bannerbanner
Капибару любят все
Капибару любят все

Полная версия

Капибару любят все

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

– Еще, Дим…

– Ну? – смотрит уже с подозрением. Вдруг отец в нагрузку к Насте придумает ему какую-нибудь работенку?

– Неудобно об этом говорить, но вы там… – Он выждал паузу. – Бабушкой и дедушкой нас с матерью не сделаете раньше времени?

– Я понял, понял… – забасил сын недовольно. Будто Ольховский влез во что-то такое, что его вообще не касается. А ведь касается, да еще и как – очень не хочется в сорок один становиться дедом… – Предохраняемся… – развеял он конкретикой сомнения отца в том, правильно ли он понял…

Сказал он это громко – скорее всего, Настя его услышала… Может быть, даже ухмыльнулась опасениям папаши. Все они – мальчики и девочки в восемнадцать – чувствуют себя очень взрослыми…

Тут сын сощурил глаза и, подойдя ближе, принюхался:

– Чем от тебя так пахнет?

– Ничем, – глупо соврал Ольховский то первое, что пришло в голову.

– Блин, куревом и еще чем-то, вкусным… Ты где был?

Сергей был уверен, что Димке и в голову не пришло ничего такого – естественная реакция на незнакомый запах. Точнее, запахи…

– Да нигде я не был… – особо изворачиваться не придется, через пять минут сын забудет об этом происшествии.

– Ладно…

Действительно – ладно! Учуял-таки самку… Дети растут быстрее, чем кажется. Футболку надо бы сменить. Да и под душем ополоснуться не помешает. Оставив бутылку, он второй раз за день проследовал в душ.

Стоя под горячей водой, с сожалением намыливаясь и смывая Ликины запахи, он размышлял о том, что с Ликой ему хотелось бы остаться до утра, что было редкостью. Даже его прошлая зазноба, Сицилия-Ира, утомляла его некой сумрачностью. Через пару часов от нее, от Иры, хотелось отдохнуть, выйти на воздух из сладкого и удушливого разврата. Лика же была цветочной феей. С ней хотелось не только секса – с ней было бы здорово валяться на васильковом лугу и болтать, бесконечно гладить ее по спине и ниже талии. Может быть, поэтому его сейчас и ранит Настя? Ее тоже хочется гладить по спине и…

– Пап! – позвал Димка из-за двери, когда Ольховский уже вытирал голову.

– Выхожу, – отозвался он, отодвигая щеколду.

– Слушай, поговори с Настиной мамой, пожалуйста…

Сын стоял перед ним, держа в руке телефон.

– Я-то зачем?

– Ню! – позвал он.

«Ах, как оно ей подходит, это Ню», – подумал Ольховский.

«Ню» появилась уже немного одетая, к футболке добавилась еще и юбка. Бюстгальтера под футболкой, правда, не было – остренькими вершинками холмиков сквозь ткань торчали соски.

– Скажи ее маме, что ты не против, если Настя у нас останется.

– Я не против, – ответил Ольховский. Потом, собравшись с мыслями, добавил: – Ну давай…

– Как маму-то зовут? – зашептал он, когда в трубке пошли длинные гудки.

– Александра Владимировна, – шепотом сообщила Настя и улыбнулась ему. Улыбнулся и Ольховский – детям хорошо, и какой-то отцовской части всего Ольховского это было приятно.

– Да, Настя… – взяла трубку Александра Владимировна. Голос у нее оказался с хрипловатой патокой – чем-то напоминает голос рыжей администраторши… Вот было бы смешно, если бы оказалось, что это одно и то же лицо!

– Александра Владимировна, здравствуйте, – пророкотал он. – Это отец Дмитрия.

Ольховский боялся рассмеяться, если Настина мама спросит «какого?» Нет, Настина мама – мама чуткая.

– Здравствуйте. Я хотела спросить, они вам там не мешают? – Голос Александры Владимировны был прокурен и немного визглив. Такую тональность нередко придают ежедневные аперитивы.

