Фрэнк Хайлер
Да будет свет. Четверть века в экстренной медицине

Это все – мозг, полный осколков, горсть металла, брошенная невидимой рукой где-то в Ираке, на дороге или в поле, во время патрулирования или в толпе, в день, когда ничего не должно было произойти, но произошло, – это все закончилось вот так, несколько месяцев спустя, дома, рядом с отцом и с медалью «Пурпурное сердце» на груди. Конечно, история на самом деле гораздо длиннее и сложнее, но я никогда ее не узнаю.

Отец пациента уже было последовал за нами по коридору, но я попросил его подождать в комнате для консультаций.

В течение нескольких секунд мы пытались использовать мешок Амбу и помочь солдату дышать, но каждое сжатие мешка заканчивалось очередной рвотой и аспирацией. Мы отсасывали массы из носа с помощью более тонкой трубки, но это было не очень эффективно. Зубы пациента оставались стиснутыми, глаза – открытыми, но без фокуса.

Другого выбора не было: мы решили прибегнуть к лекарствам. Они парализуют каждую мышцу в теле, без исключений.

Когда мышцы пациента расслабились и он перестал дышать, новая волна жидкости хлынула из его желудка в рот. Я держал одну трубку, а резидент – другую. Наконец, ей удалось вставить ларингоскоп между зубами пациента и разжать его челюсти.

«Почему в его желудке все еще столько содержимого?», – подумал я. Теперь солдат был парализован, и резидент боролась с ларингоскопом в тщетных попытках увидеть его голосовые связки. Я стоял рядом с ней, с трубкой, нажимая свободной рукой на горло пациента, чтобы сжать его пищевод и убрать рвотные массы.

– Я вижу связки, – резко сказала она, – дайте мне трубку.

На короткое время, когда она вставила трубку пациенту в рот, я подумал, что все наладится.

Но его сердце замедлилось, после пары глухих ударов совсем остановилось. Он слишком долго пробыл без кислорода.

Мгновение спустя трубка вошла в трахею.

– Я внутри, – сказала резидент, и мы начали вентилировать легкие. Я мог слышать шум поступающего кислорода под стетоскопом. Но на мониторе оставалась изолиния.

Начались стандартные реанимационные мероприятия. Адреналин, атропин, «качаем» грудную клетку. Больше адреналина, бикарбонат. На несколько мгновений я поверил, что пациент вернется: он был молод, и его сердце было сильным. Монитор выдал сигнал тревоги. Трубка была внутри. Мы дышали за него, качали его грудную клетку. Мы точно следовали протоколу.

Каждую минуту сердечно-легочной реанимации я знал, что так будет лучше для него. Парень ничего не понимал. Но он еще не преобразился в изможденный и неодушевленный предмет, что было неизбежным в его ситуации. Его тело еще не отражало состояние головного мозга, полного осколков. Он выглядел молодым, сильным и почти здоровым, с этой своей татуировкой из колючей проволоки на огромном, уже бесполезном бицепсе.

Прошло 20 минут, потом 30. Все было бесполезно. Нам следовало остановиться намного раньше.

Наконец, я озвучил это, и все замолчали. Солдат лежал там, посиневший, неподвижный, его руки свисали с каталки. Пациент умер. Медсестра выключила монитор.

Мне понадобилось несколько минут, чтобы собраться. Остатки его жизни были в наших руках, в моих руках, и без труда проскользнули сквозь пальцы. «Надо было постараться, – подумал я. – Мне следовало вызвать анестезиолога, я должен был попытаться опорожнить его желудок с помощью назогастрального зонда, должен был. Но не сделал. Просто мы попали в трахею слишком поздно. На 5 минут раньше, и он был бы жив». Это ужасное, мучительное чувство вины.

Отец сидел один в комнате для консультаций, ожидая новостей. Я подготовился, как мог, а потом вошел и сказал ему о смерти сына.

