низко пролетает реактивный самолет. Когда токс только начиналась, мы листали учебники по геологии, разглядывали списки флоры и фауны и гадали, что такое может быть в лесу. Потом ударили холода, и книги пришлось сжечь, а гадать стало уже не так весело.

На страницу:
2 из 5