– Они в своей комнате, – честно ответил Сергей. Ему даже пришло в голову, что он как будто должен отстаивать честь детей перед этой дамой.

– Вы их гоните гулять… – не отпускала его собеседница.

– Да-да, конечно… – Сергей чуть не сказал «отвяжись». Поговорив с ней полминуты, он точно нарисовал, что из себя представляла Настина мать. Вот и все объяснения девочки Насти. В юности Ольховскому нравились такие девушки, как она. И у таких девушек, как она, были такие же непутевые матери! У многих непутевых мам рождаются и вырастают красноротые оторвы. Зачастую при этом с хорошим воспитанием. И никаких секретов.

– Всего доброго, – добавил он в надежде завершить бессмысленный разговор.

– Спасибо вам… – не хотела сдаваться она.

Он безжалостно нажал отбой.

– Свободны! – весело и широко распорядился Ольховский. Отдал Насте телефон так, чтобы избежать излишних прикосновений к ее ладони.

Уже ночью, когда Ольховский заглушал телевизионной чепухой пока лишь смех детей, позвонила Лена.

– Как вы там, мои мальчики? Сыты? Довольны? Накормлены? – благодушно, спотыкаясь о согласные, поинтересовалась она, немного дурачась.

– Наклюкалась? – спросил он беззлобно.

– Ой, да ну тебя… – ухмыльнулась трубка Лениным голосом. Значит, наклюкалась. Это хорошо. Иногда Лене полезно выйти за рамки приличия.

– Чего мой сыночек делает? – дурашливо продолжала она.

– Да они тут с Настей… – не договорил Ольховский, как она с лету схватила наживку:

– А! Скажи, Ольховский, они пользуются резинками? Меня это беспокоит…

– Да, – ответил он.

– Что «да»? Пользуются? Ты спросил?

– Да.

– Молодцы! – неожиданно выдала она.

– Ты им еще медаль повесь. – Он усмехнулся.

– Да ну тебя, зануда, – повторила она. Потом что-то долго раздумывала и закруглила разговор:

– Ну все, пока. У нас с Любкой дела, да, Любка? У нас утка, Ольховский! Прикинь – утка! Ладно, пока, Ольховский! Ты слышишь меня? Пока!

Он нажал отбой. Как ни странно, жена в надежных руках. Если бы она оставалась там подольше, было бы вообще прекрасно.

В первом часу ночи началось. Видно, матери они стеснялись больше, чем его. Сергей сделал телевизор погромче, проглотил рюмку коньяка и лег в постель. А вообще-то, можно было и поберечь его нервы! Причем шумела одна Настя. Забыла, что находится в чужом доме? Эти звуки надо было объяснять не страстями, подумал Ольховский, а отсутствием воспитания. Сами они в юности свои страсти из приличия пытались скрыть. Эти – нет, даже не пытаются. Что она хочет показать Ольховскому, эта «Ню» с совершенными женскими данными? Что сын имеет все самое лучшее? Ольховский ненавидел излишнюю скромность, но сейчас об излишней не было и речи. Дайте хоть какую – захудалую.

И у Ольховского впервые внутри что-то дернулось в другую, необычную сторону. Он испытал симпатию к Лике-Анжелике. Он почему-то был уверен, что она бы не унизилась до такого разврата, потому что ей это ни к чему. Размышляя таким образом, Ольховский почувствовал, что засыпает.


Утром ему потребовалась таблетка цитрамона. Рассуждать о высоких материях было тягостно. Состояние это прошло только к полудню.

Настя, понятное дело, уходить не собиралась. Ольховский слышал, как сын довольно уверенно шурует в холодильнике и гремит крышками от кастрюль. Захрипела кофеварка. А потом, обезумевшая от ночных похождений и ароматная, как винный погреб, явилась Лена. С ней такие загулы случались очень редко.