Он посмотрел на меня с каким-то мрачным облегчением. Потом поблагодарил за приложенные усилия. Он отказался от священника. Отец был спокоен. В комнате дрожал от эмоций лишь я один. Я спросил, хочет ли он увидеть своего сына, и он отрицательно покачал головой. Он давно смирился.

Я понимал, что это не моя история. Тем не менее мы не можем помочь себе, продолжая чувствовать вину за то, что по идее нас не касается.

Медсестры перенесли тело в помещение для обеззараживания, санитарка вымыла пол, а все оборудование было возвращено на место всего за несколько минут. Никаких признаков развернувшейся здесь трагедии: просто реанимация, сияющая, чистая и готовая, как обычно.

Я так и не узнал имени того солдата.

Хороший сын

– Он ни за что не расскажет, в какой группе играл, – говорит коллега на пересменке. – Медсестры думают, что он был настоящей звездой.

Мы делаем обход, он сдает мне смену. Палата 2 – ждем УЗИ, вероятнее всего, камни в желчном пузыре. Палата 4 – женщина 88 лет, госпитализирована с пневмонией. Я спрашиваю, получает ли она антибиотики. Ответ положительный. И так далее. На ходу я помечаю всю необходимую информацию.

В палате 6 коллега остановился перед занавеской.

– Он здесь.

Затем, вместо того, чтобы дать краткие сведения и пойти дальше, как мы делали до этого, коллега отодвинул занавеску.

– Это доктор, который меня сменяет, – сказал он пациенту, – я хотел представить вас.

Мужчина с кожей золотисто-коричневого цвета, светлыми волосами до плеч и пронзительными голубыми глазами посмотрел на меня и улыбнулся своими идеально-белыми зубами. Он был небольшого роста, понял я. Голубые радужки контрастировали на желтом фоне его склер. Я мог видеть пульс на его шее. Он протянул горячую тонкую руку, и я пожал ее.

– Приятно познакомиться, – сказал я. – Если вам что-нибудь понадобится, пожалуйста, дайте мне знать.

– Спасибо, – тихо сказал он. – Если вас не затруднит, я попрошу пару кубиков льда.

– Расскажи мне, что узнаешь, – сказал коллега, выходя из палаты.

Через несколько минут я принес пациенту чашку льда. И вот началась светская беседа: «Как вы себя чувствуете? Когда все это началось? Хотели бы вы, чтобы вас реанимировали, если что-то пойдет не так? В какой группе вы играли?»

– Я бы не хотел об этом говорить, если можно. Это было очень давно, – он отвел взгляд.

– В восьмидесятых?

Неохотно кивнул. Момент упущен.

– За это я и расплачиваюсь, – сказал пациент.

– На каком инструменте вы играли? – я знал, что должен перевести тему.

– Гитара, – ответил мужчина, – в основном ритм, иногда соло.

У него был слабый акцент. Британец или австралиец. Сосуд на шее пульсировал. Когда мужчина повернул голову, я заметил, как на свету вспыхнула крошечная бриллиантовая сережка.

Пациент говорил, а я представлял его молодым, на сцене, перед толпой, поднявшей зажигалки в темноте клуба. Я внимательно посмотрел на него, чтобы окончательно убедиться, что лицо мне не знакомо.

Резиденты по большей части в 1980-х были еще детьми, но я все равно спросил их на всякий случай.

– Видели того парня? Не знаете, в какой группе он играл?

Один за другим, они будто ненароком заглянули в палату.

– Как насчет Journey?

– Да нет же. Определенно не Journey. Плюс они были американцами.

Мы обсудили это и с коллегой.

– Определенно не кантри, – сказал он. – Но и не хэви-метал. Поп-рок, я сказал бы. Вы поискали его в интернете?

– Ничего не нашли по имени, – ответил я. – Но он мог играть под псевдонимом. Он не хочет об этом говорить.

Коллега провел в палате 6 намного больше времени, чем у других. Я мог видеть, как он отвечает на вопросы, пожимает руку пациенту, улыбается, что-то показывает жестами резиденту.

Новости
Библиотека
Обратная связь
Поиск