– Ольховский, как я хочу спать! Тебе привет от Любы.

Любу он не видел ни единого раза, но сейчас это было неважно.

– Явилась? – Он не улыбался, но Лена все знала про его внутреннюю улыбку и подыграла:

– Не запылилась! А ты бы хотел, чтобы я там навсегда осталась?

– Неплохо было бы…

Лена сняла туфли и прямо в вечернем платье с ногами забралась в кресло. Из разреза платья торчала голая блестящая коленка.

– Ты бы платье сняла… – замечает он.

– Да ну… Его все равно придется стирать, я его вот винегретом запачкала…

В ее руках банка какого-то сладкого алкоголя – эти напитки Ольховский не пьет с тех пор, как у него появились деньги. Лена, напротив, с удовольствием, редко, правда, потребляет такие коктейли.

– Голова болит, – пожаловалась она, – и в такси укачало.

– Ну сделай «пс-с-с-с», – смеется он, как бы разрешая открыть банку. И этот сценарий известен и ему, и ей.

Она вытягивает ноги, открывает банку. Ноги у нее красивые до сих пор – изменилась надстройка.

– Ну как они тут, ну, расскажи… – понизила голос она, приготовляясь слушать. Как будто ушла не вчера, а месяц назад и ждет подробного рассказа.

Ольховский подумал о том, что ей не надо знать подробностей и его соображений на этот счет. Женский мозг способен найти такие логические цепочки, от которых потом может сделаться дурно. Поэтому ограничился нейтральным «нормально».

– Ну а чего они делали? Расскажи, ну, расскажи!

– Ходили в туалет. По-моему, даже на кухню. А так – в своем логове сидели.

– Ты не хочешь со мной разговаривать? – ненатурально печалится она (это есть в сценарии) и снова делает глоток из банки.

– Мне просто нечего рассказывать.

– Но ты же целый день с ними сидел…

– Нет, я ходил… – Если даже он скажет куда, Лена этого не заметит. Продолжение может быть таким:

– «Я ходил в бордель».

– «Ну и что? Ты же там не весь день провел?»

На деле так:

– Ну и черт с тобой, – глоток. – Как мне надоели эти туфли! – Она крутит ступнями, шевеля пальцами.

– Что Люба? – спросил он, чтобы не молчать.

– Я сейчас начну рассказывать, а ты через пять минут состроишь рожу и скажешь «понятно», – задирается Лена и демонстрирует Сергею эту его «рожу», скривив губы и сделав большие глаза. В такие моменты она ему дорога, смешная и непутевая, но в семейном кодексе, увы, не прописана его сентиментальность. Он, согласно кодексу, должен быть ворчливым, вечно недовольным занудой.

«Понятно» чуть не вырвалось у Ольховского. Что может случиться у Любы такого, что его бы удивило?

Как-то Лена призналась, что в обществе Любы называет Ольховского «мой». В таком себе простонародном смысле: «Мой вчера пришел пьяный…» или «Я своего в магазин послала». «Мой» звучит слишком посредственно и коммунально, не говоря о том, что после этого слова хочется сразу добавить уточнение из трех всем известных букв. Он тогда так красноречиво промолчал, что Лена испугалась.

Сейчас Лена сидела и якобы дулась. Значит, еще немного – и начнет рассказ.

К двум часам дня от ее историй устали оба. И он, и она. Когда у Лены кончились слова, она обессилела. Ольховский же тотчас надежно забыл все, что она говорила.

– Ольховский, я посплю, а? Можно подумать, что когда-то он ей это запрещал.

– Спи, конечно!

Накрытая пледом, скрючившаяся немаленькая Лена казалась ему ребенком.

Проходя в кухню, Ольховский услышал, как сын, доставший из черной дыры антресолей гитару, неуверенно перебирал обрадованные струны. С появлением голоногой музы возможны и не такие чудеса.

* * *

Многие десятки раз Ольховскому казалось, что надо что-то поменять: сыну в ближайшие годы он не будет нужен совсем, всё, что Димке предстоит постигнуть, Димка должен сделать сам, уже без отцовской помощи. По чужим примерам Ольховский видел, как отношения сыновей и отцов, охладившись лет в шестнадцать, теплеют после двадцати пяти… На своем примере проверить этого он не смог: отца не стало, когда Сергею было двадцать. Внешне они с отцом даже не расходились, просто в какой-то год Ольховский перестал делиться с отцом своими переживаниями: ему небезосновательно казалось, что он справится с ними сам. И отец, вместо того чтобы пододвинуться поближе к сыну, отпустил Ольховского совсем. Тогда этот выбор устраивал всех, сына – в первую очередь. Отец, который никогда не курил, ни слова не сказал Сергею, увидев его с сигаретой, – это было хорошо. Также отец ни слова не сказал, когда сын привел девушку, потом другую… Это было плохо. Тогда Сергей принял отцовское поведение за равнодушие, хотя позже понял: это было непонимание. Девушки были красивыми хищницами с крашеными волосами, а у отца был другой типаж… На то равнодушие сын ответил зеркально. А потом отец неожиданно умер и уже не мог ничего поправить. И он, Ольховский, поправить тоже ничего не мог.

Теперь Димка должен идти своим путем и совершать свои ошибки, в случае Сергея сейчас главное – не переравнодушничать.

Ольховский никогда не думал о том, как они будут жить вдвоем с Леной, если Димка гипотетически женится или просто уйдет служить. Сергею с ужасом представлялось, что вдвоем им останется только стареть. От этой мысли ему казалось, что он седеет. Нет, помимо Димки их с Леной связывает масса крупных, а крепче – мелких связей, но перспектива буржуазных вылазок в театр и молчаливых поездок на природу не добавляла будущему привлекательности. При этом он не мыслил себя без нее – как руку отрезать.

На время, пусть на неделю, но Ольховскому надо было сбежать туда, где нет Насти, Лены… И где Анжелики кажутся усладой большого и далекого города. После визитов к феям всегда наступало похмелье, эту свою особенность Ольховский знал. И был немало удивлен тем, что как раз от Лики предсказуемое похмелье не приходило. Не было ни сожаления из-за выкинутых денег, ни внутренней сладковатой духоты, такой же, как у них там, в квартире.

Вечером, когда дети все же расцепились и Димка пошел провожать свою искусницу, а проснувшаяся Лена, сидя в постели, жевала яблоко, Ольховский спросил:

– Может, мне на дачу свалить на недельку?

– Ну, если тебе хочется. – Лена потерла висок, продолжая жевать. – А чего это ты вдруг?

– Да не вдруг… Если они будут теперь туда-сюда ходить, с ними никакой работы… Писать-то когда?

– Они тебе так мешают? – Лена сделала внимательное лицо, будто ожидая от него каких-то невероятных признаний.

– Я же понимаю, что это нужно Димке… – благородно ответил он. – Пусть пооботрутся вдвоем.

– Это хорошо, что ты понимаешь, – прозрачным голосом сказала Лена, думая о другом. Ольховский бы не удивился, если бы она в это время мысленно подбирала свадебный наряд будущей невестке.

– «Лена, я пока в бордель…»

– «Да, только на обратном пути купи хлеба…»

– Ну так что?

– А? – очнулась она. – Поезжай, конечно, если хочешь…

* * *

Вечером они лежали рядом, натянув одеяло, и пялились в телевизор.

– Думаю, что съезжу… – размышлял Сергей о даче, не глядя на жену.

– Ты возьмешь машину? – осторожно спросила Лена. По тону Ольховский понял, что этого делать не надо.

– Оставлю…

– Спасибо.

Как раз там, где во время войны проходила финская оборонительная линия, соединяющая Финский залив и Ладожское озеро, в семидесяти километрах от города у них с Леной была дачка. Вполне себе зимний домик на берегу озера с прилагающимися к нему шестью стандартными сотками. Присутствовала даже баня. Соседний лес поставлял грибы и бруснику в пока еще приличном количестве. Чиненый-перечиненый, но крепенький мопед с полным баком ждал в гараже.

Прямо по этим местам проходила оборона, которую финны называли VT-линия. Буквы «V» и «T» – первые буквы названий поселков Ваммелсуу и Тайпале. Ваммелсуу, теперь Серово, находится на берегу залива. Ну а Тайпале, ныне Соловьево, соответственно – у Ладожского озера.

Война оставила после себя противотанковые завалы серо-черных гранитных камней, кое-где – надолбы с ржавой колючкой и замысловатые сети окопов, поросших травой и вереском. Замерзших в окопах солдат сменили облюбовавшие ямы грибы-подосиновики, а кучерявые зеленые мхи, покрывшие камни, стали хорошими примерами жизнелюбия. Сейчас же это место казалось ему почти спасением от бытовухи и соблазнов одновременно. Ольховскому хотелось, чтобы малолетняя красотка какое-то время не попадалась ему на глаза: во время ее присутствия он чувствовал в себе ненужное напряжение. Не очень-то удобно думать о бытовых вещах, когда перед глазами то и дело проплывает туда и обратно острогрудая гостья.

Хотя ведь и одиночества Ольховский тоже не любил. Точнее говоря, любил, но так, чтобы от него можно было избавиться, просто зайдя в соседнюю комнату. С появлением в квартире волнующей взор постоялицы, зайдя в соседнюю комнату, он чувствовал себя одиноким вдвойне.

Они лежали рядом, и Ольховский, как обычно, не понимал, что происходит на экране. Последнее время он все время думал об одном и том же: что бы было, если бы на месте умытой ко сну, стерильной Лены в выстиранной пижаме лежала бы другая женщина. Нет, не женщина, женщина – это тяжелое и серьезное, как дорогой автомобиль… Девушка? Холодно-отстраненное «девушка» вряд ли может лежать рядом с таким персонажем, как Ольховский.

Тогда – девочка? Тут фантазия разгуливается! Звенящий звонком легкий велосипед, пролетающий по весенним лужам! Голые ноги, забрызганные пятнышками грязи. Розово-арбузный румянец, несмотря на выкуренные тайком сигареты.

Только вот что с ней еще делать, кроме того, что девочки, пусть даже с некоторой неопытностью, делают лучше всех?

Поэтому на место Лены возвращается Лена. На еще не остывшем в памяти пепелище вчерашних страстей ему вдруг понадобилась хотя бы жена. Остальное Ольховский, талантливый художник, дорисует в сознании… Лена ему понадобилась чисто механически, чтобы не грешить подростковыми привычками. Механическая Лена. Заводная…

Он скосил глаза на нее. Телевизор мелькает, и мелькают отблески от экрана на ее лице. Она, кажется, увлечена передачей. Даже если ее попросить (что, вообще-то, уже отвратительно), она лениво повернется на бок, вздохнет и, оголив грудь, будет водить рукою вверх-вниз, подглядывая за происходящим в телеящике. Ему надоест, и он ей поможет. Потом настанет пустота, как будто все вывернули наизнанку.

Нет, так случается далеко не всегда. Но одно то, что бывает и так, повергает Ольховского в тоску, и, когда рисуются такие перспективы, он ее ни о чем не просит, что не мешает ему на нее злиться. И опять он описывал в голове круги и траектории: «женщина», «девушка», «девочка»… Ах… И опять возвращался к Лене.

– Ты будешь смотреть? – вдруг спрашивает она. На его отрицательный жест щелкает пультом. В комнате воцаряется тишина и темнота, в первые секунды кажущаяся кромешной. Потом Ольховскому слышно, как Лена устраивается поудобнее, головой делает ямку в подушке. Иногда она, если у нее хорошее настроение, приобнимет его рукой, хотя он двадцать лет не может ей объяснить, что после этого жеста мужчина ждет продолжения.

– А как же ласка? – недоумевает она, и этим жестом будит в нем мужское.

Сегодня не так. Он лежал в темноте, и желание отступало.

Если мысли слышны на небе, о чем написано в религиозных книгах, то там, на небе, его обитателям пришлось бы стыдливо закрыть уши, чтобы мысли Ольховского не долетали до них. Утешает то, что к сорока годам он понял: он такой не один. Более того, таких большинство, стоит ли беспокоиться? Если и за такие мысли попадают в ад, то это несправедливо… Ад, в конце концов, тоже не резиновый!

* * *

В этом году весна выдалась поздней, такой весны Ольховский даже не припоминал. Казалось бы, почти июнь, а листва еще воздушная и нежная, совсем как в начале мая. Кусты вдоль железки, где проходит тропинка к дому, просвечивают.

Он любил приезжать сюда на электричке, не тратя лишние эмоции на то, что отвлекало его от созерцания. Не надо давить газ, крутить руль и следить за дорогой. Из окна вагона, отвлекшись от книги, можно поглядеть на озера, лежащие по обе стороны дороги, где, несмотря на понедельник, пытаются загорать белые фигуры в цветных купальниках. Видны даже редкие головы купальщиков, но это пока почти что герои: воде еще только предстоит прогреться.

Даже выйти через час езды на платформу – какое-то свое, не сравнимое ни с каким другим удовольствие. Первый глоток воздуха – как первая затяжка для курильщика. Потом он привыкал, хотя воздух все равно имел неповторимый запах мелкого сухого песка и сосновых иголок. А потом – вот эта дорожка, по которой Ольховский ходил уже без малого сорок лет. Без малого потому, что какое-то время, не умея ходить, он проделывал этот путь в коляске.

Теперь, спустя много лет, Ольховский радовался, что Лена так и не прониклась таким типом отдыха. Отсутствие ванной комнаты сокращало Ленино пребывание здесь до трех-четырех дней. И ни о каком отпуске на даче никогда не было речи с тех пор, как Димка подрос и мог сам устраивать себе прогулки на свежем воздухе. Она, старательная мать, отважно мучила себя каждое лето, пока Димка был маленьким. Сам Димка к даче тоже охладел. Компьютерные дети двадцать первого века не тяготеют к природе. А может быть, просто возраст такой…

Одно время дача была местом, куда Ольховский бежал от семейных ссор. Чем дольше они жили, тем меньше ссорились. Для ссор не было поводов. Поводы для ссор случаются чаще при совместной жизни, чем при той, которую вели они. У каждого свои деньги и дела и общая, да и то не всегда, еда в холодильнике. Бежать стало ни к чему, и Ольховский тоже стал посещать дачу разве что на те самые два, три, четыре дня – дальше он от одиночества принимался разговаривать сам с собой.

Пять лет назад, после смерти тещи, они продали ее квартиру, и на них с Леной обрушились некоторые деньги. Деньги были не те, которые, обрушившись, могли бы серьезно осчастливить, но, непристроенные, они беспокоили Лену своим наличием. Часть из них была пущена на обустройство загородной жизни. Ольховский своими руками перестроил дом и поставил на участке баню. Наличие бани отнюдь не означало, что Лена будет появляться здесь чаще, нет! Просто в таком виде участок с приличным домом превращался во вполне конвертируемую собственность. Его можно было продать.

Легкая, порой легкомысленная в смысле денег Лена успокоилась. Деньги больше не жгли ей карман и были вложены в, казалось ей, хорошее дело. Даже неважно, что это хорошее дело она навещала раза три-четыре в год.

Ольховский оказался единственным регулярным пользователем дачи и отвечающим за ее состояние лицом, хотя, перестроенная, она не требовала к себе особого внимания. Он отдал один из ключей соседу по улице, живущему здесь круглый год, и, если они с Леной собирались приехать зимой, а вот это она любила, Ольховский звонил ему и просил воткнуть в розетку специальные обогреватели. Когда они приезжали через несколько часов, температура внутри была уже плюсовая и можно было спокойно топить печь. Если же Ольховский приезжал летом, то соседа сторонился. Вразумительную плату за свои услуги сосед не брал, а вот выпить с Сергеем считал делом обязательным. У Ольховского же отношения с пьянством натянулись. Выпить так, чтобы наутро не оставалось следов, уже не получалось – весь следующий день был потерян для созидания. Он же слишком ценил свое время, чтобы быть только созерцателем.

Отперев калитку, Сергей прошел по дорожке, поднялся на крыльцо, открыл дом. В прихожей было темно и прохладно, под ногами валялась стоптанная летняя обувь, пахло печью. Пройдя на веранду, он поставил рюкзак на пол и зажег мутную лампочку под потолком. Потом прошел к колодцу на участке, опустил в черную пустоту дребезжащее ведро, зачерпнул и со скрипом достал потяжелевшую жестянку с дрожащим отражением на поверхности. Вернувшись, наполнил электрический чайник и, опустив кнопку, услышал, как чайник загудел.

Оставшись один и лишившись внешних раздражителей, он почти автоматически мысленно возвращался к своему роману. Рукопись, по его расчетам, перевалила за половину, и он был доволен тем, что в перспективе рукопись придется не растягивать, потому как она мала, а укорачивать. Это всегда являлось для него своеобразным удовольствием.

Когда-то, узнав о том, что это творчество Ольховского не приносит особых финансовых выгод, знакомые спрашивали его о смысле и мотивациях. Он не знал, что им отвечать. Это было тем делом, которое ему нравилось делать хорошо. В нем, в этом деле, у Ольховского была потребность – такая же, как дышать и двигаться. Сидя за рабочим столом, он чувствовал себя на своем месте. Поразводив руками, знакомые успокоились. Ольховский не сказал им всей правды: еще у него были амбиции. Ему хотелось чего-то большего, чем тысяча расписанных фигурок и десятки дегенеративных походов в бордель.

* * *

Становились сумерки. Он распихал по кухне привезенную провизию, сыпанул чая в кружку, залил кипятком и вышел на крыльцо. В полутьме, покачиваясь, призрачно белели шапки сирени. Где-то далеко, едва слышная, стучала автомобильная музыка. Окно соседа через дом ярко горело. Заходить к нему не стоило: сосед сам, только завидев свет в доме Ольховского, скромно и бесшумно подойдет к калитке с неизбежной бутылкой. В их с соседом случае платой за услуги по содержанию дома был сам Ольховский.

Звали соседа Коля. Сергей о нем почти ничего не знал. Ни фамилии, ни отчества… Даже возраст его можно было предположить очень приблизительно – по крайней мере со времени детства Ольховского он не сильно изменился. По логике ему было лет семьдесят, вряд ли больше, но тогда каким образом и тридцать лет назад он выглядел примерно так же? Жены у него не было, она ушла от него в какие-то бородатые времена, забрав дочь. О причинах этого поступка Ольховский не знал – знал, что дочь нередко навещает Колю и, когда она приезжает к нему, он ходит во всем чистом и с чистой снаружи головой, пьяненький и довольный. Выпивает он теперь вроде бы нечасто, но что он делает у себя в кособоком домишке один всю зиму, предположить было сложно. Себе он даже дорожки не чистит – от калитки к его дому зимой ведет кривая, узенькая тропка, упирающаяся в крыльцо. Зато Ольховскому – пожалуйста. Однажды он дал Коле пятьсот рублей, Коля сбегал в магазин и принес сдачу. Ольховский, конечно, отказывался. Коля не уступал. Потом пригрозил: «Не возьмешь – я больше к твоей калитке не подойду». Пришлось взять.

На страницу:
4 из 5